412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Гиршович » Суббота навсегда » Текст книги (страница 28)
Суббота навсегда
  • Текст добавлен: 20 апреля 2017, 13:00

Текст книги "Суббота навсегда"


Автор книги: Леонид Гиршович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 52 страниц)

Рано увядшая (грудь и зубы – все прахом пошло), Гуля оставалась прежнею лишь в своем истовом служении Марии Масличной, к которой теперь прибавились Иаков Компостельский, Мария Гвадалупа, Хорхе Немой, а также множество других чтимых в Испании святых и святынь. Этот список мог быть продолжен до бесконечности – на сей раз без дураков.

По набожности сеньора оставила Толедо и поселилась при монастыре в Компостелле, где проводила дни и ночи в суровом покаянии и молитвах. Некий старик, стяжавший на пропитание от щедрот молящихся, чье рубище мало чего скрывало, менее же всего то благородство, коим отмечен был его облик, говаривал по поводу сих подвигов веры:

– Дорого платит… великий грех сотворила.

– Какой же, дедушка Хосе? – спрашивали у него.

– Думаю, грех убийства на ней.

О том, как Бельмонте отправляется в Кастекс, а попадает в Кампо-Дьяволо

Как учил Платон, жизнь человека подобна отражению неба в зловонной луже. Каббалисты учили: чтоб запечатлеться в Ничейном сознании, а не промелькнуть бесследно, мотыльком чьего-то сна, явлению надлежит быть располовиненным и поделенным, грубо говоря, между небом и землей. Параллельно существуя и там и там, взятое на небо, но и как бы на землю отбрасывающее тень, оно, это явление, есть полномерно осуществленное бытие. Иначе это либо белесая личинка идеи в облачке пара, либо комок нательной грязи, который смывается в бане.

Пара поперечных брусьев – символ Человека Распятого. Человечество распято в месте пересечения своего неизбывного настоящего – своего вневременного Я и потока времени, уносящего тела. Блаженному Августину изменяет обычная его зоркость, когда он пишет: «Легче рыбе выпрыгнуть из воды и долететь до неба, чем человеку вырваться из своего настоящего». Верней было бы: ворваться в настоящее. И там же, далее: «Муки мои оттого, что я еще не родился, а уже осужден». В другом богословском трактате сказано: «Еще до рождения успевши умереть, я воскрес и вот судим. Отче! Ум мой это не вмещает, но Ты видишь: я верую, потому как абсурдно».

Данное произведение («Суббота навсегда») сугубо реалистично, потому как… в нем приводится случай, взятый из жизни – случай довольно известный и уже не раз описанный; правда, так – еще никогда. У нас всё в пересечении небесного и земного, как в пересечении лучей прожекторов. Принцип ПВО, он же прием реалистического письма: только на стыке тлена и вечности реально существование, оно сродни дрожанию капли, которой никак не упасть. Вырванное из мрака, тело живет, умирает и не может умереть. Признаться, мой ум это тоже не в силах вместить. Поэтому – как и я – верьте данному произведению на слово.

Юный Бельмонте приобщался к бенедиктинской учености в монастыре св. Бернарда. Настоятель монастыря патер Вийом, которого за глаза звали Бернардель-пэр, происходил из семьи французских кантонистов. Отроком вынужден был оставить он родной кантон и переселиться туда, где справедливость торжествовала – уже над протестантами. Этот приор, сутулый по причине высокого роста – единственного, с чем, по-видимому, оный апостол смирения смириться не желал – заслуживает быть упомянутым, благодаря своей… Даже не знаешь, как сказать… Страсти? Слабости? А для кого-то в этом заключалась его сила. Словом, он питал сильную слабость к тому, что завещала христианству не Иудея, а Эллада: как и евангелист Лука, он был художником.

– Художник – тот же рассказчик, но рассказывает он Священную Историю не словами, а в картинах. Внимая рассказчику, ты все равно мысленно перевоплощаешь слова в картины, то есть, я хочу сказать, в образы событий, описание которых слышишь. Живописание облегчает путь постижения Священной Истории, поскольку труд перевоплощения слов в эти образы живописец берет на себя. Искусство живописания потому является для нас важнейшим из искусств, что с помощью живописных творений всякий, включая самый скудный ум, ум, не способный ни к каким самостоятельным фантазиям, постигает наравне с другими смысл реченного нам Господом. Запомни, сыне: истинный художник не только боголюбив, но и боголюбим. И даже больше, чем это на первый взгляд кажется. Примечай, римские первосвященники всегда покровительствовали великим талантам, вблизи Святого Престола искусство живописания и ваяния достигло великих высот. Тогда как для слуг дьявола всякое воссоздание образа Божьего непереносимо – будь прокляты они, богоненавистники.

Так пестовал Бернардель-пэр свое духовное чадо, у которого обнаружились проблески столь ценимого им дарования. По указанию святого отца Бельмонте копировал картины на сюжеты из Священного Писания и с этой целью даже путешествовал по другим обителям в сопровождении верного Педрильо. Нередко с отцом настоятелем они трудились сообща, перенося черты какого-нибудь батрака на картон с изображением трапезы в Эммаусе или запечатлевая под видом Марфы стряпуху, чистившую рыбу для пятничного стола.

– Если бы изображение на наших картинах могло задвигаться, сохраняя правильный объем и свет, чем свело бы воедино занятие актера, писателя и живописца; если б изображение не создавалось ценою кропотливейших усилий, а производилось по способу печатания книг и гравюр; если б попущением Божьим существовал станок, снимающий оттиск с природы, как это делает наш глаз, – вот тогда бы искусство живописания сделалось ненужным. Но такого никогда не будет, а потому учись, мой сын, совершенствуй руку и глаз. В особенности учись передавать свет, ибо это свет лучей славы Господней. Но не чурайся и тьмы, которая есть предупреждение о погибели и конце всяческого конца… брр! Упаси меня, Господи… Старайся передавать далекое – как оно плавно переходит в близкое: дабы в малом не видеть второстепенного и помнить, что каждый волос сочтен и все едино, различие же между великим и малым иллюзорно. Не гордись и не возносись, – после этих слов Бернардель-пэр, он же патер Вийом, еще сильней начинал сутулиться, что, впрочем, при его росте в глаза не бросалось. Сутулость тех, кто выше нас на голову, заметна только на расстоянии.

Как-то раз Бельмонте побывал в Кастексе. В тамошней церкви находилось знаменитое «Мученичество св. Констанции» Дьего Моралеса. Бельмонте, которого с младенчества влекла к этой святой неведомая сила, с позволения приора отправился в Кастекс, лежавший в двух днях пути от Сен-Бернара.

– Собака! – вскрикнул Педрильо: его что-то укусило. – Неужто комары…

Стояла весна, все цвело, журчали переливчато ожерелья вод, еще не высохших, еще не обнаживших свои каменистые ложа. Где-то играли животные, иногда накрапывал благодатный дождик-семенник. Кувыркаясь и поблескивая в темноте очами, промчались две юные лани и скрылись. Юность, какой грех творится именем твоим! Смерть выдает себя за жизнь, и все-все-все, словно обращенные уже в сатанинскую веру, с одобреньем глядят, как сатанинский уд встает над миром, унизанный веночками из незабудок, колокольчиков, полевой ромашки. А порок, смерть, декаданс поют ему «вечную весну».

Сухих плодов, пожалуйста!..

– Эти звезды надо мной…

– Этот нравственный закон во мне… – передразнил юношу Педрильо. Оба переигрывали, словно разговор вели в присутствии безымянного третьего – по меньшей мере, зрительного зала, не почтённого присутствием автора. Раскатывая матрас, взятый на случай, если ночь застигнет их вдали от жилья, Педрильо продолжал: – Вы, должно быть, забыли, что́ говорит Евангелие: главное не распаляться, лучше уж сыграть в «единую плоть».

– Молчи, дурак. Это сказано для таких, как ты. Жить как раз и означает распаляться, притом что согрешить – заказано, согрешить – смертью кончить…

– Ну, это, положим, еще не смерть, а только ее первая примерка. С другой стороны, не помрешь – не воскреснешь. Святой – не тот, кто без греха, а кто весь им искусан…

Бельмонте его перебил:

– Я хочу поскорей уснуть, хочу забыться. День был жаркий.

– То ли еще впереди, когда наступит лето. Спите, ваша милость. Пусть приятно вас освежит во сне брызнувший персик.

– Если юность – пора страданий, то я всегда буду юным. Покойной ночи, Педрильо. Посмотри, как пылает эта звезда. Какой восторг на небе.

(– «Звездная ночь» Ван-Гога, – прошептала Блондхен, прижимаясь лбом к иллюминатору. – Знаешь, где я впервые ее увидала? На репродукции в журнале «Америка». Там еще был «Сон цыганки» Руссо.)

С восходом солнца они тронулись в путь и к полудню достигли Кастекса. Открывшийся их взорам город белел на солнце посреди выжженной земли, как кости. Такого жаркого лета старожилы и не помнили. Земля даже не трескалась, а походила на золу, ссыпаясь из горсти черной струйкой. Пересохло в жерлах самых глубоких колодцев, пили только сантуринское, которое, как всегда, имелось в изобилии. Есть в такую жару не хотелось; люди заставляли себя отрезать по кусочку от копченой грудинки и снедать с ломтиком сухого безвкусного хлеба. Сиеста опустилась на город, как полярная ночь опускается на поселок Мирный.

Слуга и хозяин сошли с холма, придерживая навьюченное животное, и очутились среди домов, чьи двери и ставни, выкрашенные зеленым, были наглухо закрыты. Белые от пыли и пота, они молча побрели по улочке в сторону центра и церкви. Есть две школы (гигиенические): одна – в жару не пить, терпеть; другая: пить – чем больше, тем лучше. Пионерский отряд, идущий по долинам и по взгорьям задравши хвост, понуждаем к первому; отряд под кахоль-лавановым флагом – ко второму. Хотя, казалось бы, в смысле устройства человеческого организма точно несть еллина ни иудея.

У Бельмонте уже не оставалось слюны, чтобы облизнуть пересохшие губы, и Педрильо в шутку предлагал ему свою.

– Обезьяна! Лучше целоваться с жабой.

В споре этих двух школ молодые люди поневоле держали сторону греков: запас воды кончился, а наполнить оскудевшие бурдюки винцом еще не удалось. Приходилось терпеть. Они шли вдоль домов – по существу, без окон, без дверей – как по залитому ослепительно белым светом коридору.

– Будто во сне, в киношном. Полный сюр.

– Педрильо…

Они остановились и прислушались. Отчетливо доносился стук удаляющихся женских каблуков… всё, замер…

– Суккуб.

– Или все что угодно вплоть до акустического эффекта.

– Суккуб в образе очень красивой женщины.

– Что до меня, то я ем шпигованную телятину с мозгами и артишоками.

Это развеселило обоих, и они зашагали бодрее, тыча ослику в мошонку палкой, чтоб не отставал.

Случалось (известны примеры), солдат на марше подгоняла юная амазонка. Она возникала впереди понуро бредущей сотни мужчин, словно говоря им: «Смугла я, но прекрасна, как шатры кидарские, как завеса Соломона». И те вдруг прибавляли шаг, начинали фатовато глядеть. Кем была бы она сама без них? И была бы вообще? Или одушевлена только их влечением, своей души не имея? Третий Никейский собор с помощью обидной для феминисток логики постановил, что все же душу оне имеют – иначе бы Иисус не являлся Сыном Человеческим (ход мысли как бы справа налево). Но тогда сколь оскорбительна для души эта клеть, в сравнении с которой мужское естество представляется вполне комфортабельным современным узилищем, соответствующим всем женевским конвенциям.

Слуга и хозяин понимали друг друга без слов. Первый видел: Бельмонте уже чувствует себя новым тринитарием и только не знает: его испанская обходительность, дух рыцарственного служения – как согласуется это с декларацией прав человека, где всё with indifference to sex.

И к свету привыкли, и жажда отступила, как воды Аральского моря, и даже ослик семенил без того, чтобы поминутно быть к этому побуждаемым, когда они вышли на площадь. Она была размечена, как циферблат компаса. Там, где север – церковь, там, где юг – алькальдия, по бокам суд и богадельня св. Мартина, другими словами, жандармерия. Посредине стоял фонтан, уставший бить еще при Омайядах. Все, что могло быть заперто, было плотно заперто, все, что могло быть опущено, было плотно опущено; только церковные двери не были притворены до конца, и черневшая щель сулила вожделенную тень. Бельмонте, не раздумывая, устремился внутрь, он был у цели. Цель, щель, тень. Все это теперь блаженно сложилось в одно целое – подтверждением чего-то правильного.

Педрильо стреножил осла и, прежде чем войти в церковь, оглянулся. Вот это мимикрия! Казалось бы, обсыпанная хвоей сухая веточка – и внезапно, в два-три прыжка, проворным насекомым исчезает из глаз. Так же и какой-то попрошайка, до сих пор, благодаря своему тряпью и надвинутой на лицо шляпе, сливавшийся со стеной, вдруг отделился от нее – но лишь затем, чтобы переменить позу. После чего снова сделался неподвижен. Правда, с той секунды глаз его уже различал.

Педрильо смерил диковинного нищего долгим взглядом. Вытянувший руки вдоль своего неимоверно худого тела, тот походил на стеклянную трубочку, в каких продаются корица, толченый мускатный орех (с концом НЭПа эти трубочки исчезнут, сохранившись лишь в памяти наполнявших их надомников). Нет, ошибки быть не могло: Видриера! Нищий имел вид отрешенный, будто совсем не замечал, что привлек внимание к себе. Запустить бы в него чем-нибудь, как когда-то в детстве, и посмотреть: испугается? Или он тогда прикидывался… А что если он как раз этого ждет?

«Знаете, уважаемый, фокусы показывайте другим», – подумал Педрильо, после недолгих колебаний решив, что за этим кроется подвох. Он прошел мимо, как ни в чем не бывало.

Эдмондо он нашел застывшим перед картиной. Но то была совсем не «Констанция» Моралеса. Солнце осияло ее, и уже невозможно было отвести глаз от воскрешенной далекой реальности.

– Это тот момент, когда Иосиф Аримафейский похоронил Христа и гроб завалил камнями. Все ушли, наступает ночь, Мария Магдалина и другая Мария одни сидят у гроба.

Голос принадлежал человеку, в котором Педрильо узнал недавнего нищего, чтоб не сказать кого еще… Он прервал было непрошеного чичероне, но Бельмонте сделал тому знак продолжать.

– Это один из лучших моментов Божественной Драмы и в то же время один из наименее затронутых великими мастерами. Тут есть величие и простота, что-то страшное, трогательное и человеческое. Какое-то ужасное спокойствие. Эти две несчастные женщины, обессиленные горем… Остается еще изучить материальную сторону картины. Багровый блик на безжизненно упавших руках – отсвет невидимой нам зари. Здесь надежда еще тлеет. Другая женщина – полная противоположность первой. С ее состоянием отлично корреспондирует клэр де люнь. Селена вышла из-за туч и льет свой селеноватый свет. Оцепенение души, у которой больше ничего не осталось. И если принять во внимание прошлое этого существа… Чувствуешь, точно дыхание проходит по волосам, не правда ли?

– Странно, я ожидал здесь найти «Мученичество св. Констанции» Моралеса, – сказал Бельмонте, не поворачивая головы: он не мог оторваться от картины, а еще испытывал неприязнь к этому умнику, которого толком даже не разглядел. Гид, проводник – почти то же, что вор и трус.

– Странно, что ваша юная милость ожидали найти «Констанцию» Моралеса в Кампо-Дьяволо. Для этого следовало отправиться в Кастекс, на другой конец Испании.

– Так мы в Кампо-Дьяволо? – воскликнул Педрильо.

– Неважно, Педрильо, неважно. Даже хорошо. Иначе б мы никогда не увидели эту несравненную живопись. Чья кисть создала этот шедевр?

– С позволения вашей милости автором является «руссо».

Педрильо (тихо):

– Врет ведь.

– Какой Руссо? Я знаю двух Руссо. Один служил в таможне…

– Мари-Константин, ваша милость.

– Константин… тоже красиво. Константин и Констанция. Ну, что ты скажешь, Педрильо? Мы в Кампо-Дьяволо. Еще большее чудо: мы находим неведомый шедевр. Колоссально, просто колоссально.

– Хозяин, этот звездочет вам такого наговорит.

– Что, заячий тулупчик?

– Смейтесь. А я вам повторяю, что мы в Кастексе.

– Где же в таком случае моя «Констанция»?

Словно в ответ солнечный луч переместился и уже освещал не что иное, как «Св. Констанцию». Картина была известна и даже знаменита, отчасти благодаря своим бесспорным достоинствам – композиции, смелому ракурсу, но не в последнюю очередь и благодаря сюжету, который, по всеобщему мнению, сулил легкую удачу. Не случайно многие художники высокомерно его избегали, помня сказанное самим же Моралесом: «Если вы задолжали хозяину или ваша дама хочет носить кружева не иначе как с рю Пикат, в очередной раз замучайте Констанцию».

Напомним, Констанция Гностика происходила из семьи известного каппадокийского магната. С раннего возраста она приобщилась через одну рабыню-христианку к истинной вере и особенно полюбила богословские споры, в которых неизменно брала верх – порой над ученейшими мужами Нигде. Когда встал вопрос о единосущии Сына Отцу (Сын не совечен Отцу, ибо, рожденный Им, имеет начало бытия), Констанция доводам рационалистов противопоставила пламенную веру в Бога живого. «Что́ произошло, было прежде, чем произошло», – повторяет она неустанно. Приписываемая ей мысль «о предрешенности как следствии активного взаимодействия несвободы в Духе со свободою бытия» легла в основу всей христианской философии, питая, в частности, «пессимистический оптимизм» Тертуллиана («Еще до рождения успевши умереть, я воскрес и вот судим. Отче! Ум мой это не вмещает, но Ты видишь: я верую, потому как абсурдно»).

Легенда гласит, что отец Констанции противился любомудрию во Христе. По его распоряжению, нигдейского епископа и еще двух мужей слова Божьего в женских одеждах поместили к вышивальщицам. Привели туда и Констанцию. При этом строжайше возбранялось всякое собеседование и словопрение о вере. Можно было лишь петь вместе с мастерицами – то, что обычно они поют за рукоделием: веснянки, щедрики и т. п. Это продолжалось длительное время. Констанция и ее соузники, имея великую потребность в обоюдных наставлениях о Господе, претерпевали ужасные мучения: невыговариваемый глагол жег им внутренность. Но тут было всем видение в образе поющего в небесах херувима, и отец Констанции, весьма устрашившись, воскликнул: «Дитя! Пусть не таясь поет отныне душа твоя песнь херувимскую, возвещая истину». С той поры Констанция открыто изъясняла Слово Божие, ниоткуда не встречая противодействия, пока моровое поветрие 329 года, унесшее тысячи жизней, не унесло и ее жизнь.

Моралес на своей картине усугубил муки святой Констанции, заставив ее и трех маститых старцев, обряженных в женское платье, трудиться над гобеленом с изображением Дионисова празднества. Видно, что вышивальщицы и сами не прочь поучаствовать в оргии; мужи слова Божьего, напротив, со стыдом отводят свои взоры от того, чем вынужденно занимаются их руки. Горестное молчание – удел… позвольте! Где же Констанция? Где ее девушка мисс Блонд? Двух фигур на картине как не бывало. Судя по обнажившемуся грунту, еще не успевшему потемнеть, они исчезли недавно – буквально вот-вот. В очертаниях пустот ясно сохранились их позы, указывая на то, что бежали они, ничего чужого с собой не прихватив. Ни мазочка.

– Эй, приятель, что это значит?

Бельмонте возмущенно стал смотреть по сторонам, но темнота скрывала присутствие или отсутствие того, кто утверждал, что они – в Кампо-Дьяволо.

– Что ж, нормальный вызов, – сказал тогда Бельмонте. – Наш ответ ждать себя не заставит.

– Хозяин, уточним: не вызов-и-ответ, а уход-и-возврат, если уж мы предпочитаем ритм колониального марша бидермайеровскому ра́з-два-три – тезис-антитезис-синтез. Хотя жаль. Когда речь о дамах – даже амазонках, воодушевляющих роту – уместней вальс.

– Педрильо, это точно такая же триада – вызов-и-ответ (или будь по-твоему: уход-и-возврат – раз мы позволили себе перейти на личности и дохнуло катарсисом). Это такая же триада, потому что «и» здесь самостоятельная доля. В плане ноуменальном, не феноменальном, она даже может быть сильной в такте – во время этого «и» все и происходит. Походно-колониальный шаг я предпочел бидермайеру, потому что нам предстоит высадка на неведомом бреге. Все понятно?

(Попутно вспомним, что у Тойнби судно, плывущее неведомо куда, – родина прав человека; родина же романа – эмиграция.)

– Ай-ай, сэр. Значит, Констанция бежала. Не дождалась знамения небес и освободила себя сама.

– Увы, Педрильо, мой верный оруженосец. В последний момент им не хватает терпения.

– Или они боятся чаемого на словах равенства, именем которого в действительности делается все, чтобы отдалить его пришествие.

– Педрильо!

– А я вам говорю: Дульсинеи нет и не было. Констанция ваша сбежала не от шитья ковриков, а от вас – своего избавителя. У нее обретение прав выражается в половом чванстве, а вы несете ей свободу от пола, от тела. От того, что ей дороже всего. Она, может быть, попросту считает, что мужчины лишили ее права на равный блуд, и требует свое.

– Речь ставшего женоненавистником по причине, в викторианском обществе неназываемой.

– На что вы намекаете, сударь?

– На то, что у нас одна цель, но разные побудительные мотивы.

– В таком случае попробуйте уговорить камни Хиросимы, что путь к миру на земле лежит через атомную бомбу. Попробуйте убедить Телефа в целебных свойствах пронзившего его копья. Попробуйте внушить женщине, что в ее интересах стать мужчиной. Я-то против последнего ничего не имею. Потому, как вы справедливо заметили, и служу у вас.

Поскольку Бельмонте хранил молчание, Педрильо, как всякий слуга, любивший порассуждать вслух – то есть будучи рассудителен и болтлив одновременно, – продолжал:

– Это поиски или преследование?

– Какое это имеет значение?

– Это имеет тактическое значение. Стратегического, конечно, нет.

– Поиски – это преследование в интересах преследуемого.

– Вопрос аннулируется. Начнем, пожалуй… – и, подражая Прологу: – Итак, мы начина-а-а-ем!

Магистратура и немой фонтан на площади мало-помалу разживались тенью: белая стена выпустила у своего основания темную полоску шириной в ладонь, такой же серпик тени отбрасывал парапет фонтана. Педрильо машинально бросил взгляд туда, где недавно ставил мимикрические опыты genius loci. Затем он подал Бельмонте знак замереть и ухом приник к земле – поочередно к одному, к другому месту. Словно доктор, слушающий шумы в сердце. Но заветного тиканья каблучков ему различить не удалось.

– Может быть…

Тут в глазах у Бельмонте мелькнула догадка.

– Они ближе, чем мы думаем!

Хозяин и слуга снова вбегают в церковь, осеняя себя крошечным крестиком, словно придерживая перед собой маску на длинной ручке – аксессуар карнавального костюма, столь же непременный, сколь и условный.

Природа, которая, ясное дело, за женщин, была застигнута врасплох: солнце преспокойно освещало алтарь и стены. «Мученичество св. Констанции» помещалось прямо над входом, но в поисках «Святых жен» Бельмонте и Педрильо напрасно обшарили все – тех и след простыл.

– Как вы догадались, хозяин? – спросил Педрильо, когда они вторично покинули церковь.

– Лучше спроси, как это я не догадался раньше. Это в водевилях – убегающий принимает вид статуи, и преследователи проносятся мимо. Но как мы-то дали маху… пара клоунов, обмахивающихся масками…

– Если ваша милость правы и «Святые жены» это были они: затаились, переждали, и как только поменялось освещение…

– Как только осветитель поменял освещение – так будет вернее. Скажи, какую роль играл этот тип – гид?

– Его роль загадочна всегда. Осветитель? Не знаю. Если да – то Логе. Zur leckenden Lohe mich wieder zu wandeln, spür ich lockende Lust: Sie aufzuzehren, die einst mich gezähmt, blöd zu vergehn und wären es göttlichste Götter nicht dumm dünkte mich das! Bedenken will ich’s: Wer weiß, was ich tu?

– Снова опера…

– …где вы – принц, а я – развеселый птицелов. Соответственно распределились и женские роли. Так что ваше высочество это должно устраивать. А я свою Блондхен одену юнгой и тоже за вами в царство Божие. Знаете, петушком, петушком. К слову говоря, разница между  – содомитом толпы, и мной такая же, какая между петухом в зоне и Фиделио.

– Снова опера…

Жар понижался, тени удлинялись. Серый серпик слева от каменного обода вокруг фонтана обратился в полумесяц – роняя тайный вздох о былом, об Омайядах; а присевший перед алькальдией на корточки уже делался недосягаем для палящих лучей. Но если простолюдин – Педрильо, например – мог принять любую позу, то Бельмонте никогда бы себе этого не позволил. Даже не умел так Гордо терпел он, продолжая стоять на припеке.

– Продай осла, Педрильо, и купи корабль.

Это было сказано так невозмутимо, как если б вовсе и не относилось к разряду поручений, даваемых Гераклу Эврисфеем. Но Педрильо, очевидно, не находил в предстоявшей сделке ничего невозможного.

– Будет исполнено, – и пошел себе с небрежным видом, похлопывая по спине осла, словно закадычного друга.

Двенадцатый подвиг Педрильо (сделка)

Постепенно город оживал. Захлопали ставни, и стены домов вдруг украсились портретами: из окон неподвижно смотрели разные физиономии – в пиках усов, под черным кружевом мантильи, со свисавшими на лоб папильотками. Сцена заполнилась торговками, солдатами, пикаро, работницами с папиросной фабрики, мальчишками. Раздавались крики «бурекас! свежие бурекас!» вперемешку со словами команд – это перед жандармерией происходил развод караула, чему прямо тут же подражали мальчишки, вооруженные деревянными ружьями. Ажиотаж; гул нарастает. Сегодня коррида, и желтые с красным флажки «в каждой есть руке».

Но Бельмонте ничего этого не замечает – ни красочной толпы, ни втыкаемых в него взглядов, ни даже брошенной к его ногам пурпурной розы. Он весь в своих мыслях.

В отличие от него, Педрильо был весь в делах. Сперва он нашел цыгана, который за недорого вдул его четвероногому другу ртуть в уши, после чего тот повел себя в точности как пони из рассказа Джерома Джерома. А именно: немедленно возбудился и стал оглашать воздух своим ослиным криком, и что-то было в крике том, отчего ему немедленно начали вторить все ослы в городе. Но наш ослик, во-первых, делал это лучше всех – «у мерзавца действительно был талантик», во-вторых, ослиный крик у него сопровождался рядом подвигов. Он побивал рекорды выносливости: вот, ко всеобщему восхищению, несет на себе столько поклажи, что другим и в три захода не унести; вот, в придачу к этому, выдерживает на своей спине Педрильо; вот Педрильо берет из чьих-то рук младенца и, как заправский политик, позирует с ним под аплодисменты присутствующих; а вот уже осла оседлала и радостная мамаша…

– Сдаешь осла? – спросил у Педрильо грубый голос, чей обладатель сплюнул, точно на Поле Футбольном – небось, привык мазать. Он приближался, широко расставляя ляжки, имевшие полтора морских локтя в поперечнике. Пальцы его не оставляли попыток застегнуть рубаху на брюхе, которое и тремя-то такими рубахами не прикроешь. Голубого цвета волосы стояли, как у панка, руки по локоть были в кроваво-красном лишае, а единственный глаз горел вожделением приобрести чудо-осла. Старый знакомец.

– Сдаешь осла-то?

– Не, – отвечал Педрильо тоном, на все сто исключавшим такую возможность.

– Хм…

Покупатель растерялся.

– Но как же так?

В этом прозвучала детская обида, не вязавшаяся ни с его ростом, ни с его мощным сложением. Циклоп как бы и обращался-то не к проезжему молодцу на осле, а к кому-то, с кем была предварительная договоренность, это мог быть тот же Посейдон.

– Ну как же… мы же… Я всегда мечтал, что когда-нибудь буду тоже ездить, а то всё на мне да на мне… Меня ни одна тварь не выдерживает… – он чуть не плакал.

– Ты и этой хребтину свернешь.

– Да я буду его на руках носить.

Тут он заметил компанию водовозов, игравших в «примэру», расстелив на земле плащи.

– Друг любезный, а может, перекинемся в картишки? Ставлю против осла, гляди, полсотни дукатов.

Он отсчитал пять монет. Педрильо притворился, что колеблется, и – уступил, сломался.

– Ставлю на карту четвертую часть осла.

– Это как?

– По четвертям будем разыгрывать.

Педрильо так не везло, что уже в первых четырех партиях были последовательно проиграны все четыре четверти животного. Но едва одноглазый собрался его увести, как Педрильо попросил принять во внимание тот факт, что ставил осла не целиком: хвост, мол, остается ему, остальное пускай забирает на здоровье.

Притязание на хвост вызвало всеобщий смех. Сын Посейдона не являлся большим искусником по части словопрений, а тут и вовсе потерял дар речи. Но нашлись законоведы, которым безразлично было, к чему прилагать свое красноречие. Сейчас же они определили, что претензия такого рода неосновательна: ежели продается баран или какое-нибудь другое животное, хвост не отрубается, а считается вместе с задней четвертью.

– В берберийских баранах насчитывают пять четвертей, – возразил Педрильо резко. – Причем, когда баранов режут, то хвост идет как пятая четверть, его продают по той же цене, что и все остальное.

И он продолжал развивать свою мысль довольно-таки запальчивым тоном. Ясное дело, когда скотина продается живьем и не четвертуется, хвост отдается вместе с нею, однако его собственный осел не продавался, а разыгрывался, и сам он никогда в мыслях не имел отдавать даром хвост, а поэтому ему должны немедленно вернуть хвост и все, что к нему относится и прикасается, включая хребет и кости, отходящие от него.

Так обычно изображают пастухов в Святую ночь, как выглядели в этот момент его оппоненты – водовозы, погонщики мулов, прочий люд – того же поля ягода. Наконец один из них заметил:

– Вы лучше представьте себе, сеньор, что все сделано так, как вы говорите, что хвост, на котором вы настаиваете, вам уже отдан, а сами вы сидите рядышком с потрохами бедного осла. Ваша милость и впрямь этого хочет?

– Да, хочет.

Мы не будем подробно описывать, как играли на хвост; как Педрильо в придачу к пятой четверти осла сделался еще обладателем пятидесяти дукатов; как с каждой четвертью отыгрываемого осла к нему переходила и какая-то часть циклоповых денег, потому что теперь они играли «с прикупом»: каждая ставка удваивалась звонкою монетой; как, оставшись без единой бланки, циклоп вспомнил, что у него про запас есть «еще кой-какой капиталец», и встал во весь свой чудовищный рост, уперев в бока ручищи, по локоть обагренные лишаем – при этом призывал на помощь колебателя морей. Все ахнули. Но тут раздался голос: «Твой глаз, болван, мне уже обошелся в Аральское море, грайи, сволочи, заломили такую цену…» Был ли Посейдон и вправду его отцом, или то была ловкая шутка, не знал никто. Nemo novit patrem, как уже сообщалось. В любом случае мимикрирующее nemo свое дело сделало: с побитым видом дурень побрел прочь (очевидно, ему это было не впервой).

Педрильо, как человек благородный, честный и сострадательный, окликнул его и протянул ему осла – сказалось действие ртути; пока велись споры, суперосел честно себе издох. Одноглазый просиял. Одно дело проиграться, другое – фраернуться при покупке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю