Текст книги "Суббота навсегда"
Автор книги: Леонид Гиршович
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 52 страниц)
После этого содомит впал в непритворный ужас и принялся утверждать, что его игривое приветствие было неправильно истолковано и в действительности он большой охотник до женщин, а одной в порыве страсти даже вот зубами отхватил сосок – это было давно, но как реликвия и по сей день откусанный сосок хранится им в банке с формалином.
– Я изучал два года медицину в Саламанке и утверждаю: это сосок отрока, – сказал Видриера. – Видно, это вашей милости предстоит в скором времени приятная прогулка верхом, о которой давеча говорилось.
– О Боже, не губите меня, благородный юноша! – С такими словами и тысячей стонов в придачу
пал перед Видриерой, как делают это турки и мавры, взывая к Аллаху – и тут выясняется, что под плащом он был наг. Это привело Видриеру в неописуемый гнев, какой лишь богине под силу воспеть, для простого же смертного довольно будет сказать, что, покуда
взывал к Аллаху, Видриера воззвал к альгуасилу, и тут Вечному Содомиту пришел конец.
Вскоре из Сайяго в Толедо приехала одна распутница, которую даже видавшие виды сайягцы окрестили Бешеной Кобылкой. Помимо своего основного ремесла, она еще умела наводить порчу, морить крыс, готовить эликсир любви, по внутренностям покойников или по горсти земли угадывать будущее – короче, трудно даже сказать, что было ее основным ремеслом, а что только приработком. Весь Толедо перебывал у нее, не по одним, так по другим надобностям, и каждого она находила способ ублаготворить: кому открывала объятья, делая это с искусством тетуанских невольниц, кого натирала заговоренной бычьей кровью, чтобы стал он неуязвим для клинка, а некой девице трижды в течение одной недели восстанавливала невинность. Прежде, по словам девицы, чего только она ни перепробовала, а все как в анекдоте: «Слышь, а чё это на фугаске-то моей болтается?» – «Да то ж целка моя». – «А чё на ей штамп мясокомбинату?» Нынче же по сорок муравьеди брала за потерю того, чем, верно, отроду не обладала. Надо ли говорить, что если бы у герцога Алансонского дела шли так же, как у этой сайягской Бешеной Кобылки, мы бы давно взяли Антверпен.
И вот, прознав, что в Толедо живет человек, чье целомудрие может потягаться с ее распутством, Бешеная Кобылка во что бы то ни стало пожелала видеть этого Недотрогу. Видриере передали, что особа сия несколько лет прожила в Саламанке, и он явился к ней посмотреть, не знакомая ли. Та вскоре поняла, что в честном бою ей победы не видать.
– Бесноватый какой-то! – в сердцах вскричала она, когда не преуспела ни речами, полными кромешного бесстыдства, ни танцами – такими, что, по замечанию Видриеры, святому Иоанну Провозвестнику конец бы пришел, даже будь у него голов как у Лернейской Гидры.
– А вам, моя разлюбезная, чего хотелось услышать? – продолжал он. – «Пляши, пляши, а я за головами не постою?» Еще кого из нас двоих считать бесноватым? Это мне напоминает, как Пабло спрашивает у Рибейры: «Ну что, снизошла она к твоим просьбам и мольбам?» – «Увы, нет». – «А того верзилы, что третьего дня ей пел серенады?» – «Тоже нет». – «Ну и б…»
Улыбнулась паскудница, лицо прямо все расплылось. Но не шутке – как решил было Видриера, а тому, что в голову ей пришло: дать ему в толедском мембрильо приворотного зелья. Но увы! «На свете не существует ни трав, ни заговоров, ни слов, влияющих на свободу нашей воли, а потому все женщины, прибегающие к любовным напиткам и яствам, являются просто-напросто отравительницами» (Мигель де Сервантес «Лиценциат Видриера»).
В недобрый час съел Видриера этот мембрильо, ибо сейчас же стало ему сводить руки и ноги, как у больных родимчиком. Он провел, не приходя в сознание, несколько часов, по истечении которых стал как обалделый и, заикаясь, указал на того, кто его ему дал.
Альгуасил, услыхав о случившемся, немедленно отправился разыскивать злодейку. А та, видя, что дело плохо, скрылась в надежное место и никогда уже больше не появлялась.
Шесть месяцев пролежал Видриера в постели и за это время иссох и, как уже говорилось, стал не толще стеклянной трубочки, в каких продаются пряности. По всему было видно, что чувства у него расстроены, и хотя ему была оказана всяческая помощь, его вылечили только телесно, а не от повреждения разума: после выздоровления он остался все же сумасшедшим, воображая, что сделан из чистого стекла. «Стал из чистого стекла, потому что был чист как стеклышко», – твердил он.
Эдмондо и Алонсо
– Ну, будет уже смотреть-то.
– Нет, погоди, это интересно.
Первый, выражавший нетерпение, был молодой человек в темно-вишневом плаще на золотой пряжке, из-под которого виднелись коричневые бархатные штаны со шнуровкой, такой же полукафтан и светлые, из кордуана – особой кордовской выделки замши – ботфорты с прямоугольными носами; небольшая шляпа, украшенная длинным узким фазаньим пером, и воротник, наверное, в пять ярусов, не далее как вчера полученный от гофрировщицы, довершали этот роскошный наряд.
Второй кабальеро, проявивший, по его словам, интерес к происходящему, был одет, может быть, и не так дорого, но, пожалуй, с большим вкусом, что в сочетании с тонкими чертами лица и светлыми волосами (тогда как первый был смугл) обличало в нем уроженца севера. Впрочем, тончайшее брюссельское кружево его манжет и воротника вряд ли стоило дешевле пятидесяти португальских шкудос, и бедняком он отнюдь не выглядел.
Зрелище, в оценке которого они не сошлись, представляло собою не что иное как диспут, – или, верней, уже перебранку, в которую он перерос, – между сумасшедшим лиценциатом и вполне нормальным сакристаном из монастыря Непорочного Зачатия. Сакристан, по нуждам сестричества оказавшись на Сокодовере, теперь возвращался в святую обитель, сопровождаемый мальчишкой-носильщиком в непомерно больших ботинках и притом весьма плутоватым из себя.
Как раз в этот самый момент Видриера рассуждал о том, что если в монастыре Непорочного Зачатия время от времени монашки и будут зачинать, то исключительно от переизбытка благочестия.
– По сути это те же стигматы: они беременеют от одного имени святой обители.
– Что ты такое несешь, мошенник! – вскричал сакристан, всей душой радевший своим сестричкам во Христе.
– Чем вступать в споры с питомцем Саламанки, лучше бы ваше преподобие присматривал за своими вещами. Иначе этот юный бог воров, воплотившийся в носильщика, развоплотится быстрее, чем вашему преподобию…
Сакристан в испуге перевел взгляд на нанятого им мальчишку. Тот стоял с непроницаемым лицом, как если б Видриера говорил по-грузински, а не по-испански, что, конечно, не одно и то же.
Видриера же продолжал:
– На этом малом такие огромные башмаки, что между носком и пальцами может поместиться по мышонку – как бы ваш котяра не клюнул на них.
Сакристан схватился за кошель так, словно то был мяч, внезапно брошенный ему. Но видя, что и поклажа его на месте и кошелек цел, он решил не остаться в долгу.
– Кто судит по себе о других, тот усомнился в способности Творца к созданию разнообразных тварей и, следовательно, рискует навлечь на себя Божий гнев – что вам, сеньор лиценциат, если только вы не сеньор мошенник, кажется, удалось.
– Поосторожней на поворотах. Лучше судить по себе о других, чем по другим о себе, ибо это значит не пользоваться чужим мнением как своим, не выдавать чужие вкусы за свои и вообще не быть бараном в стаде. Иначе говоря, судить по себе о других не только возможно, но и должно. Косвенное указание на то же содержится и в речении святого Мигеля – клянусь его ногой! – которое высечено здесь, вкруг бассейна: «Сам не делай другим того, чего не желаешь, чтобы делали тебе». Да вот и знак в подтверждение моей правоты, Божий суд, можно сказать, совершился на наших глазах: где ваш малый?
Исчезновение носильщика с вещами, предназначавшимися для сестер из монастыря Непорочного Зачатия, произошло молниеносно, сакристан поначалу даже не понял, о чем речь.
– Караул! Горе! Приснодеву нечестивцы обмишурили! – завопил он, когда до него наконец дошло, что его ободрали как липку. – Да-да, – сокрушался он, – это же надо, такое кощунство! В лице нашей благочестивой конгрегации поруганию подверглась сама Матерь Божия. Владычица наша! Излей милость на кротких овечек своих и покарай злого волка, похитившего десять штук белья, шестнадцать пар теплых чулок, ночных срачиц дюжину и селемин лиорского порошка. Теперь все достанется хулителям Господа и их шлюхам.
– Уж это как пить дать, – отозвался Видриера.
– Что же мне делать? – проговорил убитым голосом сакристан – с которого пот лил так, что, стоял бы он на одной ноге, тогда его точно можно было бы принять за фонтан святого Мигеля. – Как же я взгляну в глаза матушке-игуменье?
– Лучше всего вашему преподобию пойти и объявить о краже через глашатая, – посоветовал Видриера.
– Да, пожалуй, это будет неплохо.
– Только смотрите, – крикнул ему вдогонку Видриера, – постарайтесь назвать точную сумму, в которую вам все эти чулочки обошлись, потому что если вы ошибетесь хоть на полушку, то в жизни не вернете своего добра, а в придачу еще лишитесь своего доброго имени.
– Не беспокойтесь, сумму эту я помню лучше, чем счет колокольного звона, а потому не ошибусь ни на йоту! – Это было последнее, что от него услышали.
– Теперь, любезный Алонсо, когда пьеса, сыгранная тебе на потеху, завершилась, быть может, двинем отсюда? Ей-Богу, по-моему, так нет большой радости в том, чтобы созерцать физиономию этой продувной бестии, этого Стекляшкина… – сказал кабальеро в темно-вишневом плаще, надетом поверх бархатного полукафтанья, своему спутнику, кабальеро в брюссельских кружевах.
– Ах, Эдмондо, ты положительно невозможен сегодня, – отвечал тот, кого назвали Алонсо. – Вокруг столько удивительного… И трогательного, и смешного, и жалкого.
– Поэт! Три золотых правила усвоил я в жизни. Никогда не давай себя растрогать: растроганный – это почти то же самое, что и тронутый, а таких девушки не любят. Затем никогда ни над кем не смейся: всегда найдется сеньор из полупочтенных с хорошим кистенем, который предложит тебе посмеяться вместе. И третье правило: никого не жалей. Жалость унизительна не только для тех, кого жалеют, – того, кто жалеет, она делает сострадательным болваном, которым разные ловчилы, вроде этого Диогена из пробирки, крутят и вертят как хотят.
– Так ты полагаешь, что Видриера…
– С обновою тебя! Ну, конечно. Он такой же сумасшедший, как и мы с тобой, лиценциатство приобрел на плавучих досках, а вообще историю его жизни прочесть по его спине легче, чем по ладони. Отец как-то при мне сказал об этом матушке.
– Ну, коррехидору Толедо это должно быть известно лучше других.
– И я так думаю, – самодовольно согласился кабальеро, о котором отныне мы знаем не только, что звать его Эдмондо, но и что он – Эдмондо де Кеведо-и-Вильегас, сын коррехидора Толедо, прославившегося, впрочем, и на других поприщах, в частности своими любовными похождениями. – Не сомневаюсь, что плут был в сговоре с мальчишкой, то-то он этому мудаку-причетнику всю холку перышками утыкал. Но, как говорит батюшка, петух не пойман – суп не сварен.
– Что ж, быть может, так оно и есть: петух не пойман – суп не сварен, – задумчиво сказал Алонсо де Лостадос, ибо такое имя носил второй из юношей. – А танец с бандерильями… да, это было похоже.
– Ну, пойдем уже, Матка Бозка Ченстоховска! – Эдмондо любил щегольнуть иностранным словцом. По-арабски ругаться – это было cool. Третьего же дня по пути из Компостеллы на постоялом дворе Севильянца заночевала большая группа польских паломников, с которыми Эдмондо сошелся весьма коротко. – Право, здесь не на что больше глазеть, дружище.
Дальше они шли погруженные в собственные мысли, время от времени раскланиваясь со встречными – при этом, как повелось с недавних пор среди молодых людей, держа левую руку на рукояти шпаги, а не грациозно взмахивая ею – тем выше, чем глубже был поклон; движение правой руки, однако, оставалось прежним: и размашистым и замысловатым разом – это называлось «подписью Веласкеса». Рукоятки шпаг были украшены: у Эдмондо – «ликом солнца» (с волнистыми лучами), у Алонсо – «совою Минервы».
Эдмондо покусывал ус и мрачнел, в черных глазах его вспыхивал огонь.
– Сеньора Ла Страда, – машинально отметил Алонсо, когда мимо них проплыл ручной возок.
– А ну ее…
– Эдмондо, да что с тобой сегодня?
– Со мною? Ничего…
Но Алонсо с сомнением покачал головой:
– Аль сети порвались, аль ястребы не злы и с лету птицу не снимают? – Эдмондо ничего не отвечал. – Да уж не болен ли ты?
– Я болен… болен… – и вдруг Эдмондо обратил к встревоженному другу лицо, исполненное какого-то мрачного и в то же время неземного восторга:
– Я влю-бле-е-н! – пропел он во всю Ивановскую, мгновенно на него оборотившуюся своими лицами: разносчиков свежей рыбы и таких же, как он сам, в багрец и золото одетых кабальерос; торговок разных цветов, знающих на память Бодлера, и хитрованцев-цирюльников, спешащих с кровососной банкой и медным щербатым тазиком к иному опекуну веселой сиротки; обладательниц высоких гребней под легкими как сон мантильями и их наперсниц – ведьминского вида старух с целою свитою сыщиков в студенческих сутанах; напротив, студентов, вырядившихся в бумазейные кружева, дабы морочить головы молоденьким служанкам, за которых они принимали профессионалок, чья девственность регулярно воскресала как птица Феникс – к тому же много чаще, чем раз в пятьсот лет, и пирожников, кладущих в начинку жеребятину, мышатину, а то и мясо висельников, чему есть множество доказательств; мышиных жеребчиков из лакейской и погонщиков мулов, этой шоферни шестнадцатого века, коих первые трепетали всеми своими ресничками; и, наконец, корчете, за малое жалованье подвергающих опасности свое здоровье и жизнь, равно как и тех, от кого эти опасности исходили: воров, пикаро и прочих полупочтенных личностей, без которых город – не город, село – не село, дедушке Ленину ногу свело.
– Влю-бле-е-н! – неслось по всей улице, так что только не хватало сорвать аплодисменты зрителей (вышепоименованных).
– И кто же она, твоя святая?
– Я имени ее не знаю.
– Ну, это не преграда для сына коррехидора.
– Для сыновей коррехидоров вообще нет преград! – с горячностью вскричал Эдмондо, положив руку на эфес шпаги – и раскланиваясь в очередной раз с каким-то прохожим. – Ему так идет синий цвет, как моему носу кольцо, – шепнул он Алонсо; на прохожем был синий плащ, усеянный золотыми звездами.
– Готов поклясться, он носит в ножнах волшебную палочку, – со смехом отвечал Алонсо. – Но кто же твоя святая, ты не сказал?
– Даю тебе слово, этой же ночью она перестанет ею быть.
– Ты собираешься проколоть свою даму, не спев ей ни одной серенады, не узнав, как ее зовут – и утверждаешь при этом, что влюблен?
– Ты ведь знаешь, я не певец серенад…
– Ну, не скажи. Кто сейчас всю улицу заставил на себя оборотиться… – но, почувствовав, что взял не в тон, Алонсо смолк.
– Да, не певец, – продолжал тот, – а платить музыкантам – у меня уже воротников не осталось: три песни под окном Кибелы мне стоили моего любимого кремового воротника с зеркальным плоением. Брыжи, которые так изумительно смотрелись на черном, матушкин подарок, пошли на несколько романсеро для Нины. Нет уж, уволь, я поступлю, как поступил отец с вдовою командора Да Гранха…
– Той самою красавицей, что умерла лет пятнадцать назад?
– Да, той самою, – и Эдмондо что-то стал шептать своему другу, который по ходу рассказа то краснел, то бледнел и наконец, после слов «недаром батюшка слывет мастером ближнего боя», воскликнул:
– Ты говоришь, как мавр!
Эдмондо, действительно временами смахивавший на мавра, обнажил в усмешке широкие белые зубы – из таких очень ценятся четки:
– Вы, северяне, мните о себе невесть что, а у самих чулки кончаются там, где начинаются ботфорты.
Удар пришелся по больному месту, Алонсо ничего не ответил.
Они миновали Гулянье Святого Августина – тенистый бульвар на берегу Тахо, ныне уже не существующий, попутно кинули взгляд на «Механику» Хуанелло, зашли по настоянию Эдмондо в Часовню Богоматери – поставить свечку. Долго Эдмондо молился, прося Пречистую Деву помочь ему овладеть красавицею без оркестра, после чего друзья прямиком направились к Таможенным воротам, где на короткой кривой улочке, именуемой Яковлевой Ногой, располагалась гостиница Севильянца – Эдмондо еще угощал там польского каноника. То, что для испанского аристократа мелкая монета, для поляка целое состояние – почти как для индейца.
В тот вечер они выпили со святым отцом не один асумбре валенсийского. Каноник рассказывал о далекой северной стране, где зимою лежит столько снега, что в карете не проедешь: лошадей запрягают в sanie – широкую дощатую повозку – и, накрывшись медвежьей шкурой, несутся как под парусами.
И каноник продолжал:
– Это страна, где мужчины в доблести не знают себе равных. Сколько раз польское рыцарство громило своих мавров – московитов, победоносно вступая в их столицу. А на каждой даме почиет благодать Приснодевы – так-то, сударь мой. Поэтому в служении своей даме кавалер обретает милость Той, Которую мы, polaci, почитаем превыше всего на земле, на небе и среди звезд.
– И что же, ваши дамы все так прекрасны?
– Матка Бозка Ченстоховска! – восклицал каноник, молитвенно складывая руки.
Воздал он хвалу и испанкам, «чья горделивая краса свидетельствует, что Królowa Niebieska отнюдь не оставила Испанию своим сладчайшим попечением».
– А то вы бы видели, сеньор кабальеро, немок. Это же срам сказать: переодетые мужчины – и ходят так, и говорят так. Вот оно, Лютерово-то бесовство. А на испанок посмотришь – сразу видишь: здесь Божья Матерь почитаема. Не правда ли? – И он проводил взглядом девицу, которая проследовала из кухни в комнату хозяина.
Эдмондо молчал, он потерял дар речи. Юная особа, промелькнувшая, казалось, только затем, чтобы слова каноника облечь плотью земных истин, сразила его насмерть. Так явленное нам чудо во плоти призвано укрепить человека на стезях возвышенной духовности. Эдмондо умер, чтобы воскреснуть для новой жизни – в любви, что наполнила до краев все его существо. Он вмещал в себе море любви, и даже океан, и даже вселенную со звездами – так сильно в одну минуту сделался влюблен.
В ожидании повторного виденья он пропустил еще множество стаканчиков благословенного напитка. Не отставал от него и каноник, который ничего больше не говорил, лишь время от времени повторял: «Матка… Бозка… Крулева Польска…» – глядя перед собою незрячими глазами. Эдмондо, наоборот, что-то вдруг кричал, грозил хозяину коррехидором, если тот не покажет ему восьмое чудо света, правда, не уточняя, какое именно. Видно, на донышке сознания он еще хранил последние остатки благоразумия, а оно увещевало: дескать, не надо, в нынешнем виде лучше затаиться, если только не хочешь все дело испортить. Если уж терпеть совсем невмоготу – поблажи (и он блажил), но не выдавай, не называй имен…
А после видение повторилось. И вновь он увидел юбку и корсаж зеленого сукна, корсаж низкий, а рубашка выпущена высоко, с отложным воротом и вырезом, за которым начинался алебастр кожи. Волосы чистотой и гладкостью могли поспорить с венецианским атласом – если б только из двух спорящих один не был подлец, другой дурак. А пояском был францисканский шнурок, а обута была вместо туфель в красные башмачки с двойной подметкою, чулок видно не было, но сбоку удавалось заметить, что они красные… Видел Эдмондо, однако, это все уже ненаяву.
С гитаро́ю под полою
То, что Эдмондо сказал Алонсо, было правдой, но не всей правдой. Иначе говоря, он солгал лишь отчасти, жалуясь, что прославление св. Нины и св. Кибелы ему стоило пары воротников, кремового плоеного и матушкиного подарка, белоснежного, как польское поле. Так, да не так. Оба воротника, то есть оба оркестра, в которые они были превращены (ибо не только воду можно превращать в вино, а золото – во все, что угодно; оказывается, и воротники можно превращать в оркестры), так вот, оба воротника всю следующую ночь играли под окнами «Севильянца» ради св. Констанции. К слову сказать, еще одна маленькая ложь. Эдмондо утверждает: «я имени ее не знаю», а сам разузнал его. За пирожок с повидлом эту тайну открыла ему косая Аргуэльо, астурийка, работавшая у Севильянца судомойкой.
– Ваша милость, – говорила она с набитым ртом, неаппетитно (что и понятно, ведь Эдмондо потерял аппетит) обдавая его брызгами слюны вперемешку с крошками, – втрескался в Констансику по прозвищу Гуля Красные Башмачки, дочку хозяина. Эта Гуля Красные Башмачки набожная, как падре в нашей деревне. Пока десять раз Ave Maria не чирикнет, ложку ко рту не поднесет.
– Я перед каждым поцелуем с этой Гулей по сто раз буду читать Ave Maria, клянусь!
– И не мечтайте, сеньор кабальеро, наша Гуля Красные Башмачки целомудренна, как бревно. Кто поведет ее под венец, тому она и даст себя проколоть. А за серенаду да за пирожок – для этого существуем мы, хуанитки… ха-ха-ха! ха-ха-ха! – И она расхохоталась ему в лицо, так что весь пирожок возвратился тому, кто за него заплатил – правда, в отличие от Поликратова перстня, не успев побывать у Аргуэльо в брюхе.
– Рожа! – крикнул Эдмондо, отпрянув, а девка со смехом убежала в подворотню. – Чтоб тебе сучьим выменем… обметало!
Оркестры в составе двух ребек, флейты, баса и campanelli, или ма́стерское сопровождение на вигуэле вашего собственного пения, или стихи: от рождественских вильянсико, раскупавшихся нищими и монашками по восемь реалов за штуку, до пожеланий типа «чтоб тебе сучьим выменем…», но в «сонэтной форме», как выражались их авторы, – с зеркальною репризой и кодой в духе «Проповеди Сатаны» – на этот товар тоже всегда был покупатель, чтоб не сказать хвататель – ну и, конечно же, сонеты, сонеты, сонеты: о волосах, о глазах, о губах – все это предлагали Эдмондо сеньоры, расположившиеся живописным лагерем в одной из боковых аллей Королевского Огорода. Прогуливавшийся по ней видел то музыканта, усердно натиравшего канифолью свой смычок, то собрата Лопе де Веги, яростно грызущего гусиное перо в поисках рифмы. Да будет известно, что именно в Королевском Огороде начинали свое поприще Висенте Эспинель, Маркос де Обрегон, Педро Линьян де Риаса, поздней здесь же впервые прозвучат малагуэньи Исаака Альбениса и альборады Мануэля де Фальи, здесь, прислонясь к тенистому вязу, окруженный толпою поклонниц, исполнял свои «Цыганские напевы» Сарасате, приходил сюда и юный Касальс со своей Виолончелью, а над зеркальной гладью пруда, не ведая своего отраженья, пела слепая нимфа Парадис тихую сицилиану, и тогда лебедь, заслушавшись, забывал любоваться своим отраженьем. Сам великий Сервантес в молодости зарабатывал себе на сухое варенье с водкой писаньем стихов в Королевском Огороде. Говорят, раз кто-то начал с ним торговаться, изъявляя при этом готовность купить стихи без метафор. Тогда Сервантес спросил: «Случалось ли вашей милости наср…ть, не насц…в?»
И вот Эдмондо ступил на эту аллею муз, чьи любимцы, мгновенно признав в нем клиента, принялись водить вокруг него свои мусические хороводы. Какой-то человек в надвинутой на глаза шляпе, прикрывшись полою черного плаща и тем самым обретя все признаки наемного убийцы, шептал:
– Она предпочла тебе другого – жалкого, ничтожного. Мы поможем тебе! С нашей помощью ты облегчишь душу словами таких проклятий, от которых даже стены ее жилища содрогнутся.
Некто, весьма бравого вида молодчик, опустился на одно колено, приложил к груди руку со шляпой и, воздев к небесам другую, сжимавшую трубкою свернутый лист, вскричал:
– Имею опыт общения со святой Эльвирой, святой Анной, святой Церлиной…
– Это все святые Дон Жуана, не так ли, ваша милость? – весело подмигнул Эдмондо маленький щекастый плешивец, с двойным подбородком, в красной кофте без рукавов, в коричневых штанах и толстых белых чулках, похожий скорей на содержателя постоялого двора где-нибудь по ту сторону Пиренеев, нежели на жреца Аэды. – Позвольте представиться вашей милости: импресарио Бараббас. Оркестры любви. Инеса Галанте, по прозванию Гвадалахарский Соловей – трель, не имеющая равных себе в рощах Купидона. Хосе Гранадос – сегедильи, рожденные прихотью гения, на любой мотив. Знаменитое трио из Сиракуз «Трое страстных» – сицилийцы в Испании: Чезаре Беллиа, Симонелло да Мессина и Джузеппе Скампья…
Тут импресарио Бараббаса прервал невзрачный человечек, прохаживавшийся взад и вперед и повторявший: «Прокляну тещу… прокляну тещу…» – монотонно, ни на кого не глядя, как продают краденое на Сокодовере.
Импресарио Бараббас только презрительно сплюнул и продолжал с еще большим воодушевлением:
– Все это и еще многое-многое другое может предложить вашей милости антреприза «Бараббас». Успех гарантирован многолетним опытом работы. Мы работаем со всеми без исключения святыми. Как звать вашу святую, мой благородный идальго?
– Констанция.
– Констанция? Ну вот видите! Зачем же вашей милости беспокоиться, предоставьте это импресарио Бараббасу и считайте, что святая Констанция уже замолвила за вас словечко своей крестнице. Знаете, что больше всего любит святая Констанция? Она любит хорошие оркестры. Пение, чтобы на два голоса – мужской и женский… это ее просто с ума сводит.
– А сколько это будет стоить? – спросил Эдмондо, окончательно увязая в меду речей.
– Вам – ни бланки. Ведь, как я понимаю, ваша милость и так порядком поиздержались. – Эдмондо засопел – тем ровным сопением, которое красноречивей любых слов. – За все, – продолжал импресарио Бараббас, – буду платить я. Я импресарио, я плачу музыкантам. А вы мне за это, сеньор кабальеро, подарите что-нибудь на память, что-нибудь достойное вашей высокородной милости, скажем, красивое кружево, брошь. Да мало ли что. Это может быть хорошенький воротничок-с… – импресарио помолчал, подождал. Но молчал и Эдмондо. И тогда импресарио продолжил: – У вас Констанция… Это, конечно, усложняет… Констанция любит, когда всего по двое… неразлучные парочки. Она ведь гений верности. Парочка воротников – и мы были бы с вашей милостью в расчете. Бьюсь об заклад, эти брыжи не белее той шейки, которую вы можете обрести взамен их.
– У меня есть еще один, – хрипло сказал Эдмондо, как никогда походивший в этот момент на мавра: ноздри раздувались, глаза заволокло мечтою. – У меня есть один… зеркального плоения… отличный… А вы уверены, что угодите святой Констанции, и она распорядится насчет меня?
Импресарио не ответил, лишь взор его говорил: ну, обижаешь.
К вечеру Эдмондо снова был у Таможенных ворот, гордо выступая во главе двух оркестров, словно готовилось исполнение Восьмой Малера. Ночные процессии музыкантов не были в Толедо диковинкой. Каждый вечер люди с инструментами, украшенные лентами, что контрастировало с выражением трудового уныния на их лицах, направлялись по такому-то адресу, чтобы в честь такой-то святой исполнить небольшую музыкальную программу. Когда порой встречались две музыкантские команды, они не обменивались каким-нибудь профессиональным приветствием – чем отличались от двух пароходов на торжественной реке; ибо скорей уж были как две женщины, что исподволь бросают одна на другую косые взгляды (но если и ревнуя к успеху, заработку, платью, молодости друг дружки, то только на поверхности, в глубине же, ближе ко дну, сознавая свой общий позор).
Впрочем, и те, кто затевал такие процессии, сами кабальерос, тоже не перемигивались при встрече, взаимной отчужденностью напоминая толпу женихов при уплотненном графике брачных церемоний. Зато уж любопытные, следовавшие за музыкантами гурьбой, не чинились: орали, шутили, при этом доставалось на орехи и влюбленному, и святой, и кому только хочешь. Многие, желая потанцевать, пристраивались к тому оркестру, который, по их мнению, был лучше или направлялся в лучшее место. Так перед «Севильянцем» вскоре собралась порядочная толпа. К ней присоединились еще погонщики мулов, стоявшие частью здесь же в «Севильянце», частью в соседних гостиницах. Танцевало восемь или десять пар, в том числе несколько служанок и среди них Аргуэльо. Между зрителей можно было разглядеть немало «прикрытых» мужчин, явившихся сюда не ради танцев, а ради Констанции, но она, к их огорчению, не вышла.
Эдмондо последнее только обрадовало: он не желал, чтобы Констансика (как он уже мысленно ее называл) мозолила глаза всем и каждому – в особенности это относилось к «прикрытым» зрителям, которые встревоженно переговаривались: а что же Констанция? Что ее не видно?
Где ты, что тебя не видно,
Сфера граций недоступных,
Красота в бессмертной форме
Обнаруженная людям? —
пропел один из них, а другой вступил:
Эмпирей любви небесной,
Верным служащий приютом;
Первый двигатель, собою
Увлекающий планиды…
И затем третий:
Эта сфера – вы, Констанса,
Замкнутая волей судеб
В этом недостойном месте,
Что блаженство ваше губит.
Это пелось на мотив известного трехголосного канона Орландо Лассо («Во имя Отца и Сына и Святаго Духа»), так что слов нельзя было разобрать начиная уже со второй строфы. Тем не менее Эдмондо пришел в бешенство:
– Ну вот, тоже мне еще одно трио страстных! У меня нет денег вам платить. Так что потише, пока не кончилось это для вас солнечным ударом, даром что час ночной, – и он показал на украшение рукояти своей шпаги: лик солнца с волнистыми лучами. Ответа на столь вызывающие речи, однако, не последовало, недаром говорится: «прикрытые» – что мертвецы.
Погонщики мулов и служанки, а также все остальные засмеялись, и только Аргуэльо крикнула:
– Ничего, Гуля Красные Башмачки и не таким нос натягивала. Легче верблюду проколоть ушко, чем…
– Бляха в ухо – вот как рассчитаю тебя! – Это раздался голос хозяина, распахнувшего ставни в окне второго этажа. – Простите, ваша милость, астурийку, – и все снова засмеялись. Эдмондо, полагавшийся более на хозяина, чем на косую служанку, отвесил поклон – самодовольный и низкий – тенору. На языке официальных бумаг это называлось «препоручил ему свои уста».
Тенор запел, да как сладостно. Но при этом был сложения слишком тенорового, чтобы выступать в роли Тристана. Поначалу то была величественная сарабанда на мавританский лад, как ее танцевали еще иудеи; но неожиданно все сменилось искрометным «Все скачут на конях» («Все скачут на конях, а Сан-Мигель на одной ножке всех обскакал» – лишь с другими словами) – и пошла такая хота, только гляди, чтоб ноги не отдавили.
САРАБАНДА
Пою тебя, Констанция Святая:
Внемли певцу с высот небесных рая
И испроси прощения у той,
Чей дерзостно нарушил он покой.
О женщина, чье имя Постоянство,
Вдовицы бледной скорбное убранство








