Текст книги "Суббота навсегда"
Автор книги: Леонид Гиршович
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 52 страниц)
Осмин молча достал золотую папиросницу, которую носил под сердцем. В ней лежал вчетверо сложенный листок коптского папируса. Почему, в отличие от какой-нибудь романтической злодейки, расстающейся под дулом пистолета с бесценной бумагой, Осмин даже в мыслях не проговорил сакраментального: «Берите и будьте прокляты…»? Очень просто. Он не нуждался в этом последнем прибежище побежденных. Не потому, что не верил в силу проклятия. Мы, может, тоже в нее не верим – а также в ворожей, дурной глаз, порчу – и вообще с младых ногтей марксисты-материалисты, как Ленин с Чернышевским, но… Это «но» указывает, что потаенно мы все же допускаем соседство великого Быть Может, чтя под видом культурной окаменелости рудимент обряда. Не исключение здесь даже два вышеупомянутых монструозных автора – те, что срослись заглавиями и чьи мозги, онемеченные и квадратные, казалось бы, не оставляют никакой лазейки для «страха и надежды». Не исключение, ибо оба – любили. Уже поэтому смерть для них не была стопроцентно односторонним актом. Какая-то повитуха с той стороны, смутно, безымянная, им не могла не мерещиться, этим козлам материализма – козлам искупления грехов наших.
Но Осмин – никогда не любил. Ни единым слоем своего существа не ощущал он, что с какого-то боку разорван, разомкнут – что в действительности имеющее начало как раз-то и не имеет конца. Для того, чей диплом не признают в раю и чье назначение – быть замко́м земного гарема, все наоборот. Аксиома для него – это привычное: все, что имеет начало, имеет конец. Вокруг долдонят, и с амвонов, и в садах: любовь, любовь, любовь… Что это за птица такая (а лучше, птицы)? Pourquoi любовь? На самом деле это не более, чем способность (способ) распознать в логике и ее законах первоапрельский розыгрыш: весенняя синь смеется над нами, скалясь облаками. Осмин, над которым природа подшутила так жестоко, был как бы обречен принимать все ее шутки всерьез. Такой человек – чья душа не знает ночи, а тело не ведает дня – не станет услаждать свой бессильный гнев проклятьями, этим прощальным приветом любви («letzter Liebesgruß»; в русском переводе «Rheingold’а»: «последний крик любви»), для Осмина это ничто ровным счетом. То же, что проткнуть булавкой восковую фигурку.
Капитан разгладил папирус, повыветрившийся на сгибах, И кивнул:
– Бери свою златозадую, мой цербер. Нельзя сказать, что ты переплатил. По крайней мере, в твоем случае этого сказать нельзя. Портсигар можешь оставить себе, я не курю.
– Только если мой капитан боится, что кто-нибудь разобьет ему этим физиономию, – и Осмин небрежно сунул за пазуху вещицу, хранившую отныне лишь воздух воспоминаний – что бывает, порою, слаще дыма отечества.
– Я не бьющийся и никого не боящийся, мой заботливый Осмин. Поэтому позаботимся лучше о том, чтобы седьмое чудо света, Семиразада – ибо она воистину седьмое чудо света – по своем пробуждении…
– А она не мертвая? – закричал Осмин – так пронзительно, как если б его, сделанного далеко не из воска, пронзило булавкою мысли.
– Старик… Осминище… на моем корабле есть один гипсон, который погрузил ее в нос… Нет, право, от профи услыхать такое…
– Корсар, для меня это дело жизни.
– И смерти. А теперь слушай и не перебивай, потому что мне нельзя здесь долго оставаться, да и тебе лучше поскорей убраться в свою Басру. Значит, вместе с усладой золотозадой отправляются к Аллаху в ресничку еще две ее любимые служанки. Сейчас ты их увидишь.
Немо подошел к боковой двери, приоткрыл ее и что-то сказал. Тут же были в помещение введены (молодым человеком пиратской наружности: по плечи обнаженные руки, на голове красный платок, один глаз отсутствует) два миловидных существа, побольше и поменьше…
Поясняем. Когда пираты – чей корабль долго еще не мог отдышаться после сорокавосьмичасовой весельной регаты – наконец влетели в территориальные воды Оттоманской империи, капитан Немо снова посетил своих пленников. Блондхен плакала – как мы помним, она проплакала с четверга по понедельник, а у нас суббота. Педрильо ломал себе голову: как же так? Он точно помнил, что Видриера попался, когда тащил на буксире португальца, полного негров.
– Ломаем голову, молодой человек? Осилит дорогу идущий – ломайте дальше. Бог даст, сломаете. А ты, моя киска… – капитан Немо что-то вспомнил и вдруг сказал: – Meine englische Katze… запомни – это чтобы не тратить деньги на пифию, которая скажет вам то же самое. Когда придет срок, душе души твоей, чтоб смыть с себя золото, надо будет искупаться в Патмосе. Поняла? Другого средства нет. Хадасса не знала этого и всю жизнь потом мучилась. Сидеть, говорят, невозможно – хуже чем почечуй. Вам же, молодой человек, стоит морально подготовиться к тому, что в Тетуане кастрируют верблюдов. Не говорите, что вам до этого нет дела. Взгляните на себя в зеркало и вы увидите разительное сходство с этим благородным животным. А доказать самому себе, что ты не верблюд, еще никому не удавалось. Поэтому мой совет: пока не поздно, превращайтесь-ка без посторонней помощи из Пьера в Пьеретту – если только в ваши планы не входит попытать счастье на «Евровидении».
– Хотел бы я знать, как, по мнению вашего пиратского преподобия, мужчина, обладающий всеми прелестями Казановы, может последовать этому благому совету?
– Обыкновенно, – губки бантиком и фальцетом, как трансвестированный Тони Кёртис в уже упоминавшемся «Some Like It Hot»: – «Блондхен, девочки…» Сейчас вам принесут сундук платьев. Английскому юнге, – подразумевалась Блондхен, – место на фрегате Ее Величества, на худой конец на пиратском корабле Р. Л. Стивенсона, но не в этом гостеприимном Содоме, зовущемся Тетуан.
Внесли сундук с нарядами графини Лемос.
– Становитесь друг к другу спинами и живо переодевайтесь. Мы уже подплываем.
– Ай-ай, сэр.
– И еще. Не пытайтесь отыскать в моих поступках мотивы. Знаете, сколько людей с отвратительным музыкальным слухом этим занимается? Скажите себе: Логе, страж саламандры – какие там мотивы…
Возвращаемся к Осмину, в палатку под вывеской «Промысловая артель „Девятый вал“», где – «вот я, Луизхен из народа, и всех мужчин свожу с ума…» – Педрильо служил живой иллюстрацией этого немецкого гротеска. Блондхен, которой уже довелось блистать в сходном жанре, смотрелась не так, как на праздновании Нептуна – в конце концов и у Гилельса соль-минорный прелюд Рахманинова никогда больше не звучал так, как на палубе линкора, под горящими взглядами тысячи моряков – а в небе ястребок жжух!.. жжух!.. пляшет, кувыркается, как во времена Орфея; Гилельс только взглянул наверх. (Старая кинохроника.) Но свою боевую задачу Блондхен выполнила: прикрыла Педрильо, отвлекла внимание Осмина – а что еще требовалось?
– Которая из них давит лимоны? – спросил Осмин.
– Та, что больше – давит, та, что меньше – подает. Поистине достоин Аллаха сказавший:
Обнявшись, будто две курвы,
Струи Арагвы и Куры
Поток неразделенный свой
Несли средь зелени густой.
Позволь, о цвет садовничества, представить тебе их: Педрина, Бьяночка (неловкий реверанс, ловкий реверанс).
Тут к капитану Немо приблизился какой-то человек, очевидно, его доверенное лицо, и что-то стал говорить на непонятном Осмину языке. Немудрено, это был язык любви.[53] Осмин тревожно выпучил бесцветные глаза. От него не укрылось, что с каждым звуком этой тарабарской речи капитан становится все мрачней и мрачней. «Уж не стряслось ли чего со златозадой?» – было первой мыслью Осмина. Но вот капитан что-то коротко сказал – отдал распоряжение, судя по стремительному исчезновению доверенного лица.
– О Восмин, забирай их скорей. Мы должны, не мешкая, покинуть эти места. За Констанцией – так зовут златозадую – снаряжена погоня. Они вот-вот будут здесь, этрусские матросы. Мой корабельный гипнос уже пробудил ее ото сна. Скорей! Как есть, хватай ее в одеяло – и к Дамасским воротам. Где твое судно?
– У первого прикола.
– Спеши в свой цветник, садовник! – крикнул капитан Немо вдогонку.
Ливийцы задали пятками такую ливийку – куда-а-а лезгинам со своей лезгинкой. Праздношатавшиеся отшатывались, Осмин, высунувшись из-за занавески, погонял: «Быстрей, быстрей, курва матка! И смотри, не выверни!» – Последнее относилось к ноше, что размашисто болталась под прогибавшимися шестами, существует ведь и такой способ транспортировки людей. А потом еще – словно чечеткой здесь унималась чесотка, босые пятки запрыгали по скользким ступеням первого прикола. Хвала Аллаху – обошлось. Ведь на правоверных, сотворяющих намаз пять раз на дню, как и на правоверных, сотворяющих намаз трижды в день, ни в чем положиться невозможно. В своих пузырем вздувающихся портках они сперва наврут тебе с три короба, а потом начнут скрести в затылке. И наконец, следуя тайной суфийской мудрости («сила есть, ума не надо»), все переломают, перепортят, а в придачу еще и назюзюкаются, что твои этруски.
* * *
Для последних же похмелье обернулось теми самыми цепями, в которые им не удалось заковать Бельмонте. Закатив на радостях великую попойку, тирренские морские разбойники наутро осознали, сколь переменчива судьба. Теперь они были живым товаром, которым владел этот чертов Ален Делон – а они еще рассчитывали сбыть его какому-нибудь богатому развратнику сотни за полторы (то есть по фунту стерлингов за фунт живого веса). Прикованные попарно к веслам, они считали и пересчитывали позвонки сидящих впереди, потому что все время выходило по-разному. «Мудрый» кормчий, признавший в Бельмонте самого Диониса, трепетал, как и полагается смертному перед лицом божества.
– Скажи, сын Семелы, ты еще меня не разлюбил? – хныкал этот выживший из ума душегуб.
– Нет, я же тебе этрусским языком сказал, чтобы ты не боялся – что я тебя полюбил. Сколько тебе еще можно повторять: «Не бойся! Я тебя полюбил!»
– А ты, сын Семелы, повторяй, повторяй. Не откроешь ли ты, что ждет моих бывших товарищей?
– В Тетуане я их поставлю на комиссию, скажу: «Сколько не жалко».
– Эй, вы слышали, пропойцы? А ведь я говорил вам. Послушались бы меня, были бы как вольные пташки, да еще обласканные бессмертным богом… Сын Семелы, но ведь ты и вправду меня не разлюбил?
Вот какое плавание было у Бельмонте. В контрапункт безостановочному нытью кормчего его не покидало ощущение, что разбойники гребут, как шамкают – еле-еле шевеля веслами. Он не обломил прутьев об их хребты только потому, что был человеком будущего. Нет-нет, о плавании с Наксоса в Тетуан у него сохранятся воспоминания не лучше, чем у Педрильо.
– Когда, ты говоришь, в Тетуане открывается ярмарка?
Кормчий смотрел на него, как лель на харит – абсолютно собачьими глазами. Бельмонте переспросил.
– Ярмарка? Ах, в Тетуане… Если говорить по совести, то она там никогда и не закрывается. Она, помимо того, что ежегодная, еще и ежемесячная… и даже ежедневная… О сын убитой током Семелы! Ты напрасно так уж торопишься. Свой товар ты сбудешь с рук всегда, в любой день, кроме пятницы. А сегодня у нас только суббота.
– Я сейчас тебя убью током!
– О горе! Сын Семелы меня разлюбил…
Каждый раз, когда вдали мелькали паруса, а такое случалось всегда вместо полдника, у Бельмонте вырывался вздох: «Констанция!» Обыкновение видеть паруса вместо полдника было ничем иным как фата-морганой на почве голода.
– О Констанция… – шептал он, глотая слюнки, при виде паруса, одиноко белевшего в голубом просторе моря.
Однажды мудрый кормчий вскричал, простирая правую руку вперед, тогда как левой держал кормило:
– Земля! Я вижу землю!
Но это была только полоска тени на воде, ее отбрасывало грозовое облако. И мнимая суша, и реальное облако быстро разрастались. Надул колючие щеки Борей, заштормило. Туча вскоре затмила лучезарное светило, в глубине ее засверкали штыки молний. Полки наступали. Все оглушительней лопались обручи, стягивавшие небесную бочку, пока наконец вода из нее не устремилась неисчислимыми струями вниз, к морю; а то, словно поседевшая в разлуке мать, раскрывало и раскрывало родимые свои объятия. Валы вздымались до небес, корабль взлетал Барышниковым и падал – им же. Всё, связки вроде бы порваны… При этом этрусские матросы разом вскрикивали. Как на одре болезни врач – себе уже не врач, как заплечных дел мастер – отнюдь еще не мастер выдерживать пытку, так же и ужас обреченных морской пучине матросов не знает скидок на профессионализм.
С наступлением темноты все они в внезапных магниевых вспышках казались Бельмонте утопленниками – и кормчий, и моряки, в душе не перестававшие благословлять свои цепи: как-никак за борт никого не смыло, не говоря уже о худшем.
– О великий сын Семелы, что будет с нами? – причитал несчастный дурак.
– Без паники. Скажи, не пора уже рубить мачту?
– Давно пора… – но тут корабль накрыло волной, авось не в последний раз.
– Что?
Корабли тонут в море, а голоса в шуме. Они дважды проваливались по пах и дважды подлетали с риском расшибить себе лоб – прежде чем Бельмонте разобрал: «Давно-де пора, да топор утонул».
– Не жалей, старику Нептуну будет хоть чем рубить русалкам хвосты.
Буря продолжалась до рассвета. На рассвете отлетел последний русалочий хвост – теперь, пока свежие не вырастут, море баламутить нечем.
Они плыли еще три дня и одну ночь – последнюю; две предыдущие этруски отсыпались. Плавание вообще-то подразделяется на счастливое, когда передвижение по воде происходит в пределах определенного отрезка жизни, с обеих сторон ограниченного твердью земной; на несчастливое, когда вышесказанный отрезок жизни ограничен твердью земной лишь с одной своей стороны; и на плаванье, из двух участников которого один ни разу не касался ногою земли. Счастливому плаванию покровительствует либо Венера, либо богиня по имени Демократия. Несчастливое плавание подобно мирозданию: имея начало, не имеет конца. Пьяные корабли пьяны собою; по мнению их капитанов, мореплаватели и жизнеплаватели суть синонимы. А в несчастливом плавании, конечно же, все корабли пьяны. Они упоительны, как «Титаник», и брутальны, как титан, – единственное, в чем те рознятся, ибо в остальном «Титаник» титану подобен – также и горькою судьбиной.
«И если меня спросят, – подумал Бельмонте, – как выглядит пьяный корабль – скажу: „Прометей-навигатор, принявший облик атомохода, чей неисчерпаемый Чернобыль клюет двуглавый орел…“[54] А все же шторм – это здорово. Это как ребенком объесться груш из сада патера Вийома, он же Бернардель-пэр: живот схватило, а радости – полные штаны».
Он мечтательно закрыл глаза. Он сидел так, в полном изнеможении привалившись к грушевому дереву, то бишь к мечте и мачте разом – наш несравненный Бельмонте. Буря! Пусть скорее снова грянет буря!
Последний вид плавания – а о нем пишут многие, та же Е. Ш. в своем замечательном «Плавании» – это плаванье по мелководью Стикса, «из двух участников которого один ни разу не касался ногою земли». Плоскодонка Харона не осядет под тяжестью тела. Случай, который описан флорентинцем, неприемлем: срастить античность с христианством так?! Свести Елену, Геракла, других демонов с носителями библейских имен? До рвоты, до колик… Отвращаем свой лик, ибо нечестие пуще действа содомского. Когда весь мир нам – Израиль! Умрем – не дадим затолкать бесслухую статую в Храм! Да-да, музыкальность родилась в Галилее и не годом раньше!.. А Алигьери – Гитлер моей души.
Отдышимся. Нельзя ж так волноваться. Нам доктором запрещено волненье. Или, если угодно, в терцинах:
Отдышимся. Нельзя ж так волноваться.
Нам доктором запрещено волненье —
Иль сердцу пеной розовой плескаться.
И продолжим плавание.
Вот описание волны, сделанное человеком, который знал в них толк: «Я находился у самой ее подошвы, где вообще редко бывает наблюдатель. Отсюда волна казалась гигантской и сказочной. Я видел ее несколько сбоку и полностью был захвачен этим зрелищем. Линия изгиба была настолько совершенной, что казалась живой и одухотворенной, благодаря идеальным соотношениям высоты волны и ее гребня. Обычно не очень высокие волны несут на себе слишком крутой гребень, и он рушится прежде, чем линия изгиба достигает полного завершения… Волна как будто стояла на одном месте и казалась сотканной из голубоватого сияния с многочисленными вкраплениями светящихся брызг. Я понял: „Это конец“».
Четвертый день ознаменовался появлением в небе птиц. Сперва они, как разведчики у татар, что в рысьих шапках, на своих низкорослых кобылках, – только показались далеко в степи и сразу же исчезли. Но птицы над седой равниной моря – известно чего предзнаменования. Суши. Потом они вернулись, уже стаей, и своими криками оглашали пространство. По виду они напоминали альбатросов, если б не черное оперение и клюв в форме крючка, каким пользовались бальзамировщики в Древнем Египте, когда через ноздри вытягивали наружу мозг умершего. Сходство с последними придавало и назойливое тяжелое кружение над кораблем, хотя тот вроде бы не выглядел таким уж обреченным – ни тебе болезней, ни тебе умирающих от тяжких ран. Видно, они способны были перехватывать биоэнергетические сигналы, которые угнетенный мозг узника, раба непрерывно шлет Господу Богу «до востребования». В пользу этого указывает их способность воспринимать донесения своих пернатых лазутчиков, чьи передатчики, вне сомнения, действуют по тому же принципу. Нам отрадно полагать, что все живые существа «вещают» на одной волне. Слово «живые» вместо «земные» означает, что мы не признаем внеземных форм духовности и не устаем повторять: Земля – Израиль мироздания.
Предвестие суши в виде нескончаемых «птичьих свадеб», от которых уже в глазах рябило, не было ложным. Вскоре береговая полоса просматривалась со всей отчетливостью. Теперь корабль плыл в двух-трех милях от рыжевато-кремнистого, как раздавленный таракан, побережья, изрезанного бухтами, бухточками и заливчиками – не берег, а объяснение в любви контрабандисту. Цитадель Тетуана перед входом в гавань открывалась взору внезапно, разновеликими зубцами своих башен, росших в таком беспорядке, что казались руинами. Сетку птичьего эскорта унесло, как магнитом, к берегу, где над городом их кружились мириады. Это были черные птицы Тетуана, знаменитые черные птицы Тетуана. Ослепительно ярким днем они – то безумие, которое точило мозг художника посреди пшеничного поля. Сухо, знойно, марево, небеса: сморгнешь – синь, сморгнешь – смарагд. И смрад. Все разлагается в десятки раз быстрей, чем в Европе, благодаря в десятки раз быстрей нарождающейся жизни.
«Да и впрямь ли это птицы? Видят ли их другие?»
Бельмонте не знал, что простейший тест – надавить на глазное яблоко. (И если черный пудель исчез, не сметь ничего подписывать! Если никуда не делся – смело пиши любую расписку.)
Когда судно ткнулось носом, украшенным подобием морского конька, в каменную пристань, Бельмонте собственноручно набросил канат на чугунную бабу. Портовая стража в лице трех жирных, ленивых и жадных мавров, получив бакшиш, утратила всякий интерес к прибывшим и, поглаживая себя по животам, плотно обмотанным малиновыми кушаками поверх коротких кривых сабель, зашаркала своими курносыми чувяками прочь.
Охолощеного цербера сменила шумливая орава – зазывал, посредников, чичеронов, попрошаек и т. п. Как тени в потустороннем мире кидаются в страшном волнении на полнокровного пришельца, не причиняя ему, однако, ни малейшего вреда, так и этот паразитарий рабства распустился, расцвел предложениями чего только хочешь:
– купить-продать всё (всех)
– прохазки в «Сад принцесс»; что ни принцесса, то проказа (португальский с испанским шли за один язык)
– кристальной воды прямо из источника Шахины
– бэд энд обэд
– оригинальных ковровых изделий из Параса и шелковых тканей из Чины
– все случаи дискретности (и все толкает вперед маленького пузана)
– секьюрити (тщедушный человечек с вытаращенными глазами)
– лучшей в мире тетуанской кухни
– удаления растительности, зубов, мозолей и многого другого (работал при банях султана; романтическая история положила конец блестящей карьере).
Бельмонте воспользовался услугами первой, третьей и последней. Торговец оптом (это товар такой) забрал этрусских матросиков себе на склад – тогда как кормчий остался сторожить фелуку; он, надо признать, уронил слезу, глядя вслед многолетним товарищам по разбою, чье пение —
Вьется, вьется
В рот оно… —
становилось все тише и тише, пока не стихло окончательно.
Осушив – как слезу – стакан с нацеженной в него влагою Шахины, Бельмонте кивнул жертве романтической истории.
– Инглиш? – стреляя востренькими глазками, осведомилась жертва и была явно разочарована, услыхав в ответ: «Я говорю по-испански».
– Но тебя, приятель, – продолжал Бельмонте, – я не оставлю сосать лапу без того, чтобы вложить в нее эскимо, если ты действительно цирюльник.
– Господин мой кабальеро, я брил козлов и отворял кровь вампирам, я удалил деду-всеведу три его волоска…
– Вот в этом-то качестве ты мне и нужен. Ты в таком случае должен многое знать. И если при этом ты не держишь язык за золотом коронок, а звонишь, как серебряный колокольчик, что более подобает представителям твоего ремесла, то, ей-Богу, ты мне подходишь.
– Я подхожу вам, господин мой. Хотя я вручную стригу быстрее, чем это делают электрической машинкой в Новой Каледонии, но и мои ножницы не поспевают за моим языком.
– Тогда… Но прежде о партии этрусских невольников надо бы известить братьев-тринитариев.
– Давно уже извещены. Этот оптовик в сиреневом бурнусе был агентом торгового дома Аль-Хосейни, который напрямую связан с его высокопреосвященством монсеньором Капуччи. У монсеньора ослиные уши, и мне пришлось даже для проформы вырыть ямку прямо у него под окном. На беду, служанка нашего кади, по прозвищу Стоокая, проходя мимо, ступила ногой в эту ямку и просыпала полный чан слив, который несла на голове. Тогда кади присудил монсеньора к семи годам тюрьмы за терроризм. Их отбывает за него зицпредседатель Фунт, по словам которого – а я завиваю его по вторникам – эта Стоокая на самом деле завербована шинбетом…
– Холодно.
– Или сохнутом…
– Холодно!
– Сегодня сорок градусов на солнце, но когда столько же под мышкой, может и познабывать…
– ХОЛОДНО! Я желаю знать совсем другое: где Констанция?
– Гм… Миледи похитила ее и увезла в неизвестном направлении.
Не будь Бельмонте с корабля, как Чацкий – обуян мильоном терзаний, он бы оценил правильность своего выбора: он имел дело с арапом милостью Аллаха, что называется. Цирюльник балансировал на канате находчивости, натянутом над пропастью неведения, лично нам напоминая нас же самих, молодых и дерзких – мордою к морде с экзаменатором. «Но мысль ревнивая, что ею…» (голосом Печковского) не оставляла места для праздных наблюдений, а следовательно, и правильных оценок.
– Болван, Констанцию похитила не миледи, а пираты и увезли вот в этом направлении, где мы сейчас с тобою, – в зловонный Тетуан. Где ее искать?
– Мой господин прямо так бы и говорил. Искать надо на толчке, хотя это то же, что искать перл в навозной куче: найти-то, может, и можно, но дерьма нажрешься. Невольников в Тетуане, как птиц в его небе. Поэтому не проще ли… – и он сказал такие стихи:
У меня есть красавицы дивные,
Чаги-невольницы из-за Каспия,
Черные косы, как змеи, завернуты,
Очи горящие влагой подернуты,
Нежно и страстно глядят из-под долгих ресниц.
– Нет, сарацин, запомни: красота постоянства и постоянство красоты рано ли, поздно ли, но обретут друг друга в священном союзе Бельмонте и Констанции. Это так же верно, как то, что на моем платке вышиты инициалы К. Б. И я клянусь этой бесценной реликвией… – Бельмонте обнажил грудь… а на ней ладанка, в каких обыкновенно зашит талисман – залог любви в виде золотого колечка из волос, а то и могучий щит от всяческого лиха, воздвигнутый родительской заботой: к примеру, ноготок святой Ортруды Тельрамундской.
Но у Бельмонте между сорочкой и душой притаилось другое: некогда скреплявшая эфес отцовской шпаги фигурка совы – указанием на фамильную честь и одновременно на то, что приписываемое этой птице умение рисовать Бельмонте глубоко почитал. Дон Алонсо в последнюю свою встречу с сыном взял в руки шпагу и сказал: «Я не могу, Бальмонт, вручить ее вам со словами: „Станьте как я!“ Хорош будет комендант Орана, отдающий свою шпагу кому бы то ни было, даже родному сыну. Скорее уж я расстанусь с ней, как это сделал Перес де Гусман по прозванью Примерный, мой предшественник.[55] Хотя надеюсь, что, блюститель чести многих поколений Лостадосов, этот клинок сопроводит меня в последний путь, положенный на крышку гроба, как то приличествует на похоронах прославленного воина. Однако частицу этого великого сокровища, которое, возможно, еще не скоро станет вашим достоянием, я торжественно передаю вам сейчас – да послужит это вам, сын мой Бальмонт, во спасение, когда в том будет нужда. И смотрите, помните: дар сей обладает двоякой силой, для недостойных он губителен».
(«Поэт, поэт», – говорили некогда про дона Алонсо, теперь же скажут: «Писатель».) После этой трудно поддающейся жанровому определению речи дон Алонсо призвал кузнеца. По его желанию сей Вакула заменил скрепу с совою на щиток весьма затейливой туркменской работы, украшавший ранее шпагу какого-то гяура, – что вообще-то ему давно уже хотелось сделать.
Цирюльник к словам Бельмонте – клятвам и проч. – отнесся с пониманием, то есть поняв, что перед ним безумец, решил ни в чем более ему не прекословить, а извлечь из его безумия максимум полезного, прежде чем Аллах разлучит их.
Пока все это говорилось и выслушивалось, они достигли того места, где Мансур, Али и Абу-Шакран свернули в одну сторону, а носилки с Осмином – в другую.
– Мой господин! Твой слуга знает способ найти зазнобу сердца наболевшего, несравненную Констанцию. (А про себя подумал: да ее уж небось всю затрахали, твою Констанцию.) Взгляни, господин, там, под аркой, толкутся. Знаешь, что они делают? Идет прекрасная охота. Они играют в «испанского пленника». Правоверных, попавших в плен к вашим испанским милостям, сажают на весла. Но ночью в трюм прокрадывается дона Мария, в кружевной мантилье, капитанская дочь. Она ходит средь гребцов, запах мужского пота дразнит ее. О, там в толпе есть не одна «мария», а от гребцов и подавно отбою нет. Там, если потереться хорошенько или дать кому другому о тебя потереться – о, глядишь, многое выйдет наружу. Ведь как – нагуливаешь аппетит глазами, а пошамать изволь-ка к нам. Ну и обмен впечатлениями, естественно. Если мой господин даст мне монет пятьдесят, я, глядишь, обменяю их на впечатления. В том числе и от разлюбезной Констанции.
К его разочарованию, Бельмонте оказался не настолько безрассуден.
– Я щедрей, чем ты думаешь. Но боюсь, что и проницательней. Я отстегну тебе 500 баксов (пятьсот), когда ты вернешься – неважно, с какой вестью, пусть даже она убьет меня.
– Слушаю и повинуюсь, – отвечал посрамленный мошенник и поплелся туда, где было медом намазано – судя по тому, сколько таких, как он, там поналипло. По крайней мере, зализывать раны им было скорей сладко, чем солоно.
Потянулось время, которое Бельмонте коротал разглядыванием у себя на ладони линии жизни.

…Что цирюльник имел вид растерзанный, оно понятно. Но что совершенно непонятно: выбравшись из этого слипшегося мушиного комка, он пустился наутек… от Бельмонте, даже не помышляя об обещанном гонораре. Бельмонте, который бегал, как заяц, в два счета настиг его.
– Пустите меня, пу…
Опасаясь воззваний к братьям по вере, Бельмонте зажал ему рот ладонью, которую тот от безвыходности начал щекотать языком. При этом глаза у него вылезли из орбит, как созревший bubble gum. Но Бельмонте предпочитал один раз услышать, чем десять раз увидеть.
– Говори!
– Пусти меня, господин хороший… Я об этом ничего не хочу знать… Почему не сказал ты, о добрый господин, что ищешь златозаду?
От изумления Бельмонте отпустил несчастного.
– Не нужно мне ничего, только отпусти с миром, – и цирюльник произнес такие стихи:
Не прошу ни хлеба, ни денег: когда жизнь в опасности,
Удав страха пожирает кролика жадности.
В промысловую артель «Девятый вал» ведет след
Той ноги, что твой минарет,
До того стройна под золотой шляпкой.
Осмин у Немы-капитана украдкой
Сторговал ее, сладкую
Луну приливов. Аллах моя крепость,
В ней укроюсь от этих паладинов свирепости.
После чего убежал, более не удерживаемый.
Бельмонте поневоле задумался – о здешнем прозвище Констанции, несовместимом с ее честью и достоинством, о внушавшем ужас Осмине – сторговавшем ее?! Как он сказал, заготовительно-промысловая артель «Девятый вал»? Мы говорим «поневоле задумался», ибо так говорится. Вообще же Бельмонте скорее бы расстался с жизнью, нежели с тем, что наивно полагал свободой воли. Свобода воли – какая чепуха! Предполагающий наличие так же несвободной воли, невольной свободы и… даже неохота играть словами в подобную чепуху – играть консервной банкой в футбол и то лучше.
Именно звук, сопутствующий этому матчу, звук ржавчины, царапающего камень металла, привлек к себе внимание юноши. Его источником была тачка, груженная небольшим арсеналом, беспорядочно сваленным в нее: «Калашниковыми» вперемешку с какими-то пулеметными лентами, волочившимися по земле, пистолетами, гранатометами – словом, передвижной ларек под названием «Все для джихада». Толкал тачку, рискуя в любой момент все это вывалить, тщедушный тонкошеий мужчина с глазами навыкате, под носом понуро висела подкова усов. Бельмонте сразу его ВСПОМНИЛ:
– Эй, секьюрити! – щелкнул он пальцами, словно подзывал гарсона или taxi.
Тот остановился – более, чем клиенту, кажется, радуясь случаю перевести дух.
– Нёма-капитан – говорит тебе это что-то?
– Морской сардарь? – В голосе у мужчины слышалось раздраженное недоумение: мол, у тебя что, не все дома?
– А Осмин? А промысловая артель «Девятый вал»?
На сей раз ответом был взгляд, каким только обрезанный во всех смыслах может удостоить необрезанного – тоже во всех смыслах.
– Хорошо, я вижу, ты обременен знанием, умножающим, по мнению одних, скорбь, по мнению других, свирепость. То же можно сказать и о другой твоей ноше. Хочешь заработать на коромысло? Скажи, моржовый ус, где мне найти твоего сардаря, а главное, этот Осмин… этот осминог… Ну, а если хочешь заработать больше, чем на коромысло, поддержи меня своей артиллерией. Логосом клянусь, озолочу. У тебя будет столько золота, сколько сможешь в этой тачке увезти. Хорошо, понимаю, наши силы на исходе – подключишь еще пару ослов.
– Женщин и контуженных фирма не обслуживает, господин хороший.
– Проклятье! Где это, кто они, где этот чертов «Девятый вал»? – В бешенстве Бельмонте ударил ногою по тачке, которая чудом не опрокинулась, но, как сказал поэт:








