Текст книги "Суббота навсегда"
Автор книги: Леонид Гиршович
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 52 страниц)
Сокодовер, исламский душою, намокший желанием, с лоснящимися, как у доны Марии, мордасами, он («Шук-аль-Адвар») время от времени требует массовой истерии, запретить которую церковь бессильна. Невластен суровый приор над брызжущим семенем сном (да еще не своим – своего юного келейника). Но заставить сатану трудиться на себя – это церкви по зубам и даже составляет главное искусство пастыря. А уж как это по зубам «доминиканским собакам», и сказать неможно.
Покаянные оргии с бобовым королем на спице происходили в Толедо с гигиенической регулярностью. Разве что толпа не скандировала в экстазе вслед за греками: «Ца-ци-ки! Ца-ци-ки!», а вместо этого визжала: «Господи, помилуй, жжет! Господи, помилуй, жжет!» Люди раздирали в клочья одежду и нещадно лупили себя по темени (так называемая «порхающая кисть»). Покаянных речей самих ведьм никто даже не слушал. Да и кого интересовала эта прелюдия к шахсей-вахсей, главное – поскорей заторчать. Возглас (обращенный к ведьме) «гони подробности!» был бы в ту эпоху чересчур интеллектуален для широких народных масс, и
трудился для избранных.
Ударившись о железные ворота Инквизиции, толпа отпрянула, словно толпа туземцев – после ружейного залпа. Только двое поверженных оставались лежать на опустевшей площади (прочих же, удовлетворенных душою и телесно, как корова языком слизнула). Полузадохшиеся, полуистерзанные, подползли еретики к едва приметной дверце в воротах, прозванной в народе «печною», однако отличавшейся от печной тем, что запор у ней имелся не снаружи, а снутри. Это было зрелище! Пара гадов во прахе… ползучих… (Глубокий выдох.) Не переставая сипеть своими сорванными обезвоженными голосами «Господи, помилуй, жжет…», гады взывали о капле влаги к тем добрым самаритянам, которые, по выражению Иодокуса Дамгудера, «знали лишь от каленого отдирать паленое». Наконец дверца священной топки приоткрылась, и из кромешной тьмы донесся голос преподобного истопника:
– Чего вам, мерзкие, чего вам, скорпионы?
– Отче святый… – только и мог проговорить Эдмондо.
А хуанитка сказала:
– Грешница, ведьма я проклятая, а это братец мой в Сатане. Спастись хотим, хотим заступничества-а-а-а… у-у-у… – завыл вдруг из нее бес басом; исторгался же чужеродный звук из зоба, которого не было раньше. Там засел бес.
– Отче святый, спаси и помоги… – Эдмондо уже был на грани обморока.
– Хорошо, вот вам рука спасения. Исполнись же надежды всяк, входящий сюда.
Наружу просунулась огромная деревянная рука с алым стигматом, насаженная на длинную палку, чем напоминала помело. Но едва успели грешники ухватиться за нее, как с севера под звуки сакабучи площадь стремительно пересекла карета. И в следующий миг взмахом хустисии, подобным сверканию молнии, дон Педро разбил рукопожатие. Так, по крайней мере, это выглядело: будто грешники с инквизиторами на что-то спорили, а альгуасила призвали в свидетели.
Не теряя времени, которое было поистине драгоценно, альгуасил зачем-то осмотрел хуаниткину грудь, схватил ее руку, короткопалую, с обкусанными, как у Броверман, ногтями (дона Педро интересовала только левая ее рука). Потом чуть слышно прошептал, обращаясь сам к себе: «Молчи, скрывайся и таи». Спешить уже было некуда: все, что хотел, он увидел.
– Газон подстрижете, отцы мои, а о маникюре и без вас позаботились, – невозмутимо бросил он наверное дюжине капюшонов, высыпавших из ворот на площадь.
Святые отцы пребывали в возбуждении неописуемом. Что за дерзкий поступок! Невозможно и помыслить – то, что позволил себе первый крючок Толедо. Недаром говорят, что он еретик и распутыванию дел обязан неведомо каким чародействам. Но дать по руке Святой Инквизиции… то есть по руке, олицетворяющей ее бесконечное милосердие!.. Шлепнуть по ней, как по детской ручонке, украдкой тянущейся к банке со сластями!.. Сие есть великая хула на Господа, за которую мирская власть еще поплатится. Церковь этого не допустит…
Похоже, так оно и было. В сопровождении копейщиков с фиолетовыми плюмажами показался сам монсеньор Пираниа.
– Сын мой, – и было видно, чего стоило ему сдерживать свой родительский гнев. – Я краснею за вас перед святым Мартином-Добродеем. (Он действительно сделался весь красный – от ярости.) Вы восстали против основной заповеди христианина, помешали церкви оказать милосердие тем, кто о нем молит, – его преосвященство покосился на валявшуюся тут же деревянную длань, ее вид наводил на мысль об огромном языческом истукане, ударом молнии разбитом на куски.
Хустисия коленопреклоненно облобызал епископский перстень на указательном пальце – верховный инквизитор Толедо был епископом Озмским, известным не только своей ревностью о Господе, когда дело касалось еретиков, но и своей ревностью о бенефициях, когда дело касалось бенефициантов из числа их нищенствующих преподобий. Последним монсеньор Пираниа выхлопотал право получать по две бенефиции в одни руки. Этой привилегией до сих пор пользовались лишь поляки, которым, если говорить честно, действительно полагалось – «за вредность» (суровый климат, неприятная геополитическая ситуация и т. п.). Но поскольку попущением Божьим ни одно доброе дело не остается безнаказанным – а то бы чего они стоили! – епископ Озмский сильно этим себе напортил. Великий Инквизитор этой заслуги перед орденом ему не простил, не простил и симпатий, какими его преосвященство пользовался у простых монахов.
Однако не читавший второго тома «Истории испанской инквизиции» М. Филе (Mathias Filet, «Geschichte der Spanischen Inquisition». Zürich, 1935, in drei Bänden) альгуасил имел очень смутное представление о великопастырских дрязгах. Ах, если бы только мы могли прочесть все, что о нас будет потом написано историками, и увидеть, какого же дурака мы сваляли! Монсеньора Пираниа не сегодня завтра ожидала опала и заточенье в далеком краю, а хустисии мнилось: вот «властелин всевластный», способный в одно мгновение собирать тучи над головами тех, кто имел несчастье ему не угодить – насылавшим непогоду и градобитие дилетантам-чернокнижникам, которых монсеньор казнил сотнями, куда им до него! В силу этого заблуждения дон Педро отвечал его преосвященству, прямо скажем, без ложной смелости. К тому же в области диафрагмы у него происходил, по выражению одного француза, dialogue du vent et de la mer (разговор ветра с морем).
– Ваше инквизиторское священство еще снисходительно к поступку, на первый взгляд, столь же дерзкому, сколь и необъяснимому. Даже не надеясь оправдаться перед вашим инквизиторским священством, я прошу как о милости: позволить мне кое-что объяснить ввиду произошедшего – смею сказать – недоразумения. Не случайно же верховный инквизитор Толедо на всю Испанию славится своей добротою и христианнейшей снисходительностью.
Эти потуги на красноречие в устах полицейского были до того забавны, что монсеньор Пираниа, казалось, с удовлетворением им внимал.
«Отлично, – подумал хустисия, – продолжим в том же роде».
– И дело отнюдь не в том, что, будучи наделен известными полномочиями светской власти, я позволил себе ее осуществлять в пределах королевских владений…
Тут верховный инквизитор нахмурился, что не укрылось – что называется. Нет, ничего, проглотил. Надо же было дать понять, что ты действовал, в конце концов, в рамках закона, хотя, может быть, и не совсем в рамках приличий.
И осмелев, дон Педро пустился в рассуждения:
– Кому как не мне знать, что власть, которая не от мира сего, должна быть почитаема в смирении всеми наравне, и слугами Божьими, и слугами кесаря. Ведь служба у Короля Католика – это, в сущности, сложнейший экзамен на благочестие, Бог нам в помощь.
Чувствуя, что ситуация становится швейковской, монсеньор Пираниа поспешил сказать:
– Приснославный брат наш Фома говорил: праведные речи в уста нечестивца влагает дьявол. Вы лукавите, мой сын, ибо облекаете в чуждые вам слова, боюсь, столь же чуждые вам мысли. Если вы желали оправдаться в глазах церкви, то знайте: пока что вы близки к достижению обратного, не в последнюю очередь благодаря своему тону – проповедника-самоучки, который мне, профессионалу, просто смешон.
– Да, ваше преосвященство, я саламанок не кончал… да, смешон-с… Альгуасил, понимаешь, а пытается говорить. Понятно, что лай стоит собачий… (Епископ Озмский в свое время призывал громы и молнии на голову автора «Бесноватого альгуасила». Дон Педро почтительно напомнил ему об этом – титулуя епископским: «ваше преосвященство».) Но смешон – еще не грешен, ваше инквизиторское священство. Просто бывает: стараешься что-то выразить, помнишь, в начале-де бе слово… Дон Педро, не говори красиво – сколько раз я себе это повторял. Так вот, клянусь спасением, что и в мыслях не имел досадить святым отцам, для которых один кающийся грешник, понимаешь, дороже девяноста праведников. Просто, раньше чем Святая Инквизиция займется душами тех, кто ей дороже ста восьмидесяти праведников – я правильно считаю? – хотелось кое-что узреть на их телах. Пока не стерлось.
– Что вы хотите сказать, сыне?
– О ваше инквизиторское священство! Эти, пресмыкающиеся теперь во прахе, согрешили не токмо супротив Господа и нашей святой веры. Именем короля я им тоже могу кое-что предъявить, совсем небольшой счетец, на каких-нибудь тридцать тысяч золотых – да на пару удавленников. Я же говорю, что понадобилось мне взглянуть на следы, пока они не затоптались. А то уж поздно – когда подстригут газон и листья, говоря по-нашему. Я недаром мчался как угорелый – заплечные преподобия ведь семь лет ждать не станут.
Чело епископа Озмского прояснилось, и он чуть слышно вздохнул. То был мечтательный вздох, в предвидении некоторых отчислений в пользу ордена – формально, конечно, на нужды Святой Инквизиции, но на деле это уже давно было одно и то же. Не Бог весть какая сумма, «а все же копеечка, все же гелдочка», – как говорил незабвенный Рёва. Или «черт-подьячий». Помните? «А все ж прибыток справим».
– Это многое меняет, сыне. Имущество еретика переходит во владение церкви – что справедливо и логично, – монсеньор Пираниа смолк и задумался: все чаще слышались в Королевском Совете голоса, утверждавшие обратное. – Да, справедливо и логично, – повторил он, повышая голос. – Нажитое кознями дьявола, оно служит его посрамлению уже одним тем, что становится достоянием благочестивых. То есть здесь наиболее полно соблюден принцип mida keneged mida (мера за меру), на чем всегда настаивали такие столпы нашего ордена, как Альберт Великий и святой Фома Аквинский, – казалось, старик сокрушает воображаемого противника.
Альгуасил почтительно внимал этому спору с невидимкой, пока не удостоился быть снова замеченным.
– А коль скоро речь идет об имуществе, принадлежащем церкви или могущем ей принадлежать, то и сыск свой, юстисия, – доминиканец обратился к хустисии на латинский манер, было в этом что-то от петербургского выговора, отстраненно-брезгливого, – вы производите как бы по мысленному поручению Святого Трибунала. Посему впредь поступайте, как вам подсказывают ваши опыт и знания, с полным сознанием того, что действуете во имя Господне и на благо Его Святой Церкви.
Рефлекторным движением перекрестив альгуасила, словно отмахнувшись от него, благочинный повернулся было уйти, как дон Педро проговорил – проговорил и сам ужаснулся:
– Тогда, может быть, имело бы смысл мне поприсутствовать при допросах?
– Поприсутствовать при допросах, сыне?
И тут альгуасила охватило такое чувство, будто он испрашивает у Плутона позволения спуститься в его царство.
– Я хотел только сказать… я думаю… и тройное покаяние бывает, понимаешь, мнимым. Я бы взглянул со стороны. А то в ногах правды нет.
Верховный инквизитор Толедо улыбнулся – мудрой, чуть грустной улыбкой.
– В ногах, может быть, и нет, но еще есть руки, туловище, голова. Притом вы мирянин, сын мой. – Очевидно, своим простодушием дон Педро все же тронул это суровое сердце. Или чем-то другим: сердце ветерана Христова воинства – загадка за семью печатями. Как бы там ни было, с тою же улыбкой монсеньор Пираниа вдруг снизошел к его просьбе:
– Но так уж и быть… (или «ну да ладно», или «добро, действуйте» – и рядовой необученный Мартышкин, козырнув, бежит выполнять…)
Неважно в каких выражениях это было дозволено, суть не речевой штамп, а психологический – земснарядом отправившийся во глубину веков. Альгуасил уже подъезжал к «Лепанто», где Арчибальдом Арчибальдовичем ему будет приготовлена баранья пуэлья, без сомнения, верховная в Толедо, а в ушах все еще раздавался голос другого верховного существа – отнюдь не блеянье, а звонкий, молодой, невзирая на возраст, порой даже несколько ВЫСОКИЙ ГОЛОС, говорящий:
– На этот счет, сыне, будет приготовлена специальная бумага. Вас ею известят. Учтите, за два часа ничего нельзя есть.
Когда карета остановилась у «Лепанто», из нее никто не вышел. Альгуасила не стали будить, люди понимали: он устал.
Последним, кто узнал о случившемся, была ее светлость – хотя ее-то это случившееся касалось не то что не в последнюю, а в самую первую очередь. Минувшую ночь дона Мария провела без сна, то сидя в кресле и безучастно перебирая драгоценности, то стоя у открытого окна, вопреки пожеланию его светлости окон не открывать. У, сквознячище!.. Но ночь была безветренна, безнаказанно-безветренна. Не придерешься, не приревнуешь. Как говорили деды: хамсиновичи.
Она томилась страхом. «Где же ты сейчас, мой мальчик звездоликий?» – пелось на мотив «Где же вы теперь, друзья-однополчане?» А другая голова перебивает: «Как тебе любится, как тебе дружится?» – а кружится это (в голове) на мотив «Алая розочка, алая розочка, я тебя люблю». Муж… едва не застукал ее с хуаниткой. Так и поверила она его охотничьим историям, ха! («Гражданка такая-то?» – «Да». – «Вы проживали в Одессе в двадцать восьмом году по такому-то адресу?» – «Да». – «Вы сделали аборт, а плод спустили в канализационную трубу?» – «Да». – «Здравствуй, мамочка!»)
Ненавистный, он не пожалеет Эдмондо – только б ее растерзать. Собаку привел к ней в спальню. А кабы застукал? Отправил бы на костер, не моргнув своим совиным. Даже бы не ухнул вслед.
Но вспышка отчаяния была кратковременной. (Продолжительность вспышки равна протяженности я.) Инстинкт самосохранения в том, чтобы отвлекать до последнего, напоследок же утешать. Надо сказать, до сих пор она никому не открывалась, не искала наперсницу – в надежде быть утешенной, из гонора (или стыда, это почти одно и то же). Но зато сама несколько раз лепила из воска фигуру ненавистного и втыкала в нее булавку. Дон Хуан часто болеет животом – зная это, в живот она как раз и вводила острие. Не помогло, видно, черт его хранит. Дона Мария считала супруга вполне способным погладить дьяволу шерстку. Так оно всегда начинается: сперва робко, двумя пальчиками, а под конец глядишь, как хватает эта робкая душа обеими ручонками дьявола за уд. А смогла б она? (И сама усмехнулась: «кокетка».) Смогла б, конечно. И как еще! Оле-хехо-аэ!
Она взяла со стола книгу (стало быть, «настольную») и открыла в заложенном серебряным жгутиком месте. «На вопрос, бывает ли половое наслаждение с демонами и инкубами, принявшими телесный вид, больше или меньше, чем с соответствующими мужчинами, имеющими природные тела, следует сказать: хотя естественный порядок не говорит за то, чтобы оно было большим, так как каждое существо ищет лишь себе подобного, но, по-видимому, этот искусник, если он известной пассивности придает должную активность, хотя бы и не по природе, но в признаках пыла и известного темперамента, то, кажется, он может возбуждать немалое сладострастие». Провела ладонями по своему телу снизу вверх.
Ах, что это было… должно быть, кто-то умер. Или ей только показалось? Звезды падают – не успеваешь увидеть, мгновенно. Зато у отца Пираниа умирают долго, в ужасных мучениях. Пуще ада боялась она инквизитора. Это мешало ей окончательно пасть в объятья его оппонента – мастера «придавать известной пассивности должную активность». С дамских кресел в продолжение всего аутодафе монсеньор Пираниа бывал виден, по большей части, в профиль. Прямая, точь-в-точь как по линейке проведенная линия лба и носа придает этому профилю сходство с каменными изваяниями – жрецов или идолов – что привозились из Новой Испании (и здесь есть свой подтекст, ввиду человеческих жертвоприношений у инков). Покуда внимание других дам было приковано к представлению внизу, на площади, дона Мария не сводила глаз с этого человека, верно, предчувствовала: когда-нибудь он спалит ее самое.
Но предчувствовать – это еще не понимать или знать. Как раз дона Мария противилась пониманию происходящего или даже уже произошедшего. Она устремилась за блуждающим огоньком «по топям блат», может быть, и столь же гибельным, зато резервирующим, пускай иллюзорный, но в плане утешения все же выход, все же альтернативу: например, борьбу с кумовством под лозунгом «потопим блат!». Экспедиции в глубь трясины это обманчиво сулит то хорошее, что зовется «береговой гранит Тахо», он же передовой пост, за которым – наши…
Когда она пробудилась от взявшего ее под утро сна, то солнце стояло в зените и мавританские трубы трубили о том, что самое время сейчас придавить пару часиков. Дона Мария зевнула, сладко потянулась, выгнув кисти ладонями вперед, и с вызовом сказала:
– А что такого, собственно? (Если б сказала вслух, то для записи нам потребовалось бы куда больше букв: «А ч-ч-ч-то-о т-т-та-к-к-ко-о-о…» и т. д.)
Пробуждение шло ей. Пышные формы, отороченный гагачьим пухом пенюар, в «ушастике» (чашке с двумя ручками, какие изготавливают в Мурано) лимонное полосканье, притиранья, трюмо – все это поглощало, не без остатка, но до известной степени, безобразие ее лица. Должно б наоборот – со сна – а нет. Возможно, свойство всех женщин со сна выглядеть страшноватенько как раз и уравнивало ее с другими в миг пробужденья.
Потребовались, однако, считанные минуты, чтобы тоскливо засосало под ложечкой. И тогда в зеркальце, которое она поднесла к лицу, взамен бугристого носа, заплывших глаз и чудовищной грозди разноцветных бородавок, свисавшей с подбородка, последовательно отразились вчерашние напасти: хуаниткины ноги в окне; Эдмондо на соломе (гол, но соко́л – так обложить мать); Хуан Быстрый – быстрый не то слово: за день сумел стать отцом взрослой дочери! Ночной горшок выплеснуть бы ему в рожу. При собаке. Чтоб ветер потом носил.
Дона Мария отшвырнула заколдованное зеркальце, и оно зарылось по самую ручку в складки тончайшего постельного белья, уже несколько потерявшего свой первоначальный цвет – с пасхи прошло более пяти месяцев, и на дворе стоял тяжелый, как слон, иберийский сентябрь. Но складки – сладки. Могли б наполниться кровавым леденцом да и стать игрушечной нильской дельтой времен Мусы, когда б с непостижимостью его посоха витая ручка, кончавшаяся змеиной головою, вдруг продолжилась не овальным зеркальцем в обрамлении ветвей, усыпанных райскими яблочками, а – сверкающим клинком: отчайся и умри (это тебе не Тютчев).
Страх подобен облаку – меняет свои очертания: то плывет как верблюд, то пускается вскачь, то «недоенным Бе́шту мычит». Наша цель: синее, без единого облачка, небо. Дона Мария подумала: не послать ли за цирюльником, смотришь, его длинный язык ее несколько развлечет. Но когда она дернула за сонетку, в дверях так никто и не появился. Дернула снова – снова никто не появился. И так сколько раз ни дергала, столько раз никто не появлялся. Тогда ее светлость собственноручно приоткрыла дверь спальни. Она хотела было ступить шаг за порог, как путь ей преградил человек с ружьем – в смысле при аркебузе и алебарде. При ее появлении часовой заученным приемом придал древку горизонтальное положение.
– Ах!..
Сеньора де Кеведо возвратилась в свою комнату, но уже не одна. За нею успел протиснуться в дверь маленький человечек в сутане, из которой он странным образом вырос, как бы споря с пословицею «маленькая собачка – до старости щенок»: рукава были коротки, а в проймах жало, индо лучи складок били во все стороны. По-крестьянски, обеими руками, он держал шляпу – огромную, со скрученными по бокам полями, какую носили судейские в северных провинциях.
– Дон Хуанито?
– Его светлость великий толедан де Кеведо изволили передать на словах…
Когда дверь затворилась плотно, маленький судейский, оглянувшись на нее несколько раз, прошептал:
– Три часа назад на Сокодовере Эдмондо твой принес тройное покаяние. Это, Манюня, хана…
Mater dolorosa II
Дона Мария закрыла глаза, уронила на грудь голову, руки безжизненно повисли вдоль тела. А горло между тем источало тихий трепетный звук, напоминавший предсмертный концерт голосовых связок, колеблемых отлетающим духом. Эта песнь не прекращалась, но, продолжаясь, набирала густоту, обертоны, по мере того как инструмент, из которого она извлекалась, все сильнее клонился долу. Когда щекой дона Мария уже распласталась на полу, комната огласилась воем. Выл волк.
Вестник несчастья покорно ждал, скрученные в трубку поля шляпы в его руках были как черный судейский свиток. Вдруг ее светлость решительно поднялась с пола. Из окна – а она устремилась к окну – ей открылась картинка в духе Бронзино: изумрудный газон в тени орешника, ее супруг восседал на мраморной скамье, украшенной по бокам Танатом и Эротом. На низеньком стульчике у его ног сидела некая особа в нарядном народном платье, на вид лет шестнадцати. Тут же на подушках покоился раненый идальго. Плечо его стягивала перевязь. Впрочем, судя по плавным волнообразным взмахам правой руки, ему стало настолько лучше, что он был в силах декламировать свои стихи. Лютнист с лицом херувима аккомпанировал поэту – последний, видимо, черпал вдохновение в благосклонном внимании публики. Довершал сцену слуга с подносом, на котором чернела кисть винограда, золотились персики и все чаще, и чаще, и чаще вспыхивала мальвазия в пещере горного хрусталя.
Должно быть, веселое общество в саду почувствовало на себе взгляд узницы. Все лица разом обратились к ней. При этом лицо Констанции излучало свет невечерний, девушка, кажется, умилялась всему, что видит – также и появлению сеньоры в окне. Лицо юного Лостадоса тоже дышало восторгом – и любовным, и поэтическим. Взглядом юноша приглашал целый мир последовать его примеру (включая дону Марию). И только лицо коррехидора «выражало чувство глубокого удовлетворения», чувство столь нерелигиозное и ублаготворяющее порок, что сеньора супруга содрогнулась: гражданка такая-то? проживали в Толедо тогда-то и тогда-то? имели выкидыш в день рождения мужа, потому что прыгали и скакали, вместо того, чтобы всеми помыслами быть с будущим своим ребенком? Отчайся и умри.
– Сударыня, его светлость запретил вам открывать окно! – вскричал судейский в надежде, что будет услышан тем, от кого этот запрет исходил. – Благоволите же исполнять распоряжения его светлости. – Он опустил ставень, закрыл окно, сделалось темно.
– О, что делать мне, Хуанчик, как быть?
Чтобы не заикаться, она напевала – получалось изрядно. В характере «Шербургских зонтиков», уже упоминавшихся на страницах этой книги (в том ее месте, где говорится про беременность Анхесенпаамон, вдовы своего отца – он же дядя, уже после его смерти разрешившейся девочкой-дауном «на колени» своему новому супругу, малолетнему Тутанхамону). Судейский из чувства стиля тоже распелся:
– Спасенья не жди, твой Быстрый Хуан кончить желает любой ценой.
– Мне страшно не это. Кордовка, я смерть презираю, но неотмщенной лежать…
– Что делать, я, право, не знаю… – подбегает к двери, громко говорит: – …И ввиду этого обоснованного подозрения в потворстве дьяволу его светлость заключает сеньору супругу…
Дона Мария
Нет, ко́рдовка желает сердцем мщенья
Сильней, чем телом – знаешь сам чего.
Дончик Хуанчик
Чего – я знаю.
Дона Мария
Но не знаешь, милый
Хуанчик, что острей и слаще будет
Твоей навахи да и всех навах
Наваха мести, что сама введу я,
Красуясь, и дыханье затаив,
И слушая, пузырится как в горле
Касатика горячий ключ, а зенки
Полны еще земным желаньем жизни,
Но сквозь прореху рвется вон душонка…
И умереть не жалко за такое,
Любезный мой Хуанчик.
Дончик Хуанчик
Боже правый,
Каким речам внимаю! Боже… Боже…
Какая страсть в груди у ней! Где чреслам
Моим! До сладостных поллюций мщенья!
Но будь что будет, помогу, Манюня,
Тебе я наслаждения вкусить,
Которого и десять тысяч братьев
Тебе б доставить не смогли.
Дона Мария
Хуанчик…
Дончик Хуанчик
Нет… погоди…
(В сторону двери.)
– И да смилуется над вами Всемогущий Господь, ибо земному суду такое, боюсь, не под силу.
(Шепотом.)
Скажи, я верно понял?
Хотела б ты на нюни и на корчи
Предсмертные супружника взглянуть,
Очами встретиться с его очами
И торжеством своим с ним поделиться,
Как делится с тобою он своим?
Дона Мария
Да… так… случись, чтоб эта рукоять,
Змеею перевитая, служила б
Не зеркалу держалкой, а клинку,
Он беспощаден был бы к Дон-Хуану,
Как беспощадно зеркальце ко мне.
О, если бы свершилось превращенье…
К чему мне эти цацки, бляшки, кольца,
(переворачивает шкатулку с драгоценностями)
Колье, браслеты, обруч, жемчуга?
Все отдала б за нож честной и острый.
Дончик Хуанчик
Отдай. Возьму.
Дона Мария
Бери. И дай взамен.
Пускай змеею посох обернется.
Дончик Хуанчик
А справиться сумеешь ли?
Дона Мария
Вот это
Кольцо, одно лишь, что не унесет
В карманах-котлованах новый Муса,
Ловчила, искушенный в превращеньях —
За что урвет себе изрядный куш…
Но этого кольца он не получит,
В нем тайна: обещание свободы
И сил – на тот короткий миг, покуда
Рука проложит к сердцу путь навахой.
Щелк, тайная пружинка, вдох глубокий…
Щепоть одна – а сколько славы в том.
Дончик Хуанчик
Дерзнешь ли?
Дона Мария
Я? Кордованка? Уродка?
Когда в зубах Пирании дитя?
Когда надежда прихватить с собою
Проклятого, его тоской упившись?
А там уж слуги подоспеют – что ж!
Так мертвую имайте!
Дончик Хуанчик
Вижу, верю…
Нил будет красным, посох – змием. Будет
Исполнено, что должно
мне
исполнить.
Дона Мария
Я буду за тебя молить Царицу
Небесную и Всеблагого Свекра
Ее.
Дончик Хуанчик
Mon Dieu!
(Крестится в ужасе?)
Дона Мария
Хуанчик, слушай…
Дончик Хуанчик
Да?
Дона Мария
И что же, сына своего Эдмондо
Не пожалеет он?
Дончик Хуанчик
Нет, вбил он крепко
В свою треклятую башку, что дочкой
Его взамен благословило небо.
Вза-мен.
Дона Мария
Но ведь не в браке рождена,
Насилья подлого случайный плод
(Чему, признаться, ни на грош не верю),
Презренный выблядок с лицом смазливым,
Как может стать наследницей она
Именья, титула, фамильной спеси,
Что выставлена в золоченых рамах
Векам грядущим на погляд… Ты прежде
Слыхал, чтоб отдавалось предпочтенье
Случайной встрече гениталий двух
Пред таинством супружеской любви,
Союзом, что скреплен у аналоя
Перстами кардинала де Брокка?
Дончик Хуанчик
Слыхал, Манюня бедная, слыхал.
Послушай песенку, что я тебе спою.
Трень по косточкам, брень по бренненьким
(Старинная португальская баллада)
То не кони-люди скачут, то Дон-Педро склеп де Кастро разрушает, вынимает из гробницы прах Инесы, саван на фату меняет, и венчается Дон-Педро, по прозванью Правосудный, Лев Коимбры, Лузитанец, на шкелете на червивом, на смердящем, в память сердца, что предательски стучало о любви его преступной Королю-отцу доносец, тут Инесе уж недолго жить осталось, а Дон-Педро, Лев Коимбры, Правосудный, Короля-отца за это воевал победоносно и на троне Португальском, со шкелетом повенчавшись, восседал, пока склонялись пред сеньорою-шкелетом все придворные вельможи и расфранченные дамы, но вот полночь бьет, Дон-Педро, к королеве обращаясь, тихо молвил: не угодно ль ей за Педро за супругом в брачные взойти покои, и шкелет сказала «да».
Дона Мария
Но минуло с тех пор лет этак триста,
И португальцы варварством своим
На всю Европу славятся к тому же.
Дончик Хуанчик
В отличие от нас. Коррехидор,
Конечно, не дон Педро, это верно,
Но сватов в усыпальницу Ла Гранха
Пошлет, была б цехинов лишних сотня.
И вот, глядишь, услужливый министр
(Чтоб больше тавтологий нам не знать!)
Подстережет монарха благодушье —
Рескрипт готов: король дает добро.
А там недолго к аналою гроб
С невестою доставить, перепутав
Венчанье с панихидой… И привет.
Кто был никем, тот станет всем. Горняшка
Отныне наречется де Кеведо.
Дона Мария
В глазах темнеет. Я тебе не верю.
Ты жаден, Хуанито, до моих…
Дончик Хуанчик
Судить о кастильянцах по себе —
Ошибка всех кордованцев.
Дона Мария
Не смей!
Я не позволю, слышишь? За рубли
Кордованцы еще не продавались.
Дончик Хуанчик
Спокойно. Передумала – скажи,
А подозрительностию притворной
Маскировать естественное право
Любой дрожащей твари на надежду
Здесь незачем. Действительно, а вдруг…
Но только не порочьте, ваша светлость,
Ни Хуанито, ни страну его.
(Делает вид, что уходит?)
Дона Мария
Хуанчик!.. Не хами. Не забывай:
Тебе, в отличье от меня, терять
Есть что́. Во всех к тому же отношеньях.
Тебя хоть и не вижу – здесь темно,
Уверена, что побледнел ты… Значит,
Наш уговор я в силе сохраняю:
Ты превращаешь зеркальце в кинжал,
Сверкающий, как жадные глаза
При виде драгоценностей. За это
Они – твои, сокровища мои!
(Падает на кровать и натягивает на голову подушку. Дончик Хуанчик поспешно уходит?)
– И повторяю: молиться, молиться и молиться, – и дверь за ним поспешно затворилась.
Дельта II
Его светлость был удовлетворен от аза до ижицы, от темени до подошвы. Не оставалось ни щелочки, ни зазора – все сплошь было счастьем; той невозможностью желать большего, что чревата инфарктом: сердце-паровик привыкло без передыху бежать к вершине рельсового треугольничка, а тут извольте: приехали, туш. Долго пребывать в таком состоянии душа деятельного человека не может. Ему подавай заботу, тревогу. И дон Хуан смутно уже испытывал таковую. Она родилась, как мир – неведомо из чего, но отсутствие родословной (разумных причин) отнюдь ее не уменьшало. Поэтому альгуасил, которого его светлость принимал в саду, увидал перед собою человека счастливого, но далеко не безмятежного.
– Я знал, крацины заживут быстро, – сказал альгуасил, этим он сделал приятное «на троих», словно дон Хуан, Алонсо и Констанция сообща обладали прелестным, хотя немного расцарапанным личиком (впрочем, выражаясь фигурально, так оно и было; разве только оскорбительным образом дон Педро зачислил в «царапины» и почетное ранение Алонсо). – Простите, что я нарушил ваш покой, – и снова не имелся в виду никто конкретно – ни небесное созданье, ни Сирота С Севера, ни его светлость. Выходит, и покоем они пользовались одним на всех троих – как грайи своим глазом. – Тяжек крест хустисии, – продолжал он, потрясая своей увенчанной крестиком хустисией, – бодрствуешь, понимаешь, во славу святого Мартина-милиционера, даже слывешь причиной мелких неудобств, а что оберегаешь от крупных – это не всегда встречает понимание…








