412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Гиршович » Суббота навсегда » Текст книги (страница 38)
Суббота навсегда
  • Текст добавлен: 20 апреля 2017, 13:00

Текст книги "Суббота навсегда"


Автор книги: Леонид Гиршович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 52 страниц)

Отец поправлялся:

– …За ниспосланные Тобою фейхоа…

– Сперва шакшуку, тять.

– Э, шакшуку… за ниспосланные Тобою фейхоа…

– Хомейн, – сказали все.

– Наши мудрецы учат сделать теперь пять приседаний. В отсутствие женщин… – оные вышли. – Ну, приседаем… Харут… Марут… Зазаил… Шайтан… Иблис… Все, входи, Зюлейка.

Магомедушка объясняет:

– Ангелов, отпавших от Господа, было пять. Это значит, что и в сытости нельзя забывать, как Аллах низринул их на землю. Люди самонадеянны, когда им хорошо. А должны всегда помнить, кому обязаны своим дыханием.

– Но зрелище это не для слабонервных, – пошутила Зюлейка, – женщинам смотреть нельзя.

Когда супруги звали друг друга по именам – Абдулла, Зюлейка – то и без детектора лжи все было ясно. Правда, возразят, привыкли же Кассиуса Клея звать по-новому.

«Привыкли… Привыкли…» – клюя носом. Стоит немного согреться после холодного душа, как хваленая бодрость оборачивается самой сладкой дремой. Так и пять послеобеденных ангелов… как их там… Ахалай… Махалай… Баюн… Баюн… Баюн…

Сморило-таки…

После знакомства с благочестивым Наср эт-Дином Бельмонте переменил веру, костюм и погрузился в пучину шариата:

С головой под воду, попка на виду.

[63]


Вид прелестный, если смотреть сверху, глазами Аллаха. Превечному небось открываются ряды марокканских сардинок в масле. Отныне среди них затерялась спинка Бельмонте. Обратим жесть в камень, и это будут уже не консервные банки, а церкви, мечети, синагоги. Мулла Наср эт-Дин хранит вверенную ему Аллахом баночку «в сухом прохладном месте», которое не что иное, как свод предписаний на каждый день, на каждый миг, по типу «вдох – выдох». Глупо? Зато идеальная гарантия того, что приуготовляемый Аллаху продукт («святые тела») не подпорчен – раз; два – это дает основание бородатому мужчине в круглой шапочке утверждать, что он наместник Господа на земле.

Добрый мулла Наср эт-Дин тоже завел с Бельмонте разговор о четырехколесном транспортном средстве. При этом он доил собственную бороду, пропуская ее то через левый кулак, то через правый; потом взглядывал в ладони, как в шпаргалку, и опять доил:

– Днем благочестивый славит Аллаха ради изобилия. Изобильный же ночью проникает своим мясом в чужое мясо, чем славит Аллаха много слаще. Только изливая семя в сотворенное для этого женское лоно, можно восславить Создателя с подобающей сладостью. Это – ночной намаз, более всего угодный Господу. У праведных в раю он числом равняется дневному. А иные и на земле творят его еженощно по пяти раз – те, кто особенно любезен Аллаху, как зять Пророка, например.

По словам муллы выходило, что каждая тварь славит Господа не своим дыханьем, а своим оргазмом. («Человек славит Господа чреслами».) Ради этого жгучего прославления и был задуман мир. Владыка неба и земли мудро распорядился, чтобы всяк, славя Его, тем самым множил себе подобных. Этот могучий исток жизни, растекающейся в самозабвенном восторге, и есть сладость Господня. Черпая и черпая из нее, Творец благословляет Свой мир сладострастием – к вящей Своей славе. Он наделяет жен красотою, нас же, чтобы ее различать, чувством прекрасного. Поэзия, музыка, танцы, искуснейшая резьба по камню – все служит одной цели: будить желание. Поэтому мерило красоты в интенсивности пробуждаемого ею желания; отсюда прекрасное всегда любовное; любовь же – отсвет мирового оргазма, его эманация.[64] Не случайно мудрецы всех времен едины в одном: любовь преображает мир по образу Господню, и в ней смысл всего сущего.

На основе этого оригинального богословия созданы ценности и нормы, их задача – не дать ослабнуть богоугодному инстинкту, не дать впасть в притупляющий его разврат. Ведь по расхожему мнению, мужскую силу, как кустарник, следует подстригать, чтобы лучше росла. Роль этих садовых ножниц и выполняли требования так называемой нравственности, которые в свете сказанного как раз должны были бы показаться выдумкой шайтана, если б только… Если б только регламент, уподобляющий жизнь правоверного игре по каким-то ужасно запутанным правилам, по мысли ее изобретателей не служил бы накоплению потенции: сегодня воздержись, чтобы завтра перетрахать весь курятник; сегодня постись, чтобы завтра сожрать быка; не воруй на рынке, если готовишься взять «Банк Объединенных Эмиратов».

– Есть такие, которым нравится блудить с женщиной, а чтобы дочь ее при этом стояла и смотрела. Мы говорим, что это мерзость языческая, но не говорим, почему. Тайное знание, однако, объясняет: соглядатаем тебе Аллах; Он возревнует к другим соглядатаям.

Комбинация, от которой предостерег долгобородый шарий приблудного Шарика, была принципиально возможной. Был у муллы на примете человек, торговец сукном, нуждавшийся в молодом и сметливом помощнике, достаточно ловком, чтобы приумножать хозяйское добро, но не настолько испорченном, чтобы делить дневную выручку между хозяйским карманом и своим. На таких условиях торговец был готов выдать замуж за Бельмонте свою дочь и свою жену.

– Семь и семь лет половинного жалования – это еще совсем по-божески, – говорил мулла Наср эт-Дин, который имел обыкновение схватывать себя за бороду поочередно то одной, то другой рукой – если б это была не его собственная борода, он бы давно вскарабкался по ней. – А там, глядишь, еще две свадьбы справим. Чтоб такой «красавьец» да не на четырех колесах ехал – где это видано? И по бокам еще будут служанки бежать.

И вот его уже ведут на чай, мед и лепешки (угощение, которое принято подавать мулле, пришедшему с женихом, прощай! Тебя съедят). Закат коровою ревел. Это огненно-рыжую кожу драч Матвей Кожемяка растянул на западе, и кровавые струи стекали на Багдад. Как зарезанные орали и муэдзины с головок минаретов. Время вечернего намаза. Ожидаемые к первой звезде, мулла Наср эт-Дин и Бельмонте расстелили свои коврики и опустились для молитвы, старательно приближая подбородки к коленям. Еще только практикант Господа, Бельмонте должен был молиться в направлении, противоположном Мекке. Потому-то они оказались с муллою лицом к лицу, образовав симметричными позами черную бабочку на фоне зарева заката. Быстрее, чем мы бы успели вырезать ее силуэт – эту новейшую виньетку отечественной словесности, чтоб не сказать: ее последнюю любовь, – кончилась молитва.

Вскоре мулла укажет Бельмонте на суконную лавку, где на маленьком стульчике перед жаровней ему предстоит протереть не одну пару шальвар за булькающим кальяном. А это дом, где их ждут.

– Салям алейкум, – проговорил хозяин, целуя старшего из гостей в плечо – в этом месте на одежде муллы можно разглядеть пятно зачмоканности. На торговце спинжак серого сукна, черная юбка и красная феска. Он сед и стар, глаза, глубоко сидящие, маленькие и черные.

– Воистину салям, – отвечает мулла. И указал на Бельмонте: – Вот засов для твоей кладовой.

– Для обеих моих кладовых, – засмеялся торговец по-стариковски: скаредно и сластолюбиво одновременно.

Помолились, разулись, обмыли ноги.

– Что ж, будем знакомы и полюбим друг друга. Мой цветничок-с.

Как ковры в мечети пахнут пятками, так невесты, мать и дочь, благоухали розами. Они прислуживали гостям, с многозначительным причмокиванием облизывая кончики пальцев, измазанных медом. Ни ушей, ни волос, ни шей – только открытые забральца, в которых личики даны в границах посмертной маски.

Насытившись и «прияв на добрые дела» сполна багдадов, мулла стал собираться: обулся, посетил известную дырку, исполнил молитву. В дверях обсудили, как мать и дочь будут именоваться в супружестве – этого, правда, будущий приказчик не запомнил, но впереди была вся жизнь.

– Это благочестивый человек, – сказал многомудрый мулла Наср эт-Дин про торговца, – он с женой как с родной сестрой обошелся – замуж выдал. – А про Бельмонте сказал: – Бедность берет в жены старость, а старость берет в жены бедность.

– Ничего, будет в матки-дочери… Некоторые, я знаю… – торговец, хоть и был польщен похвалой духовного лица, а все же замялся.

Наср эт-Дин приласкал бороду нежней обычного.

– Все, что я сказал про мерзость языческую, конечно, справедливо. И тем не менее. Если очень хочется, то сам понимаешь… Значит, почтенный Абу не-Дал, брачный договор я вышлю днями.

И, вызванивая кошельком турецкий марш, Наср эт-Дин удалился. А Бельмонте остался жить в доме благочестивого торговца.

Шли годы, менялись лица, только лицо Басры оставалось неизменным. Оно словно поучало: вы дети праха, из праха рождены и в прах возвратитесь. Помнишь того нищего, присохшего к углу, олицетворение вечного попрошайничества, зимой и летом, в слякоть и пекло закутанного в задубелый черный зипун – как он вдруг исчез? А пузатого Абу Шукри, спокон века державшего лавку, в которой разная засахаренность истекала маслом и медом и где мальчиком ты еще брал на обол горячего арахису в сладкой корке – его уже неделю как вынесли ногами вперед. Теперь рыжий Вануну, мастер бросать рикошетом камешки по шат-эль-арабской грязи (верно, предвестьем трассирующих пуль), – теперь он сидит на кассе под вывескою «Абу Шукри. Сласти & Сладости», и не рыжий вовсе, а лысый, раздувшийся, как его отец. Да взгляни на себя, разве это твои глаза, разве это твое лицо, разве мама такого любила? Жизнь неукротимая, ты пронеслась как дикий конь. А окна, дома, эркеры, колченогие улочки, тучи над басорским болотом, зубчатые стены с башней малека Дауда! Какими ты их видел в детстве, а раньше еще твои отцы, деды, прадеды, – такие же они и сегодня. И такими же предстанут взорам грядущих поколений, тех, для кого толстяк Абу Шукри, рыжий Вануну, ты сам – лишь горстка праха. Воистину мудр и справедлив Аллах, Царь зверей и Владыка мира.

Абу не-Дал в числе других отошел в счастливейший из миров, но прежде на разведку отправилась младшая жена Бельмонте. По мосту из досок, связанных шарфами шайтанов, она прошла с несостоявшимся младенцем.[65] Недолго оплакивали: Абу не-Дал – внука, Бельмонте – жену, мать – дочь. Первый доплакался (как бывает «достучался»). Второй, разбогатев на поставках в рай, утешился скорей, чем зачерствели поминальные питы. Третья и последняя, с тех пор, как стала пятым колесом в телеге, больше пролила слез над разводным письмом, нежели над свидетельством о смерти – прав был Видриера: «Плачьте о себе, дщери иерусалимские».

Бельмонте случалось иногда во главе своего гарема идти по рынку, перебирая бусины, – в спинжаке лучшего сукна, давно на нем не сходившемся, что является первым признаком достатка (о котором зависть уже готова была слагать небылицы). Все четверо его сыновей учились в лучшем бейт-мидрасе, а у шести дочерей действительно в общей сложности было шестьдесят золотых колечек, и когда его жены приходили за чем-нибудь в кондитерскую «Абу Шукри. Сласти & Сладости», Вануну сам, лично обслуживал их, отвечая на все: «На лице и на глазах».

(«Мне бы халвы тахинной двести грамм…» – «На лице и на глазах, госпожа». – «И мосульского рахат-лукума пяток». – «На лице и на глазах. Еще какими-нибудь желаниями осчастливит меня моя повелительница?» – «Пожалуй, молочно-розовой пастилы на полдирхема». – «Вот этой?» – «Нет, которая с прожилками». – «Ах, каррарской беломраморной… На лице и на глазах, ханум. Не угодно ли ханум бесценной влагою своих уст смочить этот рассыпчатый нугат, что стремится белизной походить на пальчики, которые поднесут его к коралловым губкам?» – «Да, тоже двести грамм». – «На лице и на глазах, о повелительница повелевающих». И т. д.)

Ну и Бельмонте, понятное дело, спешил навстречу какой-нибудь жене Вануну, когда та захаживала присмотреть себе отрез на балахон. Обычного же покупателя обслуживали приказчики с нарисованными на щеках родинками.

Неудивительно, что жены Бельмонте были одна другой толще: у женщин красота дружна с полнотою, как дородность в мужчине – с сединою. В бороде у Бельмонте было ее предостаточно, его тучность от этого только выигрывала, что в твои нарды. Не иначе как тоже играла с Вануну. Бельмонте, тот еще за игрою посасывал мундштучок или прихлебывал чай из чашечки, выложенной наной. «Нана» – так бедуины называли мяту, за это их все дразнили «дайдай»; но они не оставались в долгу и в ответ кричали «басранцы». С Вануну Бельмонте встречался у туркмена. В нарды кондитер не тянул, зато был непревзойденным игроком в «пять камешков». Форменным гением. Когда он их подбрасывал, ловил, снова подбрасывал, снова ловил, то за его спиной собиралась вся Туркмения; стояли позади и глазели, не смея шелохнуться.

– Велик Аллах, не оставивший своим попечением раба своего на пути из дома трудов в дом отдыха, – говорил Бельмонте, возвращаясь домой, и две жены с возгласом «хомейн!» подхватывали его под руки, как пьяного русского барина, усаживали, а две другие подставляли тазики.

Это ли не счастье?

Примерно в этом роде рассуждали они однажды с Вануну, также полагавшим, что счастье – не что иное, как добродетель.

– Степенный, живущий по законам Пророка, делящий свое время между семьей и лавкой, – счастлив. Все остальные, желающие оседлать скакуна удачи, даже если им в их многобурной жизни и повезет, все равно изойдут кровью в поисках острейших наслаждений.

Бельмонте одобрительно кивал: уж кто-кто, а он давно это понял.

– И все же, – продолжал Вануну, – я не могу чувствовать себя вполне счастливым. Мне известна одна тайна, в разглашении которой я испытываю мучительную потребность. Представь себе, соседушка, ты знаешь такое, о чем не догадывается никто, и ты обречен это знание хранить за семью печатями, не смея им ни с кем поделиться. И так проходит жизнь, и это – уже заноза сердца наболевшего. Страшная мука – чужая тайна, доверенная тебе. Иные в мечтах торопят приход Ангела смерти, чтобы на смертном одре поведать ее кому-то. Но только открывают они рот, как Малак аль-мавт капает им на язык желчью.[66]

– Так поделись своей ношею с Айюбом, – этим высокочтимым именем стал зваться Бельмонте, перейдя в ислам. – Открой тайну, несчастный, открой ее, Вануну. Тебе полегчает, а мне интересно.

– Смотри, не пожалей. Ну да уж поздно. Слушай. Как ты знаешь, мой отец, да будет благословенна память его, родом из Димоны. Спасаясь от набега кочевого племени, он перебрался в Басру, и не было у него ни рупии, ни даже полрупии на поддержание жизни. Как-то раз ему повстречался один человек, который сказал: «У меня есть для тебя работа, она тяжеленька, но ты молод, силен и ты справишься». Отец спросил: «А что за работа?» – «Кухонным мужиком. Драить котлы, в которых готовилась пища, мыть полы, выскребать сковороды, таскать мешки с мукой, разводить огонь в печи, вращать жернова наподобие ишака. И все это, не различая времени суток. Но зато есть будешь по-царски». Отец был так голоден, что охотно согласился. «Хорошо, – сказал человек, – тогда приходи в такой-то час туда-то и туда-то». В условленное время они встретились, это было на правом углу улицы Аль-Махалия и площади Мирбад. Если стоять лицом к курдским баням, то чуть правей янычарского приказа. Прямо у их ног, на земле, была круглая решетка. Привычным движением человек откинул ее, и они сошли по ступенькам, приблизившись к большим чугунным воротам, якобы именуемым «Ставни земли». Стража по первому же слову пропустила их. Дальше начиналась новая лестница, и опять ворота. Так повторилось еще дважды, пока они не спустились на значительную глубину. Отсюда вел длинный туннель со множеством факелов по стенам, от которых стало светлей и жарче, чем в июльский полдень на пляже. «Что это?» – спросил отец. «Скоро узнаешь». На сей раз путь им преградили высокие медные ворота с изображениями ифритов. Пройдя их, отец подумал, что и впрямь попал в джаханнам.[67] Все было окутано сизым дымом, то в одном, то в другом месте прорывались языки пламени. Пахло ванилью, мускусом, имбирем – всеми ароматами, какие только источают котлы с грешниками. Мелькали фигуры, которые в равной мере могли быть приняты как за строптивцев, выпрыгнувших из наваристого бульона, так и за чертей, пытающихся их поймать. Отец не на шутку испугался. Тогда тот, кто с ним был, сказал: «Разве я не предупреждал тебя, что кухня эта непростая? Прямо над нами столуются „красные тюрбаны“ (состоящие из янычар элитарные части, на пиках которых Селим пришел к власти). Ты видишь, как готовится пища для самых свирепых людей в мире. Они цвет нашей армии и все до единого любимцы паши. А что их называют отъявленными головорезами, так для солдата это лучшая похвала». Вскоре отец сам убедился: накормить янычар – дело непростое. Кто бы мог подумать, что их свирепости скармливают не мозги медведей и печень львов, а блюманже с айвовым мембрильо, зефир в шоколаде; что для их янычарских желудков индюшачьи чевапчичи или тонкослойные хаши под галантиром предпочтительней бараньей ноги. Сам будучи на подхвате по пирожному делу и в поте лица добывая свою сливочную помадку, отец мало-помалу выучился готовить всевозможные сласти, за что впоследствии не раз возносил благодарность Аллаху. Случилось однажды так, что они испекли огромный пирог в виде царского дворца: на воротах стояла стража в красных тюрбанах, а в окнах видны были министры, придворные, челядь, в дальних покоях танцевали невольницы с цитрами и бубнами. Когда подъемник возвратил руины этого дворца, отцу приказано было сгребать их широкою привратницкой лопатою, чтобы сбросить в бак. Вдруг под руинами обнаружилась, вся в крошках, облепленная кремом и вареньем, девица. Но едва она провела по лицу ладонями, как стала подобна бледному месяцу, до смерти перепуганному кровотечением зари. «Я румынская красавица Сильвия Владуц, и я сделаю тебе хорошо, только не выдавай меня. Мой отец, Йон Владуц, стремянный валашского господаря, был пленен Валидом-разбойником, когда вез меня на свадьбу с Мирчу Златко. Так я стала невольницей в гареме Селим-паши. Взгляни на меня, добрый юноша, и скажи: по мне ли та жизнь, которую отныне я влачу – я, вольная валашка? Нет! Пускай побег сулит мне гибель, лучше уж так, чем иначе», – тут она залилась слезами и произнесла такие стихи:

            Спаси меня, и не пожалеешь ты,

        Ибо сделаю тебе за это я даже лучше,

                 Чем в силах ты пожелать.

Осмином-евнухом обучена я разным шалостям,

    Хоть и сама еще кобылица необъезженная,

                 Жемчужина несверленая.


«Хорошо, я не выдам тебя, спрячься в этот котел. Сперва ты исполнишь, что посулила, а потом я дам тебе одежду и научу, как выйти отсюда. Но как, – отца все же взяло сомнение, – как, скажи, ты, пленница царского гарема, и очутилась среди янычар?» – «Среди янычар? Так вы варите шербеты и мармелад, и розовое варенье, и халву – для янычар? О дурни, каких свет не видывал! Это подземелье гарема, глупая твоя голова. Ты когда-нибудь слыхал про Ресничку Аллаха?» Уж на что неопытен был отец, и то понял: что́ беглянка – сам он на волосок от гибели, теперь его спасение в ее спасении. Или… убить ее, разобрать по членам и в бак, с остатками торта… Как говорят друзы, раз – и с концами. Но как же тогда обещанные шалости? Не долго думая, он посадил девушку в котел. Вернулся спустя какое-то время, а ее уже и след простыл. Куда она исчезла, помог ли ей кто-то другой или наоборот – погубил, а может быть, бедняжке удалось выбраться самой? Этого отец так никогда и не узнал. Всю жизнь хранил он свое открытие в страшной тайне, от бремени которой разрешился лишь на смертном одре. «Вануну, дитя мое, Аллаху угодно было, чтобы я узнал великий секрет. Мне стал известен подземный ход, ведущий в гарем паши. Оказывается, то было „Чрево ифрита“ – кухня, на которой мы работали, и где я выучился на пирожника. Даже шеф-повар ни о чем не подозревал, я один проник в эту тайну. Какой-то поваренок родом из Димоны – и хранитель государственной тайны! Кому рассказать. Только оборони тебя от этого Аллах, Вануну. Смотри, держи язык за зубами. Теперь мне легко…»

Бельмонте вздрогнул – плечами, коленями, всем составом сжимаясь в эмбрион. Словно в предсонье. Сколько неразличимых между собою лет наполняло копилку его жизни, и только сейчас, «с гагеновым копьем в спине», вспомнил он, ради чего юношей прибыл в Басру. Как это случилось, чем его опоили? «Чрево ифрита»… План гарема… Констанция. Или еще не поздно? Он резким движением выпрямился: проспал лишь несколько мгновений, в продолжение которых успел прожить жизнь. Какое счастье, он – прежний Бельмонте!

За столом ничего даже не заметили. Магомедушка произносил очередное благословение над каким-то продуктом, шестьсот тринадцатое по счету. Труженики подземелья превозносили мудрость Творца, их сотворившего.

– Все, ребята, пятница кончилась, – сказал папа Абдулла, – следующая через неделю.

Виагры маленький оркестрик

Ключ от квартиры, где деньги лежат.

Сообщалось, что одним сокровищем Бельмонте все же располагал, но всякому сокровищу свое время. Оно пришло. То был сложенный вчетверо коптский папирус. Кизляр-ага расстался с ним лишь в обмен на златозаду – последнюю виагру надежды. Помните? Бельмонте, тот сразу вспомнил об этом. «Ставни земли»… и вдруг «Врата чрева»! Посему, глядя на Бельмонте, мы говорим: надежда умирает последней, а возрождается первой.

Читатель, конечно, обратил внимание: «Чрево ифрита», «Ставни земли», «Ресничка Аллаха», «Осмин, змей стерегущий гарем» суть образы мифологические и в первую очередь имена нарицательные. Черты конкретности они обретают применительно к ситуации – как если б мифологическое сознание являлось пунктом проката. Здесь налицо аналогия с «кладами», «тайными обществами», «заговорами», которые тоже перестают быть абстракцией, когда на приборной доске против того или другого из них тревожно вспыхивает красный глазок.

Услыхав от этих поборников богоугодной диеты, в чем же, собственно, их трудовая доблесть, Бельмонте задержал на миг дыхание: все сходилось (со сном). Эти андалузские морриски, эти моллюски неофитства, эти «тьфу ты, Господи» счастливо трудились в почтовом ящике «по приготовлению пищи для наших отважных янычар». И от этих «тьфу» теперь зависело все. Извольте, кабальеро, признать: перед волей Провидения мы все равны в своем ничтожестве. А коли так, то и без всякого Провидения, просто. Повторяем за мной: все мы равны в своем ничтожестве. И нечего по-бетховенски грозить кулаком небу, завшивел Бетховен, когда писал свою Девятую.

Воздействовать на супругов можно было подкупом, силой и хитростью. Всё хорошие средства, но… для первого Бельмонте был слишком беден; однако второе и третье – как порознь, так и во взаимосочетании – принимались в расчет. От супругов требовалось тайно провести Бельмонте по подземному коридору в кухню. Мы миллион раз видали, как спрятавшийся под брезентом партизан угрожает водителю пистолетом, покуда часовой проверяет документы: «Проезжай». Здесь комбинация силы и хитрости, хотя и в пропорции «конь – рябчик». У водителя есть выбор, совершить подвиг ему не мешает никто – кроме самого себя, пребывающего в биологической оппозиции к совершению всякого рода подвигов. Угроза увести у тебя жизнь – такой же шантаж, как и любой другой, для некоторых он даже предпочтительней. Не потому что в отсутствие жизни для них что-то еще возможно. Отнюдь. Он предпочтителен за невозможностью жить в отсутствие чего-то – кого-то. (Чести? Магомедушки?) Трупу Абдуллы здравствующий Магомедушка безразличен, но труп Магомедушки в жизни Абдуллы перечеркивал не только ее самое, но и то, ради чего ею можно пожертвовать. Все эти гусманы «примерные»[68] и другие вопиющие образцы гражданской добродетели остаются за пределами нашего разумения, нашего с Бельмонте – с коим мы сообщающиеся сосуды. Так что над Магомедушкой нависла опасность – ведь под плащом Бельмонте скрывал шпагу. Вопрос, мнимая или реальная опасность, обсуждению не подлежит никогда: раз опасность, значит, реальная. Но то, что позволено едоку конины, не позволено любителям рябчиков. Как дворянин, Бельмонте не посмел приставить острия шпаги к горлу простолюдина, а как человек не мог размозжить ребенку голову рукоятью. Поэтому на прощание он пожелал Магомедушке сделаться кадием, муфтием, имамом, пророком. Светочем благочестия! Солнцем молящихся!! Пламенем джихада!!! И когда тот чуть не спалил квартиру, но, к счастью, убежал в свою прославленную медресе, путаясь в полах форменного бурнусика, – только тогда Бельмонте торжественно распахнул плащ.

– Меня зовут дон Бельмонте. Я знатного испанского рода. В Басре я с одной целью: разведать о янычарах, этот род войск представляет для нас большой интерес. Вы оказали неоценимую услугу испанской разведке, открыв тайну подземелья. Теперь вам ничего не остается, как продолжать работать на Испанию. Считайте себя завербованными. (Всё «рябчик».)

Мы помним «Аиду». Средствами музыки нам не составит труда представить себе скрежет зубовный по-нильски. Бельмонте был и Аида, и Амонасро в одном лице. Наоборот, Радамеса играли на пару, что, впрочем, роли не меняло. То был предатель, подлежавший лютой казни: он открыл врагу, пускай невольно, что египетское войско пройдет ущельем Напата. «Ущельем Напата?» – подхватывает Амонасро, выступая из укрытия. «Кто ты?» – с ужасом вопрошает Радамес, которому в этот момент, наверное, показалось, что вместо нежной Аиды (Софи Лоррен – Рената Тебальди, фильмы нашего детства) он сжимает в объятьях гарпию. «Отец Аиды, эфиопский царь», – представляется тот – не менее торжественно, чем это сделал сейчас Бельмонте.

– И еще будьте счастливы, что вам представилась возможность искупить вину перед родной Испанией. Молите Господа нашего Иисуса Христа и Сладчайшую о ниспослании вам, собакам, прощения за смертный грех отпадения от Святой Католической Церкви, в котором вы, псиглавцы, повинны. И тогда, быть может, Матерь наша Церковь в своем безграничном милосердии простит ваши шелудивые и зловонные души. Немедленно осеняйте себя святым крестом и читайте «Патер ностер». Опускайтесь на колени! Ну…

Боже, Магомедушка! Хорошо еще хоть ты не видишь этой жуткой сцены – как опустили твоих родителей.

Далее Бельмонте объяснил, чего он хочет. Сказано: жена да прилепится к мужу своему. Ну, а он к чужемужней жене прилепится и под ее платьем, пользуясь гибкостью своего стана и особенностями мусульманской моды, проникнет на кухню янычар.

– Отравить еду? – безучастно поинтересовался старик – каковым сразу сделался Абдулла, лишившись станового хребта.

Женщина сдала не так заметно:

– Значит нам нельзя будет ничего есть? Но тогда мы помрем с голоду. А прийти со своей едой – себя выдать. Что в лоб, что по лбу. Положение безнадежное. Томазо, ты меня слышишь?

– Томазо… А вас как зовут, моя сеньора?

– Марией. Полное имя Марианина.

– Дочь моя, церковь учит надеяться при любой погоде. Симфония Надежды п/у Любви, Верочка на авансцене. А в ложе Сонька Золотая Ручка – не может наглядеться на своих дочек. Я не буду травить янычар – сами вымрут. Подумаем, как мне лучше пристроиться у вас под балахоном, спереди или сзади.

Первый способ отнюдь не показался ему «мягче шелка и нежнее сливочного масла»,[69] зато ей, когда они поменялись местами, вспомнился дворовый юмор родной Андалузии: «Я говорил тебе, Ириска… Пошли б маршем, а так пойдем вальсом».

На пороге замешкались: что с молитвой будет? В ответ донеслось, как из-под глыб – из-под платья:

– Читайте «Богородице Дево…», если помните…

И муж и жена, воровато повертев головами, быстро зашептали:

– Sei mir gegrüßt, Jungfrau Maria, Du bist voller Gnaden, der Herr ist mit Dir, Du bist gebenedeitet unter den Weibern, gebenedeitet ist die Frucht deines Leibes…[70]

В темноте запахи острей. Бельмонте потянул носом: из подгузника еще пахло фруктовым пловом.

На два голоса можно быстро прочитать молитву; также на паре гнедых можно быстро умчаться в город N; но иноходью плестись под одним балахоном – это и нескончаемо долго, и валко, и тёрко. Тем не менее кто ищет, тот всегда дойдет – своим ли умом, попутным ли транспортом, еще как-то, но всенепременно обрящет искомое. И на этой мажорной ноте – как если б и в самом деле ноты делились на мажорные и минорные – мы покинем Бельмонте. В «Чрево ифрита» он попадет, а оттуда некое сточное отверстие вело в заветном направлении – что называется, «согласно плана». Того самого, с которым Осмин расстался лишь в обмен на златозаду, мечту всей его жизни…

* * *

…А также последнюю надежду эту жизнь сберечь. Модуляция в шестую ступень.[71] Гарем – это всегда подводное царство. Пена, хрусталь фонтана, игра солнечных бликов – на поверхности. Стайку златоперок в глубине окружает полная тишина, их мир зашторен. Сен-Санс хорош, когда погружает своих рыбок в тихий a-moll вместо того, чтобы заставить их резвиться, по-дельфиньи мелькая спинками. Француз… А уж эти тартарены чувствовали тенистую меланхолию гарема, сонное покачивание тюрбанов, слабое пощипывание кюя вдали, тоскливое выщипывание волосков.

Осмин, белый евнух, дебелый, как рассыпчатый кус-кус, пребывал меж страха и надежды, словно уже брел по мосту Сират – обезглавленный мансуром. Раб своего дела, «премудрый змей гаремов», он, с одной стороны, знал истину твердо, как знают ее танки аятолл: на золотой зад протрубит чей угодно рог, и борзые кинутся по следу… Но с другой стороны, а вдруг кто сглазит? Копни любого ученого, любого профессора, и убедишься: больше всего они боятся дурного глаза, особенно врачи-педиатры (имею пример в лице собственной тещи).

Осмин расписывал Селим-паше свою добычу, ну, прямо неземными красками. Так золотой пламень бедра уподоблялся небесному огню малека Фарука, который сей доблестный египтянин обрушил на врага… Успех, надо признать, был средний – мы не только о короле Фаруке. Селим-паша выслушал, его рот, напоминавший более рот мавра, чем европейца, приоткрылся, но этим все и ограничилось.

Поцеловав землю между ног владыки – а почему, собственно, надо целовать землю между рук, владыка что, на четвереньках стоит? – кизляр-агаси удалился в ужасе. Этот янычарский паша тебе срубит тысячу буйных головушек, а приживить к плечам одну-единственную бессилен. Бессилен! Вот чего он боится, наш паша – своего бессилия. Он еще больше, чем ты, Осмин, брел меж страха и надежды. Меж страха и надежды можно брести в разной степени – в большей и в меньшей. Ты сулишь ему златые горы (в шальварах), а Селим-паша боится своего страха. Ты говоришь ему «златозада приливов», он же в панике: уже пора!? Последняя надежда – лучше б не знать ее вовсе. То, что человек внушаем, это полбеды (а наполовину даже к лучшему). Человек, Осмин, само-внушаем – и это катастрофа. Праведник с расшатанной нервной системой, страдающий акрофобией, – худший канатоходец, чем грешник, нахально идущий в рай.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю