412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Гиршович » Суббота навсегда » Текст книги (страница 33)
Суббота навсегда
  • Текст добавлен: 20 апреля 2017, 13:00

Текст книги "Суббота навсегда"


Автор книги: Леонид Гиршович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 52 страниц)

Но это все мизансцены, мизансцены. Общий стержень действие приобрело, когда распахнулись стены и мимо столиков проследовала умонепостигаемая процессия, предводительствуемая Хосе Гранадосом. Весь в виноградных гроздьях, с тирсом в руках, он двигался, энергично качая бедрами – в такт своему пению:

И его свита – из амуров, лямуров, анубисов и прочего зверья – притопывая копытцами и в точности как он вихляя задом, подхватывала:

Чуждый всему, но не враждебный, во главе процессии проходит он стержнем через всю залу, рождая у большинства желание следовать за собой такою же походкой.

«Но вот же скрылась из глаз та странность», – говорил живущий в душе каждого актера резонер. «Но не из сердца и не из памяти», – возражал актер-совесть, второй жилец. К счастью, актеры – народ темный: ни один не знал, что ожидает Ариадну. А то преждевременная дионисия эта запросто могла помешать Бельмонте самому сыграть роль Диониса.

Потом Хосе Гранадос с великими почестями был возвращен в семью артистов, оставив по себе удивительную память в мире животных. В их смутном, почти зачехленном сознании образовалась некая светлая точка – обещанием второго пришествия в трюм, якобы однажды полученным. Бывало, эта точка тускнела, бывало и наоборот, но чтобы совсем погаснуть… Надеждой зовется она у людей. И когда она загоралась ярче, то в яслях делалось уютно.

Варавва, ища забвения в трудах, приступил к репетициям «Ариадны». Заглавная роль сама собой отошла к Птице Гвадалахарской, как если б первая была Восточной Пруссией, а вторая – Россией. Под аккомпанемент белого рояля (оркестр подключался к работе позднее) несравненная Инеса разучивала:

Где стол был яств, там гроб стоит,

В нем дева бледная лежит.

Эней, Тесей и Одиссей —

Неполный перечень гостей,

Что остров чудный навестив…


В другом углу репетировал хор:

О, будь она мертва, мы были б Ахиллессом,

Снимающим доспех с прелестного лица.

Увы, пробит висок…


Варавва метался, орал на всех:

– Уроды! У вас у самих на лице доспехи!.. А вы, милая! Вы дева – не кофемолка. Затараторила: «месей, песей, тесей». И потом в глубине души вы чувствуете, что это заслуженная кара. Вы презрели – вас презрели. Вы терзаетесь вдвойне: и муками ревности, и муками совести…

– Извините, маэстро, но говорю вам как женщина: такого быть не может. Ревность? Si. Совесть? No.

– Бог мой! – Хватался за голову Варавва, локтями обрушиваясь на клавиатуру, чем напоминал Бетховена, в припадке глухой ярости разбивавшего рояли. – Со-весть, милочка…

– Совесть? Это у Кудеяра, что по своему свинству казенный Гварнери расквасил. Ариадна – женщина.

– Но и дева тоже.

– Как это у вас интересно получается. Она что, к сайягской Бешеной Кобылке обращалась? Она – женщина. Женщины в горе бессовестны. Надо исполнять именно так, – и затараторила пуще прежнего:

…Остров чудный навестив,

До утра лишь погостив,

Парус подняли, аж жуть —

Против солнца держат путь.

Словно в сердце клещом черным

В солнце впился он. Проворны

Лапки-весла: вверх и вниз.

Дева в крик: «Постой! Вернись!»

А сигнальщик ей в ответ:

«Хочешь, дам тебе совет?

Ты, царевна, не взыщи,

Ветра в море поищи».


Она, сударь, как акула: в досаде кусает все, что кровоточит, свою рану тоже. А вы «совесть»…

При слове «кусает» Варавва снова хватается за голову, изо всех сил ударяя по клавишам. Григ, концерт ля-минор.

Пробы продолжаются. Трое Страстных, гордые и капризные, как все сицилийцы, вдруг уперлись: трех нимф, которые утешают распростертую на скале Инесу-Ариадну, они будут петь только в панталонах. В кринолинах им, видите ли, унизительно: слава Богу, мы испанский театр.

– Иисусе Спасителю! – вопит на это Варавва, хватаясь за голову. Снова аккорд. – Им это унизительно! Может быть, вы хотите, чтобы Ариадну утешали три страстных усатых сицилийца?

Все смеются, Трое Страстных в том числе. Но стоят на своем. Пускай вместо нимф ее утешают три тритона. Пошла торговля. Сошлись на том, что у тритонов будут хвосты, как у русалок. Новая новость: артисты поругались между собой после того, как первому тритону, сказавшему:

С девою нежною в лунном сиянии

Боле не делит уж ложе герой —


второй тритон, не думая долго, отвечал:

Ты и убогая, ты и обильная,

Ты и забитая, ты и всесильная…


Остолбенел… Крики, оскорбления.

– Хорошо, меняем весь текст.

– Пожалуйста.

Ариадна лежит ничком на матах, изображающих скалу.

Первый тритон

Я видел озеро, стоявшее отвесно.


Второй тритон

К нему не зарастет народная тропа.


Третий тритон

Забудься сном, тогда б смогла ты, друг прелестный,


На три голоса

Достигнуть звезд в обход Тесеева столпа.


«Гм, что они имеют в виду?» – думала распростертая на камне Инеса – продолжая изображать безутешную.

Варавва ушел в свой рак. (Он решил, что у него рак челюсти.) Как рак в раковину, так он ушел в себя, полон желчи и боли. Инеса… Ее в грязи он подобрал, из-за него играть она стала. А теперь яйца учат курицу. Tutto é finito. Выстирайте мне воротник, обмойте мне шею. Я стисну челюсти так, что возьму мою боль под руку и пойду с ней в театр, как жена еврейского сапожника. Врачами станут наши сыновья, но когда еще это будет. Покамест наш ряд – первый. Артисты меня больше не узнаю́т, сыновья тоже подрасти не успеют. Tutto é finito. Надкостница гуляет по садам Твоим, Мария. Дай маслинку Твою пососать. У, как я страдаю, Девушка…

Такого-то

И в эту самую секунду с мачты раздалось:

– Земля! Земля! Я вижу Землю!

Было раннее воскресное утро мягкого летнего дня. В дымке рассвета проступили очертания не то берега, не то планеты, окруженной седым прибоем ноосферы.

– Убрать паруса! – скомандовал Варавва.

– Есть такое дело, – отвечал Скарамуччо и убрал паруса. – Лодки на воду, commander?

– Да, вели закладывать.

«А вдруг с окончанием плавания закончатся и мои страдания? И ко мне вернется все былое: сила, власть, ума немало?»

Надежда посетила Варавву. Это была статная блондинка в белом платье с пояском, похожая на героиню лучших фильмов Хичкока. Варавва жалел, что Инеса ее не видит.

Экспедиция на сушу прошла удачно. Наксос встретил «Улисса» гостеприимно. Разгрузка началась с декораций. Потом из трюма извлекли зверинец. Истосковавшиеся по свету звери резвились в своих клетках, как дети. из трюма вышли звери.[35] Истосковавшиеся по свету зари, они чинно разгуливали по палубе, как дети. Гранадос помахал им рукой.

И тут-то она ему и сказала. Не успел Варавва и иже с ним обрести под ногами твердь земную, как Педрильо трижды ударил своим церемониймейстерским жезлом о дощатый подиум, на который взошел. Золотое шитье ливреи – сверкало. Высоко взбитый парик был окружен облачком розового Max Faktor’а, как вершина Фудзи. Левая рука сжимала кружевной платок, уголком (вензелем) заправленный за край перчатки. Чулки обтягивали стальные икры – на заглядение. Все стихло: примы, кордебалет. Даже оркестранты Кабальеровича приумолкли у окна, под которым столпились. Кроме помощника, сторожившего ящик Пандоры, все были в сборе.

– Я имею довести до всеобщего сведения неожиданное решение моего всемилостивейшего господина. Их милости отныне снова угодно все изменить. Извиняюсь, где балетмейстер?

Кузнечиком выпрыгнул из зеленых кущей миниатюрный мосье, заказывавший себе на обед только слюнки. И застыл в поклоне. «Мосье Малый Шаг» звали его за крошечный росток.

– Я обращаюсь с поручением от их милости к вам обоим. – Варавва в свою очередь склонил немытую выю. – Всемилостивейший мой господин благоволит следующим образом переделать программу представления, ранее им самим утвержденную: костюмированный балет не должен предшествовать трагедии «Ариадна» или завершать ее, но дается с нею одновременно.

От резкого торможения все попадали друг на друга. У одного музыканта сорвалась с ремня тарелка, и громовые раскаты дополнили эту ужасную картину.

– Позвольте… Одновременно… – прошептал Варавва, словно просил позволить ему… (так тихо).

Но тут взгляд его на миг задержался на Инесе, и назидательная сила злорадства пересилила в нем все остальные чувства. Восставшие на курицу яйца имели побитый вид.

«Ага, голубушка… Но все же как это возможно? Впрочем, силы всласть – ума не надо».

Педрильо читал чужие мысли.

– Как – это уже ваше дело. Мой всемилостивейший господин держится того лестного для вас мнения, что вы оба достаточно сведущи в своем ремесле, чтобы не затрудняться подобной мелочью. Такова воля их милости: чтобы две пьесы, веселая и грустная, с участием всех исполнителей и в сопровождении подходящей музыки, как то было заказано и, – понижает голос, – оплачено, шли на сцене одновременно. И при этом чтобы все представление не продолжалось ни минутой дольше, так как ровно в девять часов в саду начнется фейерверк. («Браво, браво!» – захлопала в ладоши Коломбина. Ее поймали за руки.) Мой всемилостивейший господин полагает, что это не его забота, когда спектакль уже оплачен, входить во все подробности постановки. Их милость привыкли отдавать распоряжения и видеть их исполненными. Между тем три дня уже, как их милость с неудовольствием наблюдают, во что превращено столь благоустроенное место, каковым является их дом – извиняюсь, в какой-то пустынный остров. По счастью, их милость посетила тонкая мысль: этот премиленький остров заселить персонажами из других пьес и тем его несколько украсить.

Когда за Педрильо сомкнулись заросли, артисты еще некоторое время продолжали глядеть друг на друга в изумлении, словно только что встретились и не верят глазам своим.

– Зарезан без ножа, – проговорил Варавва, не понимая, впрочем, наступило ли улучшение вслед за этой операцией, производившейся по методу филиппинских кудесников… или ему просто нравится наблюдать за Инесой: как она поедает чудовищное оскорбление. Подавится? Не подавится? Безусловно, это и ему пощечина, и европейскому театру. Но если от этой пощечины… similia similibus… утихнет зубная боль, а оно, вроде бы… Да ведь и не всем в обиду, комедиантам – малина. Вон Коломбина, снилось ли ей играть с Инеской в одном спектакле… буфетчицей подрабатывала…

Коломбина и впрямь потеряла голову от восторга. В своей пикантной юбчонке она носилась среди обескураженных актеров с криками: «Корнеля на мыло! Да здравствует commedia dellʼarte! Да здравствует равенство всех жанров! Аристократов на фонарь!» Нет, ей и этого было мало – столько испила она за все эти годы, столько изведала к себе пренебрежения, так болела за свое искусство. Отныне, когда боги мертвы и все дозволено, уж она потешит душеньку. Ха! Она прохаживалась кругом того скорбного монумента, который представляла собою дона Инеса, сокрывшая лицо под покрывалом. Ха! Уж мы поглумимся.

Как у нашей Инночки

Желтые ботиночки,

Между ног

Пирожок

На две половиночки.


Вандея откликнулась немедленно. Трехголовая гидра контрреволюции, только и ищущая как бы постоять за себя – не скандалами, так капризами, отвечала ядовитым плевком: чтоб они делили сцену с какими-то ромбами да обсыпанными мукой помпонами?! Казарменная дева («Да-да, вы, вы…») уже собралась торговать здесь своими прелестями. Аты-баты, шли солдаты.

– А ну, повтори! – закричала Коломбина любителю хрящиков (Джузеппе Скампья), который из пресвятой сицилийской троицы стоял к ней ближе всех.

– Пусть повторит, и тогда будет иметь дело со мной, – сказал боцман, делая шаг вперед, но, поскольку девиз Страстных «все за одного, один за всех», – то и два шага назад.

– Наших бьют! – заорала буфетчица, перед лицом общего врага позабыв, кто при всем честном народе сделал ей подсечку в столовой.

Сама же дона Инеса словно мысленно перенеслась с Наксоса в Авлиду:

– Не нужно ни бранных кличей, ни распрей. Я ухожу добровольно. Вы, – жест в направлении Вараввы, – этого хотели? Вы этого добились. Театр, мне жаль тебя, ты умер раньше меня. Теперь на твоих подмостках будут сверкать коленками те, кто раньше делал это в других местах. Вашу руку, дон Паскуале. Дон Бараббас, без меня вас спасет только чудо.

– Инеса! Вы не можете…

– Только чудо, мосье. Идемте, наш милый доктор.

(Уходят – за кулису, из кадра – в небытие, куда уходят по ремарке уходят. Что́ там – не в рассуждении жизни (буфет, курилка), а в рассуждении пьесы? Иллюзия чего?)

Только зашла она за ближайший валун, которым, благодаря искусству художника-декоратора, стал простой лист фанеры, как спор разгорелся с новой силой. Так после единоборства вождей яростней становится сражение. Спорили: можно или нельзя все же было соединить оперу seria с оперой buffa в одном представлении? То, что с уходом из театра Инесы Галанте этот спор велся в сослагательном наклонении, лишь подливало масла в огонь. В спорах, которые ведутся в сослагательном наклонении, заведомо правы все. Это как битва, в которой обоюдный разгром противника предопределен неминуемой победою каждой из сторон. «Если бы да кабы, то во рту росли б бобы», – с пеною у рта настаивают одни, а другие в ярости кричат: «Нет, грибы!»

– Нет, бобы!

– Нет, грибы!

– Во-первых, о балете ничего не говорилось – вообще.

– Это и не говорится. Это само собой подразумевается, когда имеют дело с профи.

– Ничего подобного. Существуют договора́, где все по пунктам. Так делается во всем мире.

– Да брось, при чем тут это. Это спланированная акция против opera seria. Часть широкомасштабной кампании.

– Ты еще скажи «всемирный заговор».

– И скажу. Нам говорят: пожалуйста, мы не против «Ифигении» или там «Ариадны», но уж и вы будьте любезны, уплотнитесь, дайте место нашему «Буратино».

– Ну да. А чего?

– «А чего…» Холодранци усих краёв в одну кучу хоп – да?

– Да уж лучше так, чем ваша тоска зеленая.

– Да, Коля, перестаньте, не видите с кем разговариваете? (Сказавшему «тоска зеленая».) Стыдно.

– Во-во. А представление срывать, все псу под хвост, не стыдно?

– Если б ваша клоунша себя повела иначе, глядишь, ничего бы и не было.

– Если бы да кабы, то во рту росли б бобы.

– Нет, грибы!

– Нет бобы!

Неожиданно мы снова перед вопросом:[36] ведет ли «где-то» свое существование гр. Безухов, гениальный создатель образа Л. Н. Толстого? Параллельная реальность, разом осуществленные «налево пойдешь…», «направо пойдешь…», «прямо пойдешь…» – что это, фикция? Всевышний блефует? («Quos ego!», «Ужо вам будет!») Условное наклонение существует только в грамматике – как выражение наших надежд? (А не в форме ответа на проклятые вопросы, коих – ответов – в грамматике тоже заключено превеликое множество.) В жизни воля обусловлена проложенным заранее маршрутом – свободною же только притворяется? Как и будущее притворяется безграничным космосом ходов? (Притворство лабиринта, у которого всего лишь одно входное и одно выходное отверстие.) Скажем со всей определенностью: мы – рабы. И да будет нам утешением наше мужество. В граните будущего пробит один-единственный ход. И так же прошлому мы не должны пенять: «Ах, если б…» Нос Клеопатры не мог быть ни длинней, ни короче. Плач по неосуществленным возможностям – не что иное, как искушение многобожием, и, уж если на то пошло, античный рок свидетельствует изначальное обручение эллинов с грядущим христианством – и далее… (именно так, а вовсе не в плену, мол, у языческой безысходности). Повторы, раздробленность, замкнутость на себя осколков (явлений) суть свойства нашего зрения и только. Ибо лежащее в основе всего сущего НИЧЕГО вне числа, вне цикла, вне дроби. Инопланетяне? Откуда им взяться, когда Земля – это Израиль среди других небесных тел? И она наступает на космос, подобно тому, как делает это Израиль – на Земле. Святая аксиома: уникальность Земли, уникальность Израиля, уникальность Торы, уникальность Синая.

Уникальность личности в мире.

* * *

– Эй, глядите! Да глядите же!

И тут все взоры обратились к морю. От корабля отделилась ладья и заскользила в направлении берега. Стоявшая в ней дева лицом, станом, взглядом могла быть только Констанцией. Никто никогда не видел Констанции, никто не видел, как она взошла на корабль, но это не значило, что ее не существует: Федаллы тоже никто не видел на «Пекоде». До поры, до времени.

Мы ошиблись, говоря, что, кроме субалтерна, сторожившего свои страхи, на «Улиссе» не осталось никого. Блондхен не сошла на берег: приписана к своей «душе». Как субалтерн – к чужой… Впрочем, твердили же нам тысячу раз, что сильна, как любовь, ненависть, и кони ее, кони…

Огненные, они уже коснулись золотом своих подков облака на западном склоне небесного свода. И освещение сделалось предвечерним, как на панно Менара – выставлены через зал от детишек Марии Башкирцевой (в таких случаях уточняют: не ее – чужих). Гаснущая голубизна неба, лилово-розовый облак, тени на лицах, подернутый дымкой изумруд газона. Закат Европы. Красота предков.

Возможно, как это бывает на сцене, Констанция казалась еще прекрасней, чем в жизни. Гребла Блондхен. Не веслом, сидя на носу или на корме, а рукой – плывя впереди челнока, который за собою влекла.

(Если мы решились отвергнуть соблазнительную – ибо в общем-то утешительную – многомерность, фасетчатость своего, так сказать, мысленного ока, вырвав его из мозга со словами: «закрылась бездна» (никаких иных человечеств, никаких сослагательных наклонений), то это еще не значит, что в дихотомии «поэзия и правда» за последней – последнее слово. Бесполезно вступаться – с ворохом исторических свидетельств – за короля Ричарда III, когда достаточно сказать:

Здесь нынче солнце Йорка злую зиму

В ликующее лето превратило —


а еще лучше:

Now is the winter of our discontent

Made glorious summer by this sun of York —


чтобы справедливость никогда не восторжествовала. Так же и вступление к «Лоэнгрину» решит дело в пользу Эльзы Брабантской, какой бы ведьмой и убийцей она в действительности ни была. Напомним, что Эльза обвиняется своим опекуном, Фридрихом графом фон Тельрамунд, в убийстве малолетнего брата, наследника короны герцогов Брабантских. Генрих Птицелов, призванный в судьи, требует Эльзу к ответу. Эльза начинает рассказывать какие-то небылицы: о явившемся ей во сне рыцаре, который якобы приплыл в ладье, влекомой лебедем, лебедь был увенчан короной (не хватало еще пары маленьких сережек). Ее рассказ лишь усиливает подозрение. Совершенно очевидно, что она либо безумна, либо симулирует помешательство. Как бы то ни было, если это убийство, оно достаточно мотивированно: попытка завладеть престолом. Но поскольку обвинение графа Тельрамунда не подкреплено никакими фактами и в общем-то голословно, король Генрих, в согласии с тогдашними юридическими нормами, принимает единственно возможное решение. Ради установления истины он назначает Божий суд – Gottesgericht, judicium Dei. То есть под истиной понималась справедливость, каковая есть первейший атрибут Божества, а следовательно, и Божьего суда. Фридрих фон Тельрамунд должен доказать свою правоту в единоборстве с тем, кто, считая Эльзу невиновной, рыцарственно принимает ее под свою защиту. Охотников нет, Эльзе никто не верит (а вовсе не потому, что граф Тельрамунд – искусный боец, как оно представляется сегодня). Кто же выступил на стороне Эльзы? По тем временам это мог быть безбожный злодей, за «миг удачи» готовый на все. За свой подвиг он вправе рассчитывать на благодарность. И благодарность не заставила себя ждать, куда более щедрая, чем он даже предполагал: герцогство Брабантское. Но поединок – дело сословное. Чтобы сразиться с графом, надо назваться. Встает проблема имени, которую самозваный рыцарь решает весьма хитроумно: он окружает свое имя тайной. Это сопровождается публичной клятвой Эльзы никогда не пытаться его узнать. Как и сегодня, люди в те времена были доверчивы, головы их были заморочены, умелое использование культурных штампов открывало путь к успеху любому проходимцу. Он зовет ее «Эль», уменьшительным от Эльзы, ласково. Она зовет его тоже «Эль»: и потому что супружеские нежности, включая разные ласковые прозвища, двухсторонни, но и потому что частица «Эль» перед именем христианского воина – наивысшее отличие, дань восхищения врагов: Эль-Сид. Победы в поединке достаточно, чтобы давешние проклятия сменились верноподданническими восторгами. Эльза – королева сердец. Само собой разумеется, таинственный чемпион в «играх с мечом» женится на ней – таковы законы жанра. Звучат свадебные марши, трубят герольды; цветы, ленты, дамы и рыцари – словом, ликующее лето… Лишь граф фон Тельрамунд с женою Ортрудой не хотят мириться с этим цветением зла в сиянии безнаказанности и полны желания восстановить свою честь и справедливость. Без устали клеймят они «Эль» братоубийцей, а ее благоверного – презренным бродягой, в посрамление Господа и всего христианского мира севшим на Брабантский трон. Попытка организовать заговор стоит Тельрамунду жизни. И хотя впоследствии расплата вроде бы и наступает: самозванец разоблачен и спасается бегством, Эльза умирает, не вынеся позора, – сам Фридрих граф фон Тельрамунд в нашем представлении остается все тем же черным коршуном, стремящимся насмерть заклевать Эльзу, простодушную и чистую, как белоснежный лебедь, плывущий по Шельде. И это вопреки всякому здравому смыслу. Оный капитулирует перед силою чувств, пробуждаемых в нас Вагнером, Шекспиром, Вальтером Скоттом, Пушкиным. Силою этих чувств и создается условное наклонение, способное перечеркнуть реальность. Но даже когда наступит пресыщение, что неизбежно, унылая правда Тельрамунда не выступит вперед и не скажет: «Теперь мой час». Вот уж когда точно не до нее. Пародийные гуси поплывут по Шельде, самонасмешка кентавром зацокает по ее пересохшему руслу; вспомним статуэтку никому не ведомого Прюдона «Лоэнгрин» (шестидесятые годы, через зал от Менара, там же, где стоит «Барон де Шарлю» Паоло Трубецкого) или ostpreußische Witze: кирасир с барышней на «Лоэнгрине»: «Fräulein, wollen Sie ein Schwan sein?» – «Nee, nee, den ganzen Tag mit dem warmen Bauch ins kalte Wasser» («А желали бы вы, ссыдарыня, лебедью сделаться?» – «Вот еще, цельный день тепленькое пузико в воде студить»).

Где-то у нас была открыта скобка, будем считать, что мы ее закрыли.

Ступив на берег, Констанция встретила прием – скажем кратко – достойный себя. Все дамы в труппе сделались как бы придворными и попадали в глубокий реверанс. Мужчины, все до единого, чертили в воздухе шляпами замысловатый вензель – «расписались за Веласкеса». Коренастый Барбосик застыл в персональном поклоне – с таким подносились ключи от Бреды. Бесстрастно приняв королевские почести, Констанция взошла на прибрежный утес, откуда явила взорам живую картину отчаяния – отчаяния бессовестно покинутой женщины. Куда там Инесе!

Коломбинка увела Блондхен к себе в уборную – обсушиться и переодеться.

– Но у меня нет матросок, – предупредила она.

– Теперь уже не важно.

И непонятно, хорошо это или плохо – что теперь уже не важно. На всякий случай Коломбинхен старалась быть с нею пообходительней:

– А вы, оказывается, хорошая.

– Спасибо, вы тоже… Я волнуюсь. Я так волнуюсь, как будто сама должна выступать. Она же никогда не выступала на сцене, душенька моя ненаглядная.

– Ах, это все глупости. Увидите, все будет прекрасно.

Варавва, которому славно припаяли новые челюсти (made in кузница Вулкана), тоже заволновался. Он подкатывался огненным шариком – шаровой молнией – к своему, как белый клык в окне, капитулянтскому роялю; а когда из того, ощерившегося клавиатурою, вырывался Тристанов стон, отпрыгивал, снедаемый томлением почище Тристанова, – перед зрительным зевом, готовым пожрать тебя, такого беззащитного на яркой сцене… томлением, которое передавалось через множество актеров, отчего суммарно превосходило всякое мыслимое волнение. Оно сравнимо разве что с ревнивой подозрительностью, но не маленьких человечков-червячков – слонов! Черных гигантов по кличке Отелло.

– Время! Время, господа!

Выход на сцену – та же тикающая бомба.

– Мы начинаем ровно в семь. Ровно в девять уже объявлен фейерверк. Где хвосты для Страстных? Ага, этот немножко жмет? Паванна!

Панна Ивановна тут как тут.

– Паванна, сделайте ему надрезик… Тысяча чертей! Что это? Котлы серы и скрежет зубовный! Почему у наяды усы? Что!? Ресницы!? Ты б еще себе ресницы на …пу наклеила. Паванна!

– Сеньор Бараббас, посмотрите, я научился босиком ходить по битому стеклу.

– Молоток. Коломбина, мать вашу за ногу! Что вы на себя напялили… ах, сударыня, я принял вас за нашу Нэдочку. А вам тюрнюр к лицу. А то вы все юнгою да юнгою… – осекся: говорят ли так – про тюрнюр?

Кабальерович, на котором лежала музыкальная часть, или, лучше сказать, на совести которого лежала музыкальная часть, профессионально был на высоте. Но лабух же!.. Да и как иначе при такой фамилии: от Кавалеровича ушел, Кабальеро не стал. А ведь собирался, подавал надежды. Все детство напролет проходил в коротких порточках, до шестнадцати лет. Родители в сладкой тревоге думали: растят Моцарта. Гений в человецех защелкивается по-разному: когда в шесть, когда в тринадцать, когда… о, к концу первого курса. В ком-то, конечно, с рождения, но о таких мы не говорим.

Кабальерович не заметил, как талант потеснил в нем гениальность. Неудивительно: талант кормит лучше. Может, по той же причине он бы поверил декларациям моцартов о преимуществах сальери – если б, конечно, умел читать и вообще был развитой личностью, а не «песней без слов». В любом случае, акмеистское хождение в ремесло осталось бы за пределами его понимания жизни. Так бывало с мужиками, когда барин начинал чудить и лез брататься.

Сподобь его, однако, Господь Бог в старости продиктовать мемуары, мы бы с удивлением открыли, что эта «песня без слов», этот господин двух оркестров, умелый оранжировщик, порой сочинявший сам, и не без успеха, Кабальерович не различает между великой музыкой и посредственной. Зато Кабальерович вкусно смеялся, жирно хохмил, по-некрасовски жадно щупал баб, двадцадь пять раз разводился, сорока разбойникам платил алименты и спал с чистой совестью. Представьте себе эту картинку: как он спит не с какой-нибудь б…, а с чистой совестью, даром что на ней лежала вся музыкальная часть.

«Когда мулла пер…, то вся мечеть ср…», – говаривал Ходжа Насреддин. Лицо оркестра было отражением лица шефа, только в загаженном зеркале. С концертмейстером Кудеяром, получившим место по блату (один из сорока разбойников), мы знакомы. «Ты что, парень, охренел – Ландольфи рас…чить?» – «Да, пап, это же Гварнери – скажешь, право». Кабальерович не был царем Иродом и оставил стрельбу из Турта без последствий.

Сценическое волнение не достигает глубин оркестровой ямы, для которой Кабальерович – отец родной, тогда как все эти крики и шепот на поверхности ей без разницы.

– А ну-ка вдарим «Рио-Риту»!

– «Ариадна» сегодня.

– «Ариадну», не все ли равно, чем блевать.

Ниже музыкантов стояли звери. На музыкантов они смотрели, как на гениев – такими полными обожания мордами, что хотелось в них плюнуть. Ребята Кабальеровича себя сдерживали: зачем рубить сук, когда под тобой хищники.

Гонг возвестил начало представления, холодный пот в последний раз прошиб артистов. Кабальерович расположил оркестры так, что один был на виду, а другой в засаде. Под звуки, рисующие Ариадну, повергнутую в скорбь, мы созерцаем оригинал музыкального портрета.

Голгофа женщины. В траурных одеждах, распростертая ниц, Ариадна как формула женского страдания: ни слова, ни стона. Налетевший ветерок – то был Эол, и его премило сыграл юноша, научившийся ходить по битому стеклу босиком – подул ей на одежды. На миг лицо прекрасной приоткрылось. На это чутко отозвалась музыка – небесным звучанием эоловой арфы.

Хор

О, будь она мертва, мы были б Ахиллесом,

Снимающим доспех с прелестного плеча.

Увы, пробит сосок…


Явление следующее. Входят морские божества со страстными лицами.

Первый тритон

Я видел озеро, стоящее отвесно.


Второй тритон

Я – столп литой, александрийской стали.


Третий тритон

Я ж – деву озера, откуда столп взметнулся.


Все трое

То был фонтан огня из пламенных зыбей.

Приворожив – опал, непостоянный.


Первый тритон

Теперь она одна, теперь она больна.


Второй тритон

Безмужняя жена, бездетная мама́.


Третий тритон

Кому молиться о себе прикажешь?


Уходят.

Неясный шелест странных не то листьев, не то крылышек. Это тремоло струнных второго, притаившегося в ветвях оркестра. Входит одетая пчелкой Коломбина. Сядет на желтый цветик, сядет на белый цветик, сядет на черный цветик.

– Великий Боже! – прошептала Блондхен, вцепившись в первый попавшийся локоть. Она же сейчас ее ужалит!

На беду, локоть был боцмана, и тот, основываясь на собственном печальном опыте, отвечал:

– Запросто. Без того, чтоб не ужалить, ей не в кайф. Извините, барышня, но я должен попросить вас отпустить мою руку, сейчас наш выход.

Пчела летала и жужжала (с помощью ансамбля скрипачей Кабальеровича, дувшего в унисон всемирно известный «Полет шмуля»). Потом с удивлением остановилась возле Ариадны: прекрасная не жива, не мертва и не спит – что бы это значило? Примеряя на себя эту таинственную комбинацию из трех «не», Коломбинка приходит к выводу, что не ее размер, не надо ей это, а все же любопытство не покидает ее.

Тут входят Скарамуччо, Пульчинелла и Буратино, один черный, другой белый и третий желтый. Цвет студенчества. Каждый срывает свой цветик и коленопреклоненно протягивает его Коломбине. Та уклоняется – поднося пальчик к губам и делая страшные глаза. Скарамуччо, Пульчинелла и Буратино смотрят на утес с Ариадной. Потом в недоумении разводят руками, рты – дугой. В университете им. Патриса Лумумбы они проходили, что физические тела бывают в твердом, жидком и газообразном состоянии. «А юридические тела, – добавляет студент из Ганы, в отличие от Буратино и Пульчинеллы, изучавший, помимо физики, еще и юриспруденцию, – это живые, мертвые и спящие».

Буратино

Она не мертва.


Пульчинелла

Она не жива.


Скарамуччо

И не спит.


Коломбина

И притом ничего не говорит.


Все вместе

Как прикажете это понимать?


Входят морские божества. «Шелест леса» сменяется «Траурным маршем».

Первый тритон

Друзья, вы как из детской передачи,

Сюда же до шестнадцати нет входа.


Второй тритон

Она скорбит, покинутая тем,

Кому рабой желала быть послушной.


Третий тритон

И госпожой всевластною притом.


Коломбина

Нет, мне нет шестнадцати, мне этого не понять. Я дитя.


(Кокетливо поправляя туалет в области бюста.)

Дитя природы.


Скарамуччо, Пульчинелла и Буратино

(вместе)

Мы тоже дети… Причем, заметьте, разных народов.


Коломбина

Мальчики, это и так бросается в глаза.


Буратино

У нас еще детское мышление.


Пульчинелла

Лично у меня уже кадетское.


Скарамуччо

Зато у меня – молодецкое, и я не понимаю, хвостатые, он что, ее недопоимел? Так мы можем ее в три смычка, а Коломбинхен нам на рояле подыграет. А, Бинхен?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю