412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Гиршович » Суббота навсегда » Текст книги (страница 45)
Суббота навсегда
  • Текст добавлен: 20 апреля 2017, 13:00

Текст книги "Суббота навсегда"


Автор книги: Леонид Гиршович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 45 (всего у книги 52 страниц)

– Ты ведь знаешь, мой нухарь, – продолжала Педрина, – что у аптекаря, каких бы взглядов он ни придерживался, всегда отыщется капелька яду – так, для себя. У кристальнейшей души зубного техника всегда в загашнике найдется немного золота, тоже для себя – не для других. Нух блаженный, подобно тебе насаждавший сад и в пустошах земных разводивший плодовые деревья, разве он не дал баночке-трехлитровушке с соком перебродить для пущего блаженства? Вот и рабыня твоя, что изо дня в день тем же соком наполняет своего «Медведя», неужто же она не приготовит кап-кап-капочку винца для внутреннего употребления?

Осмина обуяло вожделение. Вожделению никогда не противятся всамделишно, только из приличия – а кто по-настоящему, тот даже словом таким баловаться не станет. В книжках вожделеющий продолжает смеяться, сердиться, быть рассудительным. (– Ах, вы не понимаете! При чем тут Сорокин? – Он вскочил со стула и принялся нервно ходить… – вместо того, чтобы повалить ее на диван да раздвинуть ей ложесна.) (– Варенька, Варвара Владислава, слышите? Послушайте, тишина-то, тишина-то, Господи, какая… – вместо того, чтобы повалить ее на диван да раздвинуть ей ложесна.) Аналогичным приличием являлись слова «парламентарий», «прения сторон», «дамы и господа», как шептала их тоталитарная похоть устами «наших зарубежных представителей».

– Ты промышляешь бутлеггерством? О Аллах всемогущий!

– О повелитель садов, только капочку для себя.

– Несчастная, понимаешь ли ты, что говоришь? А твоя госпожа, ты ей тоже давала капочку?

– Душеньке нашей? Да что вы, в самом деле. Она клювик свой грейпфрутовым соком смочит и все. Да Блондхен бы меня убила.

– Постой, это ханум мне прислала, или ты по своему почину?

Педринка кокетливо кулачки (кулачищи) к губкам, губки бантиком, глазки в угол, на нос, на предмет – чем не немая фильма «Дева с цветком»?

– И это ты по своей инициативе? И ты посмела?

– О мой свирепый, ничто не может тебя обмануть. Но я так восхищалась тобою как евнухом, что не могла удержаться.

– О чем ты думала? Добро бы ты еще не знала о заповедях пророка.

– Не знала. Педрина ничего не знала, а когда узнала, стало жалко выливать. Но я готова. Одно слово – и быть вылитой нашей женушке, а не выпитой.

Педрина уже схватила пузатенькую, бокатенькую…

– Опомнись! – Осмин подлетел к потолку. – Ты не в Польше, где квасом полы моют. Кто же здесь выливает? Подошвы к полу будут липнуть. Ты, милочка, на голову больная, это лишь тебя и извиняет.

Осмин поставил бутылку обратно на стол.

– Хорошо, я ее вылью туда, куда царь пешком ходит.

Между ними завязывается борьба, это была борьба двух благородств: «Нет, я вылью!» – «Нет, я вылью!» К своему ужасу, не побоимся этого слова, Осмин понимает, что силою благородства Педрина его превосходит. Еще немного…

И тут Педрина говорит:

– А может, нухарь мой, пригубишь? Ну, самую малость – только чтоб качество похвалить. А то старалась, вот этими ножками давила, – любуется своей стопой: и так вывернет, и сяк, как босоножку примеряет на Гран Меркато.

– Ну, разве что этими ножками. Самую маленькую ножку…

Педрина наливает – честно, самую маленькую ножку. Осмин дегустирует, чмокает воздух, скашивает куда-то глаза, сосредоточенно вслушиваясь во вкус.

– Когда-то моим винцом и французские корсары не брезговали. Они принимали его за кипрское, а я, девушка скромная, ни в чем им не перечила, – кадр из фильмы «Дева с цветком», с Норной Менандр в заглавной роли… и, пожалуй, с Осмином – в роли цветка.

– Да никак понравилось? Глядишь, еще по маленькой? – И, не дожидаясь ответа, налила, но уже щедрою рукой. – Пей, великий кизляр-ага, пей, евнух царя небесного, что нам еще в жизни-то осталось?

– Не терпковатое? – Впрочем, Осмин в этом неуверен. Чтобы покончить с дальнейшими колебаниями, он выпивает все залпом.

– А как теперь?

– Пожалуй, оно исправилось. Но не до конца.

– Дадим ему последний шанс, – сказал Педрильо, наполняя чашу до краев.

Осмин вздохнул:

– Последний моряк Севастополь покинул… последний нонешний денечек… последний наш бой наступает… последний троллейбус… кондуктор понимает: я с дедушкой прощаюсь навсегда… с дедом…

Осмин снова вздохнул.

В честь каждого из этих шлягеров осушалась до дна чаша – до краев наполненная. Когда пробел в памяти совпал с просветом в беспамятстве, Осмин сказал – голосом пупса: «Последние будут первыми», – но припомнилась лишь «учительница первая моя», за упокой души которой незамедлительно было выпито.

– А теперь за повелительницу над повелевающими… И за того, кто ее нашел, кто ее привез! – воскликнул Педрильо.

– Это что, – возразил Осмин, подставляя чашу, – а кто придумал карлу художником обрядить? За златогузку! – Пьет.

– А что значит, карлу художником обрядить?

– А много будешь знать, скоро состаришься, – пьет.

– Так что это было – карла-художник?

– Селим-паша думал этому испанцу, как фотографу – на голову черный платок. А я: нет, пашенька, в нашей деве только фантазия разыграется. Ты карлу своего испанцем одень, и чтоб кисточку держал – а того посади за перегородку… за перегородку!.. – Пьет. – Дали мы карле подходящее имя: Бельмонт, цветущая скала, и… и показываем эту скалу ей: шевалье Бельмонт, испанский художник… ну, кино… девушка без чувств, без адреса и без гитары… – у Педрильо дух перехватило, словно он ухнул в пропасть. – А все Осмин… он – гений жизни, запомни… Шшо мимо льешь?

– Ну, выпьем чарочку за шинкарочку?

– Н-не, я за жидов не пью… – и не выпил.

– Эй, ваша свирепость! Эй, существительное среднего рода! – попробовал растрясти Педрильо Осмина, но тот сделался неподвижней шарика в струе фонтана – содрогаясь лишь от собственного храпа.

«Ай-ай-ай, что же дона Констанция подумала…»

Назад уже не плотноногая Педрина бежала, а молниями телеграмм сверкали пятки Меркурия.

– Ваша милость! Скорей! Быть беде!

В землю, которую я тебе укажу…

«Раз, два, три – фигура замри!» – детская игра, в нее Осмин нынче чемпион. Но пускай также замрут ненадолго фигуры Педрильо и Бельмонте, исключенные из времени, места и действия, а с ними Констанция, Блондхен, Селим-паша.

Мы переносимся в караульные роты Алмазного дворца: несколько приземистых – alla turca – строений, сложенных из местного песчаника, с маленькими, как у вымершего чудовища, глазками беспорядочно пробуравленных окошек, за которыми творилось такое, что впору снимать продолжение «Джурэсик-парк’а». Как и накануне, караул несли «красные береты» – янычары, под началом чуждого им гайдуцкого арамбаши в соответствии с правилами техники госбезопасности, заключавшейся, мы уже говорили в чем – в обмененных головах: на время несения караула янычарский и гайдуцкий полки обезглавливались, а головы менялись местами – гайдуцкая башка приставлялась к янычарским плечам и наоборот, чего в походе не случилось бы никогда. Но, стоя в Басре, оба полка из надежнейших превращались в опаснейшие. Селим, сам специалист по части дворцовых переворотов, считал за лучшее в подобных случаях обмен командирами. Ой ли? И полки могут побрататься, и командиры могут столковаться, даже такие, как янычар-бей и арамбаша. Разве что какое-то время «повязка» еще будет держаться, а долго нам все равно не надо, только бы уложиться со своей историей.[99]

Внимательный читатель помнит все. И что мы обмолвились как-то: де имени арамбаши можно не запоминать, не всплывет более. И что кошутский до мозга волос – в смысле рыжих корней покрашенных в черное волос, – этот фальшивый брюнет обречен всю жизнь скитаться по чужим дворам, продавая свою саблю, а в придачу и груз родных преданий, которыми в неволе был вскормлен и которые в минуты, вроде тех, что пережил он давеча на башне, одни поддержка и опора… Ибо ох как ненавистен ему чужой автобан! Тот, что захватчики прокладывали в пору его детства под громовое, несшееся из всех репродукторов «Поди туда, не знаю куда…». Да и что с чем соединял тот автобан, так и осталось тайной, в том числе и для строителей. А может, ему при его недюжинном таланте и значительном запасе честолюбия тоже хотелось покомандовать стройкой, но местным, кошутским, разрешалось поучаствовать в этом развлечении лишь анонимно. И душою гайдук, он подался к туркам, где техника госбезопасности сводилась к известной формуле: «Будь жид – и это не беда». Турки неразборчивы в средствах, чего и не скрывают. На их языке это именуется отсутствием национальных и религиозных предрассудков. Смех. Таскать из огня чужие каштаны руками их же владельцев можно лишь относительно короткое время – пока владелец не хлопнет себя по лбу мозолистой ладонью: да чего ж это я, твою мать! – и не захочет иметь своего государства, дурак.

Ладно, до четырнадцатого года еще жить и жить.

Янычар-бей, губастый, со своими рачьими глазками, со своими тремя серьгами, кожа атласная, изжелта-смуглая с оливково-маслянистым лоском, чем-то похож на пашу, но еще больше – на уродливую дону Марию, жену великого толедана – вот к кому питает страсть какую ненависть арамбаша. А заодно и к остальным светлейшим, с которыми, однако, в отличие от янычарского полковника, возможны были тактические игры, как, например, с госминистром Мдивани. Диван трясло от страстей, возбуждаемых так или иначе телом Селима: гайдуки, сельджуки, гяуры и янычары несли поочередно его охрану, безумно ревнуя. Осмин держал в своих руках гениталии паши, утверждая, что это — душа тела. С ним не спорили – после истории с Хашим-оглы. Первый, второй, третий и четвертый визири держали на мушке друг друга, опираясь кто на гайдуцкий, кто на сельджукский, кто на гяурский, кто на янычарский приказы, чем намертво закрепляли межполковую рознь. Не хочется распутывать этот змеиный клубок, отчасти сплетенный Селим-пашой, отчасти – самой природой человеческих отношений. Здесь, касательно арамбаши, одно ясно – и забавно, и жутковато: да хоть бы и очистился он от своих пороков: мстительности, коварства, честолюбия, интриганства, подозрительности, жестокости – всего того, что в поддержание Селимовой власти неусыпно контролировалось на весах госминистра Мдивани, исчисляемое тоннами, – даже совершись такое чудо, его следовало бы хранить в глубокой тайне, и прежде всего от любезного дружка – министра госбезопасности, которого приходилось бы для этого обвешивать без зазрения совести.

Другим действующим лицом этой главы выступает моряк, избороздивший много морей, зато и сам изборожденный морщинами. Последнее время он уже не плавал, а жил тем, что в своей лодке переправлял на пристань людей и товары. Порой он подряжался сторожить причал или корабль, когда команда вразвалочку сходила на берег. Звали его Клоас-лодочник. К тому же он шил парусиновые мешки, чинил снасти и паруса, а если надо, то и лудил жаровенку или латал змею.[100] В гавани он был фигура заметная. Мрачный, молчаливый – и если б кто предположил за ним «злодейств по меньшей мере три», наивного человека подняли бы на смех: «Три? Это за всю-то жизнь? Тридцать три – по числу несчастий Айюба, и то будет мало». Правда, назвать хоть одно из этих злодейств никто бы не смог, включая самого Клоаса, задайся он такой целью. Клоас-лодочник не знал, что такое злодейство, ибо не различал между добром и злом.

Когда капитан Ибрагим на одноименном судне прибыл из Джибути, чудесным образом, как в сказках из «Тысячи и одной ночи», имея на борту все, что требовалось Бельмонте для работы, он велел позвать Клоаса-лодочника, чтобы тот подтянул разболтавшиеся от многодневной морской болтанки болты вдоль луки кормила. Сам Ибрагим, желая – и весьма – вознаградить себя за лишения, неизбежные при его профессии, отправился на пляс Мирбад: там в любой час дня и ночи можно повстречать высокогрудую красавицу, которая то исчезает, то появляется в дверях дома. В его отсутствие Клоасу разрешалось посидеть в каюте и пососать «змею» – что ни говори, а капитанский табачок – это капитанский табачок, это то же самое, что четверть века назад угощаться хозяйским «Кентом».

Нам уже ясно, с кем на самом деле договаривался Бельмонте – тогда в порту. Отнюдь не с капитаном Ибрагимом, давшим свое имя судну. Клоас же лодочник, уяснив, что в нынешних обстоятельствах молодчику и оболом-то не разжиться, подумал: а нельзя ли в таком случае разжиться на нем самом? Раз за этим за всем стоит… и он вспомнил старинную арабскую песенку:

Кавалерчик тут гуляет,

Поворкует, повздыхает,

И уж верность, ах, прощай!


Поэтому на все, что бы ему ни говорилось, мнимый Ибрагим-мореход немедленно отвечал согласием, чем даже смутил Бельмонте. Видя перебор с вазелином, Клоас в объяснение своей покладистости тут же выдумал про дервиша, сказавшего, что в басорском порту объявится некто, по виду идальго, чью волю ему, «Ибрагиму», надлежит выполнять как свою.

Подивимся легковерию Бельмонте? Картина мира рисуется нам по возможности в соответствии с нашими убеждениями, каковым предшествуют наши пожелания. Так, растаявшего в воздухе дервиша Бельмонте отождествил с гидом, мимикрировавшим на паперти кастекской церкви, либо с португальским монархом, правившим черную корриду – и так далее; короче говоря, со всеми прочими антропоморфными выражениями некоей гностической функции, меняющей обличья, как Протей. К тому же гарантом достоверности явился магазин «Графос», что было чистым совпадением.

Итак, Клоас не преминул заявить обо всем куда следует. У него было достаточно времени выбирать куда же следует – туда или туда – чтобы потом, вместо заслуженного вознаграждения, не вышло под зад коленкой, а то и похуже.

Получив за труды от довольного собою Ибрагима, Клоас чуть ли не впервые в жизни отправился в западный город. Даже на улицу Аль-Махалия он в былые годы едва ли заглядывал. Будучи того мнения, что «не все ли равно, чем блевать»,[101] лодочник предпочитал лунам с пляс Мирбад портовое заведение «Неаполь», нимало не смущаясь его названием; впоследствии заведение стало называться «Полдирхема». Мрачным взглядом окидывал Клоас глухие стены особняков, мимо которых шел. Иногда у ворот на медной тумбе дремал привратник, опершись подбородком о рукоять обнаженного ятагана; иногда их было двое («Ах, вас еще и двое?!»).

С каждым шагом Клоас все сильнее утверждался в мысли, что заявить следует именно красным тюрбанам, а не каким-нибудь другим. Ставка, сами понимаете – сунуть голову янычару в пасть. Но ведь ясно, что другого такого случая в жизни не будет, этот случай сам по себе уже выигрыш, говорящий об известном участии в твоей судьбе устроителей данной лотереи. В глазах простых людей – а сложных и нету – свирепость янычар оправдывалась их всесилием, благодарным вниманием к ним паши и, как следствие, щедрым содержанием. Ни коричневые, ни зеленые, ни желтые тюрбаны – сельджуки, мамелюки, гайдамаки – не порождали у басранцев той любви, ненависти, восторга и страха, прилив которых в одно мгновение вызывается видом ярко-алого тюрбана – и все, заметьте, с прилагательным «животный»: животная любовь, животная ненависть, животный страх, животный восторг; это как если б одна и та же стрелка компаса показывала сразу на север, юг, восток и запад – что еще почище «пассажа двойными нотами на одной струне».

Поэтому шаги лодочника становились все тверже, вооруженных привратников дремало вокруг все больше, и, чтоб ориентироваться на дворцовую башню, приходилось все выше и выше задирать голову. Но, как мы знаем на примере фалесского мудреца, высоко заносящий главу раньше других рискует свалиться в колодец.

…Внезапность удара по морде прибавляет ему, удару, еще несколько килограммов весу. Если б лодочник не взглядывал то и дело вверх, он бы не влимонился, как брейгелевский слепой, прямо промеж лопаток янычару – тот еще оказался добрым, не убил на месте, видно, на завтрак давали какао. Если б, опять же, вместо западного города, еще не разлепившего вежды, еще затянутого пепельным воздухом, лодочник шел по Басре трудового народа, как написал бы иной почитатель Платонова, по Басре, галдящей спозаранку, то в своей несказанной рассеянности (сосредоточенности?), он налетел бы на толпу зевак толщиною в сорок колец, что обступила янычар, охранявших по приказу арамбаши монументальное творение Бельмонте, тогда как сам творец удалялся в почетном окружении секир и красных луковиц – Клоас узнал его, несмотря на полученную пробоину, через которую хлынула кровь… И последнее если бы: если бы мир вне лодочника Клоаса стал лишь его ничтожным подобием (чем он, собственно говоря, по отношению к Клоасу и является), тогда правильнее было бы сказать: мир дал течь — ведь откуда куда хлынуло?

Цветом чалмы и сам чуть походивший теперь на янычара, Клоас приподнялся на вершок.

– Шлово и дело… – прошепелявил он.

Янычар, который только что опробовал новенькую палицу, теперь с удовольствием осматривал ее – так флейтист осматривает новую флейту, действительно находя в ней обещанные достоинства. Исполнить на бис труда не стоило, но это говорило бы не в пользу инструмента, у которого, получалось, маленький звук. Или здесь дело не в силе звука, а в стремлении заставить себя выслушать? Ну, послушаем.

– Эй! Надо чего?

– Ишпанеч этот… хочет отплыть под покровом ночи… он жамышляет недоброе…

Янычар еще раз посмотрел на новенькую палицу: может, подточить «усики»? Когда ему представлялся случай размозжить кому-нибудь голову, он делал это не задумываясь. Впрочем, он все делал не задумываясь. Петля, пожалуй, тесновата, а так неплохой инструмент. Этот хромой грек – ну, как его? – работает лучше, чем Булатович. Мечи – да, тут Булатович не знает себе равных. Но палицы – это не его… нет, нет, – и он замахнулся было снова, как ему что-то попало в глаз.

Полуживой Клоас уволок свою неживую половину.

– Чего хотел? – поинтересовался другой янычар.

– Погоди, какая-то хреновина в глазу… Во-о! – Извлекает из-под века насекомое, – с шестью крылышками, блин.

«Дурное» и «очень дурное» – между этими двумя делениями билась стрелка, указывавшая расположение духа арамбаши. Он заблаговременно приказал расставить стражу по периметру незавершенного шедевра, за что удостоился отметки «хорошо» – так почему же кошки скребли у него на сердце? Янычар-бей до пятницы не вернется, его креатура, первый визирь тесним со всех трех сторон – видать, уже по колено в море. Триумф Осмина нас никак не задевает. У Мдивани сотрудник перебежал к султану – опять же приятно, это как со сдохшею соседскою коровой. Ужель виною всему Мртко? Но ведь очевидно, что паша обращался к нему через голову арамбаши неумышленно, иначе арамбаша не оттяпал бы себе «четверку» за предусмотрительность. Какая глупость может, однако, отравлять человеку существование! Ну, а вчера, а третьего дня что мешало ему радоваться жизни? А год назад? И силы еще вроде бы есть, и цену ему все знают – хорошо знают, недаром столько врагов. Ничего не радует. Тех, кто восхищается тобой, презираешь, тех, кто тебе предпочитает других, утопил бы. Соперникам, когда они в фаворе, завидуешь до желудочных колик, когда же можешь попрать их ногами, то делаешь это без всякой радости. Почему? Где вкус к жизни? В бою ты храбр как лев и искусен как Баязет. Почему же в прочее время года[102] способен страдать из-за какого-то Мртко?

Поручик с пластырем на лбу рвется к нему с донесением, а денщик-гайдук куражится, показывает янычарскому офицеру, что он для него тьфу:

– Его превосходительство изволили почивать. Через часок, а лучшее через два ваше благородие пущай пожалуют.

Янычар в бешенстве, и так же бешено сверкнул багдад под острыми крылышками ногтей. Но гайдучок скривился:

– А наш брательник к ефтому не привычен. Мы люди простые, лесные, до тонкостей жизни не доросли. Ефто у других деньги силу мают, у янычаров – да-а… А мы гайдучки глупые. За любовь да за ласку… – и только когда на губах у янычарского поручика выступила пена, что бывает на последней стадии бешенства, денщик, в чьи планы не входило быть изрубленным на мелкие кусочки, неожиданно сказал с приторно-притворным удивлением: – Глянь-ка, проснулись. Сейчас доложим. Не желаете, ваше благородие, водицы испить, а то взопрели, кажись?

Спустя минуту поручик уже рекомендовался арамбаше:

– Поручик лейб-гвардии янычарского полка дворцового гарнизона Зорин Тыкмеяну, мой господин, – он щелкнул каблуками.

– Присаживайтесь, поручик, – и жестом, словно приглашалась при этом вся галерка, арамбаша указал на коврик с цветами и бабочками по правую руку от себя, так что в какое-то мгновение на мизинце у него полыхнул голубым пламенем карбункул. – Я велю подать шербет со снегом. Если судить по вашему виду, на дворе у нас двадцать первое августа, а не девятнадцатое октября. Или лучше чай с наной?

– Нану без чая, если можно.

– Просто пожевать? Что ж, это бодрит. Эй, Прошка, свежей наны! А мне – чашечку мокко. Что это, поручик, у вас на лбу, опять мальчишки камнями швырялись?

Янычар хотел сказать: «Они только в гайдуков швыряются, попробовали бы в нас». Но решил, что скажет это, когда выйдет в капитаны. Тут появился Прохор с серебряным подносом в руках.

– Мочка-с? Наночки?

Мокко было с пеночкой, для большего аромата посыпанной желтой цветочной пыльцой, на листьях наны сверкали капли божьей росы.

– Так что же с вами приключилось, поручик? Что скрывает эта повязка? – спросил арамбаша снова, поднося к ноздрям чашечку мокко.

Пришлось все рассказать.

– Я представлю вас к медали за ранение, и ваши товарищи будут сожалеть, что не оказались на вашем месте.

У арамбаши никогда нельзя было понять, шутит он или говорит серьезно. Поэтому, боясь выставить себя в идиотском свете, поручик не решался «поцеловать землю между рук арамбаши», как то предписывал общевойсковой ритуал. К счастью, арамбаша поинтересовался, хороша ли нана, на что гость весь изошел в восторгах – таких, после которых трудно прослыть неблагодарным. Это как спросить: «Хороша ль жевательная резинка?» – а в ответ овация. Арамбаше ничего не оставалось, как троекратно ударить в ладоши и продиктовать секретарю рапорт о представлении такого-то к награде, хотя первоначально это была лишь шутка.

Теперь кошки на сердце не скребли, а ссали.

Тут поручик ему и сказал:

– Я не уверен, господин, что поступаю правильно, сообщая тебе о сущей безделице. Но лучше оказаться смешным в твоих глазах, чем после раскаиваться в малодушии. Пускай чрезмерное усердие смешно, зато недостаточное радение – преступно.

– Твои речи, юноша, да Богу в уши, Он бы тебя произвел в архангелы. Говори без стеснения.

– Отважный арамбаша, повелитель могучих гайдуков! Давеча, ну, совсем несколько минут назад, один из бойцов нашего отряда, а мы охраняем то, не знаем что, – арамбаша усмехнулся: «Вот именно», – увидел подозрительную личность, которая, как ему показалось, пыталась проникнуть на объект. Попытка была пресечена со всей решительностью, но тут выясняется, что наш Мухтар погорячился. Его булава обрушилась не на того – это был старый лодочник, которого минувшей ночью хотели нанять с целью тайного побега…

«Тайно бежать из тюрьмы нельзя, а вот тайно бежать из дворца?» – Арамбаша задумался, он любил слово, он был филолог.

– …из Басры. Моряк для вида согласился, а про себя решил, что следует сообщить нам.

– То есть вам, янычарам. Браво. И что же он, жив? Здоров?

– Его жизнь вне опасности, а здоровых людей, как известно, нет. У него, небось, и раньше было не счесть алмазов в печени.

– Пьяница?

– Не без того. Мухтар говорит, что легонько шлепнул, но, конечно, не окажись рядом Бранко, мы так бы ничего и не узнали.

– А так какие же вы узнали тайны – что из Басры бегут?

– Клоас-лодочник, так зовут моряка, уверяет, что нанять его пытался тот самый испанец – разрисовавший Дворцовую площадь. Он его узнал.

Ни один мускул не дрогнул на лице начальника гайдуцкого приказа – не только воин, но и царедворец, он прошел суровую школу буддийских монахов. Но кошек на сердце как не бывало. И маленький Юрочка в нем, во взрослом, запрыгал до потолка. (Не будем притворяться, что мы забыли его имя, Ежи-ибн-Иржи.)

– Мой мальчик, ты оторвал нас от занятий, важность которых трудно переоценить. Ты поступил правильно. А сейчас давай разберемся. Испанский художник самочинно является в Басру в надежде обогатиться при дворе паши. Зачем ему, не успевшему ступить на басорский берег, бежать отсюда – на рыбачьей лодке, ночью? Даже если ему суждено здесь сложить голову, чего я не исключаю, пониманию этого предшествует опыт, которого он еще не приобрел, так как и дня не прожил в Басре благоуханной. Но повторяю, ты правильно сделал, что пришел. Ты доказал, что не боишься стать всеобщим посмешищем, принимая на веру россказни пьяных матросов. Желание во что бы то ни стало вывести на чистую воду испанца, которому ты обязан этой прелестной нашлепкой, для тебя важнее репутации, тем более что это всего лишь репутация умного человека. Так держать, мой мальчик. Поскольку глупость должна быть вознаграждена – ибо ум сам по себе является наградой – но по какому-то упущению медали «За глупость» не существует, я похлопочу перед моим другом янычар-беем о производстве тебя в капитаны. Зная крепость наших с ним дружеских уз, не думаю, чтобы он мне отказал, покровительство старых друзей – лучшая рекомендация. Отныне ты будешь отмечен особым благорасположением своего начальника. Единственно что, мне теперь придется дать делу ход на основании твоего сообщения, самому допросить этого моряка, выбить ему еще несколько зубов, сломать еще пару ребер. И все это вместо того, чтобы заняться куда более важными вещами: например, подсчитать частотность буквы «р» в поэзии раннего Мандельштама. Но ничего, ничего, обо мне не беспокойся, у тебя и без того в жизни будет еще полно причин для беспокойства. Вы свободны, поручик Тыкмеяну.

Последний вышел от арамбаши, кляня свою судьбу, предоставившую ему выбирать между бритвой[103] и полковою кассой. Арамбаша с такой убедительностью раскрыл тайные мотивы, которыми руководствовался поручик Тыкмеяну, что тот и сам уверовал в них: конечно же, ему хотелось сквитаться с испанцем.

Завидя офицера, денщик арамбаши вытянулся во фронт с недовольной миной: он как раз строил карточный домик. Поручик шагнул к нему и, сильно наступив на ногу, твердым как сталь ногтем большого пальца, обращенным лункой кверху, провел ото лба до подбородка. Потом не спеша вычистил ноготь.

Клоас, спасенный шестикрылым насекомым от верной смерти, к удивлению арамбаши мог стоять на ногах. Приступив к дозволенным речам, он рассказал, как, будучи принят испанцем за Ибрагима, согласился отправиться в землю, которую тот ему укажет.

– Он не пообещал за это произвести от тебя великий народ? Ладно, продолжай.

Ну, они условились о месте – тростниковой бухточке в полулиге от пристани.

– По-твоему, это был тот же испанец, что и на дворцовой площади?

Клоас резонно заметил, что испанец – не китаец, тут не ошибешься (мы пользуемся косвенной речью исключительно во избежание шепелявых шоглашных). Арамбаше было трудно с ним не согласиться.

– Возможно, мы с тобою поладим. Здесь барбариски – жаль, что ты можешь только сосать, – и арамбаша кинул к ногам Клоаса кошелек. Тот хоть и с трудом, но поднял его и жадно заглянул внутрь: какой монетой наполнен? Внутри лежало двадцать двойных дублонов. – Доволен? Теперь порассуждаем. Испанец. Художник. Под плащом шпага. С дерзкой изобретательностью обратил на себя внимание паши. Чем бы движим ни был, каким бы желанием, ясно, что оно не удовлетворится двадцатью монетами. Добрался до Басры, наперед зная, что его пребывание здесь не будет долгим. Когда б его дерзость питалась жаждой обогащения, он бы так не спешил в обратный путь. Значит, живопись – ширма. Ширма… ширма… подсказка кроется где-то близко, в самом слове. Ну, вперед, арамбаша, вперед, структуралист! Напряги все свое интертекстуальное мышление! Ну… Поднатужься еще немного!.. Нет, не могу…

Кишка тонка.

И тогда Клоас спел старинную арабскую песенку – мы ее слышали дважды, в разных исполнениях, в первом случае пелось «кабальерчик», во втором – «кавалерчик», но суть не менялась. От исполнителя ничего не зависит, и странно, что эту азбучную истину еще приходится повторять. Уж как скверно пел Клоас, а вы бы видели арамбашу, которому именно в этом исполнении открылись сокровенные глубины старинной арабской песенки.

– Любовная история, как я раньше этого не понял! Ты хочешь сказать, что это Мейджнун, похищающий свою Лейлу?

Ясное дело. Об этом Клоасу рассказал сам испанец. Он идальго, на родине страшно богат, его возлюбленную похитили, теперь она в Басре. Его самого ограбили в пути.

– Конечно же, он здесь из-за женщины. И живопись – это только ширма… Гм, ширма… На ширмах изображают ад, горящую карету посередине, и в ней… Всеми способами он добивался быть представленным паше. Пронесся слух, что уже сегодня, скрытый от взоров ханум, он будет снимать с нее портрет. Она испанка, он испанец. Готовится похищение из сераля. Эй, Прошка!

Вместо Прохора входит другой – частокол седцебиения мешает обнаружить подмену.

– Что ты будешь пить?

Ему б винца… И к своему удивлению Клоас получил рюмку хересу.

– Мне снегу, и сверху капнуть красного сиропа. Это пьянит лучше всякого вина, – пояснил он. – Ответь, твой Синдбад… ну, этот самый Ибрагим, он со своим кораблем еще в Басре?

Клоас отвечал утвердительно. «Ибрагим» отплывает в Калькутту через неделю с партией игрушечных ружей и двумя тюками надувных танков.

– Корабль конфисковать, груз использовать в оборонных целях. Бумагу.

Полковой стряпчий, уже приготовившийся писать, быстро оформил бумагу положенного содержания.

– Я дам тебе команду. Бросишь якорь в этой заводи и жди. Все как ты ему обещал – обещания надо выполнять.

Клоас понимающе кивнул. Они остались вдвоем.

– Скажи, тебе доводилось убивать животных?

Приходилось ли ему убивать животных? Нет, животных нечасто. Это и трудней, и опасней, чем человека. Но если господину угодно, то он убьет и животное. Хотя быка убить – это не человека.

– Нет-нет, человека, человека, – успокоил его арамбаша. – Быки пускай себе живут. Слушай меня внимательно. Как только группа захвата закончит операцию, что продлится считанные минуты, я поблагодарю командира именем паши. И когда тот падет на лицо свое, чтобы поцеловать землю между моих рук, ты сзади его и прихлопнешь. Я специально стану так, чтобы тебе было с руки. Какой вид оружия тебе предпочтительней?

– Ах, мне все равно.

– Говори, не стесняйся. Ты – убийца, за тобой право выбора оружия.

– Ну… лучше всего, конечно, топором, со спины-то. И потом контрольный выстрел в голову.

– Все. Топор и пистолет. Топор ты получишь немедленно, а пистолет я тебе дам свой – попозже. И смотри, кошелек не потеряй.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю