Текст книги "Суббота навсегда"
Автор книги: Леонид Гиршович
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 48 (всего у книги 52 страниц)
А еще Алонсо, будучи вхож, будучи своим, знал то, что для альгуасила составляло тайну за семью печатями: речь идет об отношениях между супругами де Кеведо – его светлостью и ее светлостью. До появления бульварной прессы о спальнях сильных мира сего судачили лишь в очень узком кругу, куда будущие читатели многотиражки доступа не имели (вездесущие слуги, оставаясь для внешнего мира чем-то вроде жреческой касты, не в счет). Алонсо, «Сирота С Севера», чьим старинным христианством извинялось – в глазах коррехидора – «отсутствие чулок ниже половины икры»,[123] всегда помнил, что кордованка, принесшая дону Хуану мешки золота, ненавистна ему не только этим: мавра выкинула, и, быть может, через это великий толедан лишился счастья быть стареющим отцом юной нежной дочери. Действительно, эта мысль и прежде не была чужда его светлости, а с годами вовсе сделалась идефикс – по мере того, как возрастало сходство Эдмондо с матерью. Сам Алонсо досадовал вслед за патроном, что тот – отец Эдмондо, а не эльфического создания с недорисованным мечтою личиком, зато в остальном, от нарядов до персиков, досконально изученного. Зная сердечную склонность его светлости к «северу милому», Алонсо ни секунды не сомневался в том, кто́ заменил бы старцу с седой должностной бородою сына, превратись Эдмондо в списке действующих лиц в дочь. «Мечтайте осторожно», – говорят одни. «Ничто не может устоять перед желанием», – учат другие.[124]
Откуда обо всем этом было знать альгуасилу? Хустисия нанес визит его светлости, якобы желая допросить его сына – на деле же проверял, боится ли коррехидор щекотки. Сыном он думал пощекотать его светлость – когда еще другой такой случай представится?
И пощекотал. Коррехидор сперва застыл. Непонятно только – чтоб в следующий миг пасть замертво или растерзать гостя. Тигровый глаз на сгибе большого пальца давал ответ, но истолковать его возможно было лишь задним числом. Пляска!.. В следующий миг – злораднейшая пляска. Он радовался во зло ее светлости сеньоре супруге. Та боялась щекотки, как ненормальная. Ну что ж. На самом деле упоминание трактирщиком имени Эдмондо в числе воздыхателей своей благочестивой дочери вызвано исключительно родительским тщеславием и может только позабавить: соображаешь, что маскирует показное благочестие трактирщиковых дочек… и забавляешься. Редкостного лицемерия девица. (Как всякий атеист и богохульник в душе, дон Педро все остальное человечество подозревал в том же самом, за исключением ну разве что столетних старушенций.)
И опять сюрприз. Намерение побеседовать с юным Кеведо обернулось совершенно неожиданной информацией: Видриера и есть знаменитый капитан Немо, Видриера чуть ли не четвертый в иерархии ордена Альбы. Оказывается, прикосновенность «неприкасаемого» лиценциата до чего бы то ни было сообщает этому «всему, чему ни есть», по самым скромным подсчетам, нолик справа.
Хустисия покидал дом коррехидора обогащенный знанием, которое стоит обедни. Ее светлость сеньора супруга, напротив, терзалась незнанием и охотно бы пожертвовала, мало сказать, обедней – спасением души, лишь бы разузнать что-нибудь про своего Эдика. Напрасно она моталась к хуанитке: только «выдала явку» и ускорила развязку – и еще была облита помоями. Механизм, запущенный Алонсо, работал безотказно. К примеру, такой карамболь. Узнав от его светлости, что третьего дня на Яковлевой Ноге происходило чествование святой Констанции – а не то, что «я имени ее не знаю» (в чем клялся ему Эдмондо), Алонсо «в сердцах» рассказывает коррехидору, что Эдмондо, дескать, накануне провалил экзамен на аттестат мужской зрелости. Дон Хуан взбешен. Этим брошена тень и на его репутацию – великого мастера брать с налета неприступные твердыни. Чтоб у такого отца и такой сын!.. Да такой сын способен на все – под стражу его! И одновременно через малолетнего сладкоежку хустисии подбрасывается фантик, представляющий собою не что иное, как обрывок письма, где явственно прочитываются два имени, Видриеры и Севильянца; при этом вам дают понять, что за справками следует обращаться к дону Алонсо.[125]
Кроха-сын, можно сказать, за маковую росинку продававший отца, дон Хулио, который, уж будьте уверены, до самой смерти не употребит выражения «нажраться дерьма», хустисия, «наш кормилец», – все они были марионетками в пьесе дона Алонсо. Автору, правда, не приходило в голову, что хустисия притворяется марионеткой – из желания понять, чья же он марионетка. Между тем выясняется, что Видриера в прошлом кормился актерским ремеслом. Сыграть труп перед такой невзыскательной аудиторией, как корчете, ничего не стоило тому, кто годами разыгрывал этюд по системе Станиславского: «Представьте себе, что вы из стекла».
Нет, пожалуй, и еще кое-что оказалось неучтенным – а кое-что отпрыск древнейшей испанской фамилии и не посмел бы принять в расчет: мы имеем в виду главу «Поединок», где хустисия выступил в роли Савельича. Ибо ЧЕСТЬ – это все; вера, отечество, любовь меркнут перед нею. Сама честь меркнет перед нею (умом этого не понять). Кроме того, Алонсо не представлял себе, на какой фортель способна хуанитка, прознав, что кто-то, какая-то косая, угрожает ее миленькому.
Стоп. Здесь альгуасил, наконец, обыгрывает своего противника (не в смысле в эту секунду, но на этом участке). Сам того не замечая, дон Педро перестает идти по специально для него нарисованным стрелочкам: вопреки авторской воле персонаж зажил отныне самостоятельной жизнью, больше того, он знает такое, о чем Алонсо и вовсе не подозревал.
Всех берет оторопь, когда Аргуэльо тоже оказывается задушенной – и не взрослым мужчиной, а не то ребенком, не то карликом. На сей-то раз Эдмондо точно ни при чем. Убийцу видели, чуть было не поймали – та же Гуля попыталась схватить малявку, за что поплатилась царапинами на своем нежненьком личике.
Мы, конечно, не помним, что сказал дон Педро, едва лишь бросил взгляд на мертвую Аргуэльо (да перечитайте вообще первую часть, ей-Богу, она того стоит). «Работящая была девушка», – вот что он сказал. И тонким зубчиком от гребня удалил траур, который покойница носила под ногтями – дескать, у них в Астурии такой обычай. Той же ночью к Эдмондо «призрак явился и грозно сказал», даже неважно, что, – важен результат: полоумная хуанитка, позабыв об Америке, радостно потащила своего миленького на Сокодовер, возвестить тройное покаяние. Каких только показаний не давал потом Эдмондо. В ручных тисках покажешь на себя всеми десятью переломанными перстами. С мальчонкой-душителем тоже все объяснилось: им оказалась хуанитка, которая и на коррехидора умышляла, ее видели на крыше его дома… Но хустисия-то знал, что у хуанитки, подобно многим ведьмам, ногти изгрызены до мяса. Не то, что оцарапать прекрасные щечки Констанции – раздавить вошь ей бы было нечем.
– Видите ли, ваша светлость, я это успел проверить до того, как за доном Эдмондо и непутевой девкой закрылась «печная дверца». А почему я, можно сказать, рискуя спасением души, кинулся поперек ручищи – забыли, на площади Трех Крестов? Я должен был убедиться в своей правоте: что не хуанитка тогда расцарапала до крови дону Констанцию. Знайте же, ваша светлость, кровь доны Констанции была под ноготками у покойницы Аргуэльо.
Они ехали в карете великого толедана, легкой, изящной, отличавшейся от броневика, на котором разъезжал хустисия, как пачка «Кэмэла» отличается от «Бэлмор-кэнэла». Седая борода коррехидора, пока он сидел против солнца, казалась черной. Но солнце зашло, и черное сделалось белым. Actus fidei, с которого они возвращались, поставил точку в затянувшемся процессе по делу булочников, которых первоначально было лишь семь человек, проживавших на улице Сорока Мучеников. Но дело разрасталось: постепенно булочников сделалось тоже сорок; выпечка обрядовых кушаний, что им инкриминировалось, дополнилась новыми пунктами обвинения. Какая ритуальная выпечка обходится без ритуального кровопускания? А тут по случаю примирения короля-христианина с королем-католиком последний устроил господам провансцам, укрывшимся за Пиренеями, небольшой «кыш!». Сразу в иудейско-кондитерском деле отыскался альбигойский след. Новый виток, новые подследственные. Но вот давно уже все получили отпущение грехов, дружно в этом расписались и взвились кострами в синие ночи Толедо. Только семь псиглавцев, действительно невыносимых, как семь зверей, ушли в глухую несознанку. Казалось бы, не все ли им равно, кому они этим что докажут?
Дон Педро сжал хустисию: тоже твердая, можно ею кому угодно череп проломить. А все же надо различать между твердостью и упрямством.
За всю дорогу великий толедан не проронил ни слова (когда они сходили с трибун, альгуасил попросил у его светлости позволения сопроводить его до дому, сославшись на необходимость «поставить наконец точку в одном известном деле, возможно, совместными усилиями»).
– Я специально откладывал этот разговор. Пирожковая «Гандуль» – последнее, что связывало нас с прискорбными событиями декабря. Не угодно ли вашей светлости взглянуть на них глазами некоего Педро из Сильвы, альгуасила с двадцатилетним стажем? Во всей той истории с доном Эдмондо меня с первой секунды смутило, что ребята сперва находят удавленника с петлей на шее и лишь затем слышат крики трактирщика. Если вентарь погнался за человеком, не сумевшим его задушить при помощи веревки, то когда же, спрашивается, тою же самой веревкой был задушен Видриера? Или, по-вашему, убийца ходил с набором веревок? Нет, Видриеру никто не убивал. А значит, и тела его никто не похищал, тоже мне святой Себастьян… пардон. Отрыжка мысли. Говоря, ваша светлость, языком юристов, отсутствовал состав преступления, если не считать преступлением дачу ложных показаний, но тогда в преступники надо зачислить всех испанцев: еще ни один альгуасил, ни один алькальд в своей жизни слова правды не слыхал. Да и что такое правда? Смотрели «Расемон»? Пардон… Что-то съел. Пока ту косенькую не придушили, ничего и не было. Кто-то здорово на дона Эдмондо катил бочку. Сразу думаешь: бочка… так-так-так… бочка… Диоген… словом, Видриера. И верно, начал покойником, кончил призраком: дона Эдмондо-таки угробил… Пардон. А узнав от вашей светлости действительную историю Видриеры, я еще подумал: уж не родительскому ли гневу обязан дон Эдмондо своим плачевным состоянием? Не накликал ли он на себя отчей кары за какой-нибудь опрометчивый поступок? Вот почему я решил ни словом, ни делом вашей светлости не перечить. И ошибся: дон Алонсо был злым гением несчастного. Что двигало им? Естественней всего допустить, что красота доны Констанции, снискавшая восторги многих, и его не оставила равнодушным. Я ведь еще прежде вашей светлости знал, что дон Эдмондо покушался на обладание доной Констанцией: гарда его шпаги крепилась солнцем, а Аргуэльо все боялась солнечного удара. После ночного переполоха – с трупами, удушениями и прочими прелестями, у дона Эдмондо были все резоны ее тюкнуть. А то иди докажи, что ты не верблюд. Потому одна хуанитка по указанию милого дружка любезного пастушка вполне могла стянуть веревкой горло другой хуанитке. Мы к этому еще вернемся, пока что нас интересует дон Алонсо. Смертельно оскорбившись за дону Констанцию, в которую тайно влюблен, он решает отомстить своему другу и измышляет план коварства небывалого, на которое способен только поэт… О, если бы! Но, как заметил Александр Сергеевич Пушкин, любивший Испанию и хорошо знавший ее поэтов, тьмы низких истин нам дороже. Трактирщикова дочка мало волновала юного Лостадоса, его цель – породниться с вашей светлостью, занять место дона Эдмондо. Для этого он вступает в сговор с трактирщиком. Хавер Севильянец в чужих делах болтун, в своих – могила, спит и видит, как бы подороже продать красотку-дочь, пока она окончательно не сбрендила на почве своей красоты. И снится ему, надо полагать, дедка старенький-престаренький, еще небось участник Толедского Собора… гм, пардон. Икота. Тут откуда ни возьмись благородный идальго, понимаешь, с севера, каких сегодня по всей Испании воз пруди – за что боролись, на то и напоролись – предлагает продать отцовство за кругленькую сумму в девяносто тысяч. Мошеннику решительно безразлично, возьмут его Гулю в жены, в дочки или еще как-то. Сочиняется история про знатную сеньору, разрешившуюся на постоялом дворе прелестной девочкой – благо дон Алонсо был наслышан о своевольной галантности вашей светлости. Дон Эдмондо, бедняга, любил похвастаться своим батюшкой, мало того, во всем следовал его заразительному примеру. Я присутствовал при допросах дона Эдмондо и скажу: возможно, он был бы неважным братом, но в смысле сыновней почтительности оставался на высоте. Даже монсеньор отметил это достоинство подсудимого, посетовав, что оно не всегда встречало должное поощрение.
Хустисия сделал паузу – назидательную? Чтоб собраться с мыслями? Попытаться уловить реакцию коррехидора по его чуть слышному дыханию? Убедиться в том, что он вообще дышит?
– Написанное на геральдической бумаге, не пропускающей воды и жиров, так называемой пергаментной, это письмо и без того хорошо известно вашей светлости, чтоб его снова пересказывать. Дон Алонсо не сомневался, что указанную в нем сумму, тридцать тысяч золотых монет, ваша светлость заплатит без колебаний, раз ее готова была уплатить мать ребенка, покойная дона Анна. Это уже дело чести. Трактирщик назубок выучил свою роль. Ночной патруль раньше или позже должен был проследовать по Ноге. Сложней с Видриерой: как и почему он оказался вовлечен, что ему с этого? Ответа нет. Если орден Альбы – действительно орден сатаны, то ничего удивительного. Князь Тьмы томится великой скукой, в этом корень творимого в мире зла. Не случайно истинный христианин спасается верою, тогда как томящиеся в тайном безверии измышляют для себя занятия, имеющие целью пустое развлечение ума. Последнее же не различает между злым и добрым – всё математика. Еще утром того злосчастного дня, проходя по Сокодоверу, дон Эдмондо и дон Алонсо видели Видриеру, который, по своему обыкновению, софийствовал у Михайловского фонтана. Дон Эдмондо спешил – мы знаем, куда: он изнемогал от любви и желал, как библейская отроковица, чтоб его освежили яблоками. Поэтому он торопил дона Алонсо, которого мнимый сумасшедший, напротив, чрезвычайно занимал. К тому же по ходу дела выяснилось, что Видриера никакой не лиценциат, а всю свою премудрость почерпнул «на водах». Словом, как-то Видриера оказался в заговоре. Те семь, не далее как час назад ставшие косточками костра, имели неосторожность принять от него на хранение перевязанный розовой ленточкой пакет с куском цепочки и изорванными в клочья письменами – второй пакет, с недостающими звеньями и обрывками пергамента, по словам трактирщика, пролежал у него целых шестнадцать лет. Видриера сам надоумил пирожников в случае чего пустить манускрипт на обертку. Хозяева «Гандуля» так и поступили. Первый покупатель, чье благородство семеро козлят сочли достойным пергаментного фантика, был не кто иной, как серый волк, которому овечью шкуру заменяло тончайшее брюссельское кружево. Дальше все шло как по писаному. Ваша светлость читали истории, где по совпадению колец родители находили детей, где, соединенные вместе, клочки ветхого пергамента открывали тайну чьего-то рождения. От дона Алонсо даже не потребовалось большой изобретательности: испанская проза – одна сплошная шпаргалка, знай себе сдувай… Ваша светлость изволят сомневаться? Ах, ваша светлость… Если по правилу «cui prodest?», то оно состоит наполовину из исключений, наполовину из допущений. Пускай Аргуэльо для дона Эдмондо сто раз testis ingrata, которую сам Бог велел устранить[126] – тем не менее, ни сном ни духом он не причастен к ее смерти. И наоборот, казалось бы, какие причины у доны Констанции ее убивать? Убила же… Мотив – дело тонкое. Поэтому всегда лучше, когда не по правилу, а по хустисии. Гримируя дона Алонсо под оперного злодея, я рассуждал так: хорошо, отлично, приключившееся с вашей светлостью в замке Ла Гранха secret de polichinelle. Но, скажите на милость, кто знал о неудаче, постигшей дона Эдмондо? А ведь только от взаимодействия этих двух знаний мог возникнуть необходимый энергетический заряд в порождение мысли, исполненной стольких ухищрений зла. Подобно тому, как другой энергетический заряд породил мысль о вселенной. Недаром Фауст поет:
В начале мысль была.
Дон Педро был доволен собой: ловко свел концы с концами, а заодно и новейшую физику с древнейшей метафизикой.
Тьма навалилась на дона Хуана – так эйзенштейновскому Хуану Грозному (тоже сыноубийце) в сцене соборования пудовый требник кладут раскрытым на лицо. Немногим светлей было и снаружи. Кучер давно уже не различал згу, хотя у коррехидорских лошадей вся сбруя была с серебряной вточкой. Но звезды не блистали, серебряная упряжь бесследно исчезала в смуром тумане. Фонари по сторонам кареты, окруженные радужной изморосью, светили не лучше нарисованных.
Голос альгуасила продолжал:
– Констансика своими нежными ручками задушила служанку – возможно ли такое? Накануне служанка видела дона Эдмондо, входившего к вентуре, и с тех пор охвачена страхом: все ждет обещанного «солнечного удара». Видриера уже мертв, теперь ее очередь. Полдень, в венте мертвый час. И у хозяев, и у слуг, и у постояльцев – у всех веки слипаются. Даже мухи на липучке перестают шевелить лапками, зато те, что с жужжаньем летают, жужжат еще отчаянней. Но служанке, запершейся в своей комнате, не до сна. Она затиснулась в угол, натянула одеяло до самого подбородка, который выбивает барабанную дробь, как в минуту казни. Когда снаружи в замке начинает поворачиваться ключ, она понимает, что спасения ей нет. Гуля Красные Башмачки с петлей наготове приближается к Аргуэльо, полумертвой от страха – осталось полдела. В агонии, скрюченными как у Кащея пальцами, та расцарапывает ей лицо. Но что это? Будущая дочь вашей светлости вдруг замечает в дверях странное маленькое существо, похожее на ребенка. Это существо пристально наблюдает за происходящим. Убить!.. Задушить!.. Стереть в порошок!.. В руках у девы-душительницы веревка. Завязывается борьба, в продолжение которой хуанитка вопит что есть силы и зовет на помощь. Наконец помощь явилась – в лице каких-то ванек, каких-то конюхов, одуревших со сна. При их приближении доне Констанции ничего другого не остается, как отпустить хуанитку – та вылетает пулей. Всем всё представлялось настолько очевидным, что гадали лишь об одном: кто же он, этот крохотный убийца. Публично усомниться в том, чему все были свидетелями? Да еще в виду неостывшего трупа? Да еще когда Констансика в крови? Слуга покорный – так на костер попадают. «Молчи, скрывайся и таи», – сказал я себе. О многом приходится до поры до времени помалкивать, такая наша служба, королевских альгуасилов. Но уж в момент истины, ваша светлость, не взыщите… Я не думаю, что дона Констанция сделала за хуанитку ее работу, просто рыжей хотелось взглянуть на Аргуэльо: кого же это миленький так боится? Другое дело – дона Констанция. К ней на чьих-то глазах во время сиесты проник кавалер, это же гибель всех ее полков. Искупить сей позор можно было единственным способом – мы знаем, каким. К тому же она не была уверена до конца, что не согрешила с кабальеро. Аргуэльо, трясшаяся как осиновый лист, даже не подозревала, что страшнее ее зверя нет. Ничего подобного в планы дона Алонсо не входило. Он, как и все, думал, что «рыжая задушила косую». Еще он не ожидал от монсеньора такого бесстыдства: потребовать у вашей светлости пропавшие девяносто тысяч, грозя в противном случае судом над доной Констанцией. Угроза более чем реальная: дон Эдмондо обвинил ее в наведении порчи, предъявив неоспоримое доказательство сего. Понятно, что вашей светлости ничего другого не оставалось, как инсценировать похищение любимой дочери человеком, который-де любит ее еще сильнее. Кто мог знать тогда, чем завершится эта схватка титанов?[127] И все же на самом пике неопределенности альгуасил делом доказал, кому предан он по жизни: предупредил о показаниях дона Эдмондо – раз; на заставе стража не опознала беглецов – два-с. Нельзя сказать, что я ничем не рисковал – мог оказаться в Алькатрасе на одной цепи с другим Кеведо, моим клеветником. Скрыл я от всех и то, что поведал сейчас вашей светлости. Ваша светлость чересчур буквально поняли выражение «красота требует жертв»: пожертвовали сыном ради придурковатой красотки – убийцы и сумасшедшей, на которую ловкий авантюрист удил, удил да и поймал-таки свое счастье. Подумать только, как часто в ослеплении сердца поминки принимают за крестины! Ни в чем нельзя быть уверенным. Одно я знаю со всей определенностью: ваша светлость и впредь может рассчитывать на почтительную скромность своих слуг – разумеется, в той мере, в какой воинство Мартина-добродея может полагаться на известные льготы, связанные прежде всего с довольствием. Предел наших мечтаний – пятый пищеблок. Я ведь тоже отец родной своим крючочкам. Пардон… да мы, вроде бы, и приехали. Поползу на свой броневичок. Всепокорнейше желаю вашей светлости легких, как пар, сновидений – да придет им на смену утренняя бодрость, утренняя свежесть. Будем вместе корчевать зло.
И препоручив его светлость кромешной тьме кареты, дон Педро постучал хустисией в переднюю стенку. Кучер попридержал лошадей, лакей, спрыгнув с запяток, открыл дверцу и отложил ступеньку. Хустисия сошел по ней задом, все кланяясь в темноту. Чрезмерная почтительность есть наглость. Всегда. В частности, завзятый шантажист дает почувствовать таким образом свою силу.
Утро встретило альгуасила известием – обескураживающим, в которое ему никак не хотелось верить: великий толедан, бич неисправимых, прибежище честных, исчез – как если б сама нечистая сила, во зло нравственной симфонии, приложила к этому свою когтистую лапу. Его спальня была пуста, его знаменитое черного дерева кресло со сценами из священной истории,[128] кругом обитое маленькими дампферными подушечками, стояло пусто и сиротливо. Слуги клялись, что свет в кабинете горел далеко за полночь, но что́ с этих клятв альгуасилу? Литерного довольствия его крошкам они не заменят.
Выслушав показания слуг (сняв дактилоскопические отпечатки у нечистой силы), альгуасил задумался, и, чем дольше думал, тем сильнее его разбирала злость. С этими знатными сеньорами – грандами, толеданами, командорами – никогда не ведаешь, что творишь и куда плывешь. Ну о чем, спрашивается, он просил – немножко дровишек, чтоб было на чем разогреть вчерашнюю олью? А этот баран не стерпел – того, что он козел…
Нет, нет, альгуасил вознегодовал страшно – на весь малый бестиарий: «Экая же ты собака на сене! – думал он. – Экая же ты скотина!» Рекомендуя в своем отчете «числить его светлость сподвигнувшимся на тайное паломничество ко Гробу Господню», хустисия и сам держался того мнения, что великий толедан наложил на себя руки, а тело «спрятал», следуя кодексу ЧЕСТИ.
Доне Констанции хотелось вернуться на Рождество в Толедо, так оно и вышло. Свадьба! Свадьба! Свадьба! В небе, затянутом слепящей дымкой, колокола вызванивали «Блаженны те, чьи грехи сокрыты». Невеста с ликом Мадонны против течения медленно вплыла на паперть, покрыв тридцатью восемью складками своего подвенечного наряда все тридцать девять ступеней Сан-Томе. Вел ее граф Оливарес, уже долгие годы первый смычок в Королевском Совете – граф-герцог Оливарес, самый могущественный человек на Пиренеях. Жених в окружении знатнейших юношей Толедо ожидает избранницу своего сердца с тем достоинством, которое олицетворяет в наших глазах не знавший мавританского плена Север. Осанка, манеры, речь – все обличает в нем дух древнего толеданства. Мнилось, красота благородства и благородство красоты обрели друг друга в лице этой пары. Кардинал де Брокка, старенький-престаренький, не припоминал ничего более восхитительного в своей жизни – правда, он вообще уже ничего не помнит, чуть кольцо не уронил.
Но, как поется в романсе,
И шли пиры, и дни текли,
Вот утром раз за ним пришли.
[129]
По прошествии трех священных в браке дней альгуасил нанес визит благородной чете.
– Ну что, дон Хавер, при бывшей дочке кухарим? – приветствовал он своего старого знакомца Севильянца, низко кланявшегося ему с порога кухмистерской; арапчонок в белом колпаке как раз носил туда поленья. – А я принес тебе топор. Каково на Хорхе-то Немого самого себя было душить? Придецца расколоцца.
Сеньор Лостадос был не на шутку обрадован: сколько воспоминаний! Тут и несчастливая дуэль со счастливым исходом. Тут и эпопея бегства: карета гремела так, словно улицу перед тем мостили воздушными шариками.
– Для меня хустисия Толедо всегда связывалась с идеей высшей хустисии. Того же мнения держался и мой покойный тесть.
– В самое сердечко на мишени, ваша милость. Иначе бы я не стал его последним собеседником. Очевидно, его светлость и вправду решил, что моими устами глаголет высшая справедливость, я же только поведал ему историю, узнать которую другие были бы рады и счастливы. Сейчас ваша милость ее услышит. Прежде чем тешить ею всех желающих, я предпочел бы доставить это удовольствие вашей милости. Так сказать, право второй ночи.
– Звучит многообещающе.
– Смею уверить вашу милость, что действительность превзойдет самые смелые ожидания.
– Но, по крайней мере, у этой истории хороший конец?
– У нее может быть хороший конец. Но, пока неизвестно, мажором или минором разрешится финальная каденция, я бы не советовал ее милости прикладывать ушко к дверям. Ушки у нас будут понежнее ручек.
С проворством, которого в поединке так не хватало его «сове», дон Алонсо распахнул дверь. Дона Констанция беспардонно подслушивала.
– Сейчас вашей милости предстоит убедиться, что нюх у меня такой же острый, как и слух, – сказал хустисия.
– Сударыня, сеньора моей души, я не хотел вас напугать – только показать, что в этом доме вы королева, что перед вами открываются все двери.[130] Странно, сердечко мое, что вы даете основание нашим гостям предполагать иное.
– Ах, мой супруг, этот человек всегда в чем-то меня подозревал и не верил ни одному моему слову. Я боюсь его.
Дона Констанция со слезами на глазах приникла к мужниной груди – так в древности искали убежище у алтарей, когда звон мечей уже раздавался средь портиков и колоннад. Не знаем ни одного случая, чтоб помогло.
– Не знаю, сеньора моя, супруга моя, трепетная моя, лапка моя, не знаю, чем вас мог напугать страж всеобщего спокойствия. В святом католическом королевстве страж не наводит страх – разве только на нечестивца.
– Святая правда, – подтвердил альгуасил. – И все же не лучше ли сеньоре поостеречься – это фильм для взрослых, хотя бы и говорилось в нем о детях.
– У нас нет тайн друг от друга, – возразил дон Алонсо.
– Ну, это положим, – альгуасил игриво погрозил хустисией. – Впрочем, может, уже и нет? – Он испытующе посмотрел на молодоженов.
– Мадонна поручила меня вашей защите, сеньор супруг. Я не отойду от вас ни на шаг.
– Хорошо… Валяйте, рассказывайте свою историю, сеньор альгуасил. Если она такова, как вы обещаете, почему бы и сеньоре не позабавиться? – По лицу дона Алонсо носилась улыбка – как если б металась в западне.
И хустисия принялся «сдавать карты».
Все, что он скажет, нам известно. Но нам интересно понаблюдать за слушателями. Когда речь зашла о взаимодействии двух знаний (касательно триумфа отца и конфуза сына), дону Алонсо на какое-то мгновение изменила его дерзкая невозмутимость. Это дало себя знать в невольном жесте досады. Вообще же он держался с ироническим безразличием – когда, например, говорилось, что Видриера не мог быть мертв до того, как раздались крики Севильянца. Юная сеньора и вовсе не слушала альгуасила, предпочитая следить за выражением лица мужа: так понятней. Вмиг все переменилось при упоминании о ногтях Аргуэльо и полном отсутствии таковых у хуанитки. Умному довольно. Дон Алонсо не нуждался в истолковании этих слов.
Дона Констанция догадалась, в чем дело.
– Лонсето! – вскричала она, кидаясь к ногам супруга, обутого в «копытца» – пантуфли из синего кордована, без пятки на небольшом каблучке. – Любимый! Я не знала… я думала…
– Сударыня, встаньте. Вы поступили как истинная испанка, для которой честь превыше жизни – а своей или чужой, это уже как придется. Вы мне в пандан, мадам. Справедливость, – продолжал дон Алонсо, обращаясь к хустисии. – Боюсь разочаровать вас, но мне интересны только незнакомые истории. В вашей же не предвидится ничего такого, о чем бы я не знал. Не так ли?
– Я не только не претендую на это, ваша милость, но и был бы в этом случае чрезвычайно смущен.
– Хустисия, приняли ли вы во внимание, сколь могущественны мои друзья и какие связи унаследовал я вместе с именем и имением?
– Вот именно, ваша милость, на них-то я и рассчитываю. Снабжение продовольствием наших правоохранительных органов оставляет желать много лучшего. Вы, ваша милость, могли бы посодействовать улучшению нашего питания.
Дон Алонсо расхохотался.
– Позвольте начать с вас. Вы остаетесь у нас к обеду. Севильянец приготовит такую баранью пуэлью, что пальчики оближешь.
С того дня дон Педро стал частым гостем в доме покойного коррехидора, где они втроем, с хозяином и хозяйкой, воздавали должное кулинарному таланту бывшего трактирщика, калякая о том, о сем. А потом дона Констанция родила, и ребенок, как говорят в народе, забрал красоту матери. Возможно, поэтому других детей у них не было: что не вкусно, то и не съедобно – как опять же говорят в народе.
Вскоре их жизненные пути разойдутся: где Оран и где Компостелла… Севильянец стал подумывать об Индии – думал, думал и в суп попал. Альгуасил постоял над кастрюлей: больше уж не едать ему такой пуэльи. Хотя он и был сверстником коррехидора, умирать не спешил, зная, что за гробом его никто не ждет.[131]
Его светлость дон Хуан Оттавио де Кеведо-и-Вильегас – Железная Пята Толедо, Хуан Быстрый – с трудом вышел из кареты, когда она въехала во двор его дома. Маэстро сделался очень стар, из Хуана Быстрого превратился в Хуана Черепаший Шаг. Пока он поднялся на первый этаж, пока самому себе выписал пропуск в замок Святого Иуды, пока достал из тайника шкатулку с фамильными драгоценностями жены…
Было уже далеко за полночь, когда, повернув Сусанне голову, он привел в движение секретный механизм своего кресла. Сразу позади в стене образовался проход. Его светлость погасил свет и через потайную дверь вышел из дома.
Седобородого, растопыренными цепкими пальцами прижимающего к груди ларец с драгоценностями, его можно было принять за метра Рене из оперы Хенце «Волшебство на мосту» (по одноименной новелле Гофмана). Поминутно озираясь и при малейшем звуке прижимаясь к стене, дон Хуан направлялся не больше и не меньше, как в Пермафой – местечко повеселей Нескучного Сада, нечто среднее между Сциллой и Харибдой. Вот фигура, закутанная в плащ с головы до железных пят, скрылась в развалинах какого-то дома. На условный стук дверь отворилась, и коррехидора ввели в жарко натопленную комнату – даже залу.








