Текст книги "Осада (СИ) "
Автор книги: Кирилл Берендеев
Жанры:
Классическое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 52 (всего у книги 73 страниц)
Транспорт в Бутове не ходил. Отваживались пересечь КПП только отчаянные водители маршруток. Сами не местные, они работали и за страх, и за совесть, и за большие деньги, потому как многие, отправлявшиеся в «большой город», как теперь именовалась жителями анклавов столица, обратно уже не возвращались. Хотя чаще всего пользовались другим маршрутом – непосредственно через препону «пятого кольца» – взрезали заграждения, отчего правительство вначале даже пыталось запитать колючки током, – делали подкопы, таранили внедорожниками или тракторами. Не всегда выходило удачно, но каждый пытался выбраться из того кошмара, куда волею судеб и распоряжением властей был загнан. Выбраться в другой кошмар, по сути еще только начинавшийся. Но им не важно уже было, всякий старается отсрочить свою погибель, даже если она неизбежна. Уповая и на себя и на Всевышнего, и на тех, или то, во что верилось здесь и сейчас.
Он прошел до конца Куликовскую улицу, свернул на Скобелевскую. Через час или около того пути, он, немного запыхавшись от спешки, а более от волнения, уже приближался к храму. Деревянной церкви, так похожей на ту, что осталась в его родном селе, так похожей на ту, что он сжег на Воронежской… может быть поэтому?
Возле церкви стояла толпа. Бездвижная, немая, глухая. Безразличная ко всему. Он ждал ее, давно уже ждал. Прошел мимо, старательно огибая, на сей раз на него только смотрели, не делая никаких попыток приблизиться. Женщины, мужчины самого разного возраста, в толпе он увидел даже детей. Тем страшнее было это воинство, тем жутче была казнь, ожидающая его.
Отца Дмитрия передернуло, едва он повернулся к толпе спиной, чтобы взойти на покосившиеся ступеньки и снять взломанный замок. Как и все другие эта церковь тоже была разграблена, разорена самым варварским образом, будто кто-то некогда мстил лично ей, Богородице, за некогда причиненные унижения. Когда батюшка первый раз увидел иконы, которые не смогли выломать из иконостаса, но сумели замазать собственным дерьмом, его едва не стошнило. Эта ненависть была сильнее его. Сильнее во всех смыслах. Зародилось желание омыть лики Богоматери, с трудом он подавил в себе это чувство; лишь чуть разобрал хлам, да проложил безопасный ход к окошку, откуда он мог спрыгнуть, обежать церковь и запереть нечисть Господню, предаваемую огню во имя Его.
Неожиданно он вспомнил об истории происхождения матерной триады, пожалуй, самого известного выражения, произносимого по любому поводу едва ли не всяким, кто владеет или хотя бы знает русский язык. В той статье, которую, как он сейчас вспоминал с ухмылкой, читал с внутренним содроганием, утверждалось, что данная триада произносилась язычниками с намерением оскорбить Христа и именно его мать, ничью больше. Помыслив тогда над этим, он покрылся ледяным потом, взмок разом, будто его макнули в Ледовитый океан. Сейчас, вспомнив, он только усмехнулся недобро. И разыскав припрятанные канистры, стал щедро кропить наос, царские врата, иконостас, образа на стенах, все вокруг. А затем впустил мертвенную толпу, медленно затекавшую внутрь, заполнявшую пространство наоса, подобно болотной жиже. Какое-то бульканье донеслось из рядов вошедших, отец Дмитрий содрогнулся всем телом, но тут же взял себя в руки, запах керосина немного успокаивал, сказал, мертвым людям, что во избежание прибытия зомби он закроет их снаружи, для пущей безопасности, какое-то пыхтение, гудение было согласным ответом ему; он бросил зажигалку на кучу поломанных икон и разорванных святцев, ненужных риз и стихарей и выбрался наружу.
Церковь занялась разом, почти мгновенно. Почти так же, как и в прошлый раз. Отец Дмитрий отошел на безопасное расстояние и со странной улыбкой на лице перекрестил запылавшее здание. И в тот же миг из него донесся страшный жуткий непередаваемый вопль.
Он вздрогнул, подпрыгнув от неожиданности. Вопль повторился. До него донеслась речь, как раз та самая матерная триада, о коей он размышлял, внове глядя на лик Богородицы. Он отшатнулся, едва не потерял равновесие. Церковь запылала жарко, затрещала, зашипела, забулькала – и тут же дверь закачалась под ударами, к ней подбежало несколько человек, еще миг и она снесена, выворочена вместе с косяком; наружу стали выбегать, выскакивать люди, оглядываясь в поисках священника.
Ноги сделались ватными. Отец Дмитрий замер на месте, будто одно это сделало бы его невидимым, а заодно и неуязвимым.
– Все равно вы все мертвы, – прошептали его губы. В то же мгновение его увидели. Истошные вопли, среди которых весьма жалко прозвучало: «Стойте! Остановитесь!». Он по-прежнему не мог сдвинуться с места. Будто прикованный, будто стоящий перед стеной. Послышались выстрелы, вроде бы далекие, какие-то несерьезные. Но и их хватило: в тело батюшки дважды ударило молотом, он покачнулся, наклонился и упал навзничь.
«Стойте!», прозвучало отчетливее. Торопливый шум шагов, ближе, ближе. Ему не хотелось открывать глаза, он с трудом заставил себя это сделать.
Подле него находились несколько человек. Вовремя, как ни странно, прибыла милиция, оттесняя толпу от места падения и понося ее в ответ на требования добить все той же триадой, сколько уж сотен лет люди поносят Богородицу, подумалось ему нежданно, сами не замечая того, не понимая, не осознавая своих слов – и ходят к ней с надеждою и болью, искренне жаждая любви, покоя и утешения.
К нему смог пробиться некто в бутафорском наряде жреца неведомой религии. Отец Дмитрий закрыл было глаза, но тут же открыл сызнова.
– Чего тебе, сын мой? – глухо спросил он, пытаясь сосредоточиться на молодом лице, пахнущем потом, грязью и покрытом двухнедельной щетиной
Склонившийся покачал головой.
– Зачем же вы так, батюшка? – мягко спросил он. – Зачем?
Отца Дмитрия передернуло: над ним склонялся еще один священник, совсем молодой, быть может, только принявший сан. Да что же это, неужто никогда не кончится?
Голова закружилась, неведомая прежде легкость объяла его и понесла, понесла в неведомые дали….
92.
Черная «Тойота» медленно вырулила с шоссе в поселок, шлагбаум перед ней поднялся беспрекословно, следующий кордон так же молча откозырял; внедорожник въехал на территорию поселка Ново-Огарево. Небольшой поворот, широкая дорога сворачивала к коттеджному поселку, от нее отделялся узкий ручеек асфальта, по которому и поехал внедорожник. Машина остановилась у еще одного поста, на этот раз водителю пришлось опустить тонированное стекло – резиденция премьер-министра охранялась особенно. Сам роскошный особняк, построенный в стиле загородных домов царской семьи, пустовал, поэтому не останавливаясь возле замка, «Тойота» проехала чуть дальше – к гостевому домику, мало чем уступавшему официальной резиденции.
Остановившись напротив крыльца водитель дважды посигналил. И после этого выбрался наружу, обошел внедорожник, недолго постоял, поглядывая в окна. Наконец, занавески дрогнули, дверь медленно открылась.
– Ну, здравствуй, – тихо сказала первая леди взошедшему на крыльцо Нефедову. – Как добрался?
– Здравствуй, Маша, – в том же тоне ответил он. – Все в порядке. Знаешь, я… – и замолчал на полуслове, а когда молчать не стало сил, продолжил: – Тут столько охраны нагнали, четыре поста проехал.
– Я знаю. Я ведь сама сюда добиралась.
– Не в Горки, – как бы случайно произнес Нефедов, тут же пожалев о сказанном. Резиденции «Горки-9» предназначалась ее мужу. Как и множество других резиденций, разбросанных в пределах необъятной России, появлявшихся как грибы, то здесь, то там, даже в неспокойном Дагестане, в далеком Владивостоке, всюду.
Но ни в одной из них не было ее. Она приехала в Ново-Огарево, к супруге премьера, с коей довольно быстро сошлась еще когда Пашков «всего лишь» руководил ФСБ. Теперь же Мария Александровна бывала у Раисы Сергеевны куда чаще, чем рядом с мужем. Особенно после трагедии.
Мария Александровна покачала головой.
– Я туда больше не ездок. Спасибо Рае, выручила. Иначе мне бы пришлось… даже не знаю, – про Питер она не сказала ни слова. Почему-то. Нефедов посмотрел на нее, но встретившись взглядом, тут же опустил глаза.
– Ты одна? – она кивнула. – А я, как видишь, снова к тебе.
– Денис просил?
– Нет. Я сам приехал.
– Я рада. Что не по его поручению. У тебя есть время, чтобы поговорить спокойно? – она напряженно вглядывалась в лицо Нефедова, пока тот не кивнул. И вздохнула облегченно. – Тогда проходи, чувствуй себя как дома. Как у себя дома, тогда… – могла и не продолжать, Нефедов понял ее с полуслова. Как понимал, верно, всегда, вне зависимости от того, далеко ли она была или близко, часто ли они виделись или раз в несколько лет.
Мария Александровна зарделась, как школьница и немедля вошла в дом, приглашая гостя следовать за собой. Сегодня она оделась просто: в белоснежные хлопковые брюки и жаккардовую рубашку-стоечку на молнии без рукавов, небесного цвета. Нефедов послушно шел анфиладой комнат, разглядывая развешенные всюду картины «малых голландцев», в особенности Ван Эйка, и антиквариат викторианской эпохи. Одно с другим сочеталось плохо, но желание пустить пыль в глаза, видимо, преобладало.
Так они добрались до маленькой кофейной комнатки в противоположной части дома, Мария Александровна предложила чай с вишневым вареньем и коржиками, она ждала этого приезда, и приготовила все и сама приготовилась. Последнее время, за этот месяц они встречались уже третий раз, столь же часто, как за последние три года, но каждого визита ей не все равно не хватало.
Нефедов и сам, казалось, никуда не спешил. Он неторопливо оглядывал комнату, пил чай, закусывал коржиками и молчал; молчала и сама хозяйка, не зная, с чего начать столь давно подготовленную беседу. Неожиданно он сам пришел ей на помощь.
– Ты часто бываешь одна, не скучно? – спросил он, памятуя о том, что Раиса Сергеевна в последние дни перебралась в Москву.
– Нет. Напротив. Я брожу тут одна, мне никто не мешает, слуги знают, что я не люблю, когда… знаешь, как раньше я боялась тишины. А теперь я упиваюсь ей. Честное слово, я напитываюсь здешней тишиной, кажется, мне никогда не будет довольно, – она глубоко вздохнула и замерла.
– И еще воздух.
– Прости?
– Здесь самое чистое место в Подмосковье.
– Я не знала. Нет, правда, я не знала, – он улыбнулся, она немедленно подхватила его улыбку. Подсела к нему, он отставил чашку. – Тебе это кажется странным?
– Вообще, да. Знаешь, последнее время мне все кажется странным. И то, что мы…. – он не договорил. Не решился.
– Нам просто чуть-чуть повезло? Ведь если бы не все это, Денис никогда бы не послал тебя в Питер. А ты…
– А я бы продолжал работать по специальности, – он смотрел на нее не отрываясь.
– Стараясь не думать.
– Маша…
– Влад, я не могу. Извини, но я не могу больше. Мы столько молчали, столько скрывались друг от друга. Да, я была, не знаю, назови меня дурой, ты и называл, наверное, тогда, увидев нас с Денисом вместе, – он хотел возразить, но не успел, Мария Александровна проворно закрыла ему рот ладонью, невольно он взял ее в свою. Оба замерли.
– Мы столько времени потеряли, – прошептала она. – Прости меня. Столько времени. Я даже себе боялась в этом признаться. Пока ты не приехал за мной в первый раз.
– Маша, ты…
– Нет, не говори, дай мне сказать. Понимаешь… Я любила Дениса, что скрывать, любила его, ты и сам это видел. Потому и отпустил, – он медленно кивнул. И спросил, пользуясь паузой:
– Значит, сейчас…
– Он меня по-прежнему очень любит. А я… я только сейчас начинаю понимать, что мне не надо было тогда бросать. Надо было остаться. Не спрашивай почему, поймешь, если сможешь. Ты ведь можешь, да? Ты столько ждал, я видела, ты ведь именно ждал, да? – это были не вопросы, утверждения. Нефедов молча смотрел на нее. – Я выбрала не тебя, почему, бесполезно отвечать. Просто вот так случилось, и все. И себя измучила, и тебя, и теперь, после ее смерти, Дениса, – имя дочери никак не могло сойти с уст. Она порывисто вздохнула, прижалась к своему старому другу и тут же отстранилась. – Не могу простить, что он купил ей эту машину, разрешил гонять. Я понимаю, не его вина, но не могу, не могу. Может, я виновата больше, ведь Денис чаще с ней занимался, да что я тебе рассказываю, ты знаешь. Ты молодец, ты все знаешь и всегда молчишь.
– Работа такая, – неловко пошутил он. Мария Александровна не слышала его слов.
– Так Денис остался с ней, а я – одна. Не могла простить ему. Не могла и себе. Металась в четырех стенах, потом уехала в Питер. Думала, там будет легче… И когда ты приехал… я как чувствовала, что именно ты появишься, что он пошлет за мной тебя, я поняла…. Нет, я давно все поняла, просто, увидев тебя на улице, я…
– Лучше не говори, – попросил он, мягко, как когда-то обнимая ее. Мария Александровна всхлипнула, уткнулась ему в пиджак, замолчала, только изредка вздрагивала всем телом. Наконец, выпрямилась. Ни слезинки не было в ее глазах. Все выплакала – давным-давно.
– Прости меня, Влад. Прости за все. Не могу я от него отказаться. Но и быть рядом тоже не могу. И тебя извожу. Даю надежду и тут же обрываю… и так столько раз, уже третий, да?
– Не надо, Маш.
– Мне надо, – тихо сказала она. – Спасибо тебе за все. – Нефедом молча смотрел на нее, не говоря ни слова. – За терпение, за помощь, за все. И за то, что, когда я отбирала у тебя надежду, ты все равно ее хранил. Для нас обоих. Хрупкую, ненадежную, никчемную… все равно хранил и лелеял.
– Маш, не надо, прошу тебя.
Она замолчала. Какое-то время прошло в тишине, в комнату снаружи не проникало ни звука, а изнутри никто не мог и ничто не могло нарушить установившийся покой. Мысли о мертвенной тишине проникли в его сознание, Нефедов вздрогнул, Мария Александровна посмотрела на него.
– Что-то подумалось? Что-то нехорошее, – он кивнул.
– Здесь очень тихо, – сказал он. – Не стреляют. Я отвык.
Против воли она улыбнулась.
– Вот видишь, хоть я тебе могу предложить дом с тишиной. А в Москве сильно стреляют?
– Обыденно. Помнишь, когда я на Кавказ ездил, в Дагестан, Чечню, Ингушетию. Там полуночная стрельба тоже была фоном, – она помрачнела.
– Так много всего мы за месяц потеряли. Я думала, будет медленнее.
– Я надеялся, мы справимся.
– А я… знаешь, мне даже казалось, что это и лучше. Ведь мы… – и снова неловкое молчание. Мария Александровна зарделась и потупилась. – Глупо, конечно. Не понимаю, почему именно сейчас и именно так…. Мне все время кажется, что ты приехал ко мне не просто так. Не на чай с вареньем.
Он долго не находил нужных слов. Наконец, нерешительно начал:
– Я проверял блокпосты на дальних подступах к поселкам. ФСО отрапортовало, мол, все в порядке, а потом началось бегство и погромы. Сейчас оставлены Горки-2. На этом направлении у нас вообще ситуация из ряда вон…. Нет-нет, ты не волнуйся, пока все еще в порядке.
– Ты всегда приезжаешь, чтобы сказать, что мне пора перебираться дальше. Ближе к Москве, к нему.
– Это не совсем так. Но в районе села Знаменского был массовый выход мертвецов. Но нет, я не про это хотел сказать, – неожиданно резко произнес он, будто пытаясь прогнать собственные страхи. – За этот забор ни один мертвец не проберется, никогда.
– Ты рассказывал.
– Да-да. Никакой опасности нет. Только живые, – он покусал губы, не зная, как лучше сказать. – Здесь много брошенных особняков, сама знаешь, все поселки в округе очень дорогие. И по цене домов, и по цене жильцов. Все хотят быть поближе к резиденции. Или поближе к тем, кто рядом с ней. Ну и выстраивалась, начиная с середины девяностых такая цепочка. Сейчас ее оборвали. Те, кто должен защищать, попросту мародерствует. За неделю на этом направлении мы потеряли пятьсот человек. Я заехал…. Я просто боюсь за тебя. Ты одна. Кроме охраны, конечно, – поспешил добавить он, – я приказал сменить ребят из ФСО на моих, но на душе все равно неспокойно.
– Ты хочешь, чтобы я перебиралась в Москву? – он кивнул. – Я ведь бежала оттуда.
– И все равно. Понимаешь, глупо скрывать, что у нас за ситуация. Завтра назначена еще одна спецоперация, потом Денис улетит во Владивосток, тогда, наверное, все и решится.
– Если бы он не вернулся…. Прости, я сама не знаю, что говорю. Я… господи… Влад, ты меня простишь – за все?
– Маш, конечно. Я никогда не держал на тебя обиды, – она вздохнула с явным облегчением.
– Ты хороший. Ты очень хороший человек, Влад. Не знаю, почему ты до сих пор не можешь выкинуть меня из сердца.
– Ты знаешь, почему.
– Вот это меня и тревожит. Ты не видишь, насколько я ниже тебя, насколько хуже, насколько… насколько всё.
– Не говори так.
– Я должна.
– Я все равно тебе не поверю.
– Ты как ребенок, Влад.
– Ты тоже, Маш, – она вздохнула порывисто, посмотрела ему в глаза. Улыбнулась с трудом, готовясь сказать, покусала губы.
– Я всегда была твоей, Влад, ничьей больше. Денис… это предлог, испытание, попытка уйти, глупая попытка, сама знаю, но я ничего не могла с собой поделать. Я не хотела мучить тебя собой, я как кошка, хотела… хотела быть другой, с другим, но не получилось. Я хотела, чтобы ты забыл, но не смогла, нет, вру, не хотела до конца заставить тебя сделать это. Я… – она замолчала, и неожиданно резко прибавила: – Я все сказала, Влад. Больше мне говорить нечего. Теперь, пожалуйста, оставь меня.
– Как скажешь, – медленно произнес он, нерешительно поднимаясь с дивана. Марина Александровна вскочила следом.
– Пожалуйста, оставь и… если все будет хорошо я… нет, ничего уже не будет. Я просто надеюсь, что мы если и встретимся еще, то последний раз. Неважно как, для чего и где, но последний…. А теперь иди, – Нефедов замешкался. – Иди же, – поторопила она, нервно возвышая голос. Он сделал осторожный шаг по направлению к анфиладе не так давно пройденных комнат. Обернулся. И молча вышел.
Через минуту черная «Тойота» медленно отъехала от гостевого домика и двинулась по дорожке к воротам. Ему отдали честь, Нефедов сухо кивнул, думая о своем, поворот, высокий забор скрылся за лесом, лес скрылся за коттеджами, еще один блокпост, потом еще один. Впереди была Москва.
93.
В СИЗО его не били. Поначалу на два дня поместили в какую-то жуткую вонючую камеру, где соседями оказались вроде как алкаши, не проронившие с ним ни слова за все это время и переговаривавшиеся исключительно шепотом и знаками и только меж собой. И только потом неожиданно вспомнили: небритого и страшного Микешина забрали двое конвоиров, отправили на первый этаж. Здесь его сфотографировали, так, как и положено, с табличкой, фас и профиль, сняли отпечатки всех пальцев, просили расслабить руку, чтобы не мешать прокатывать влажный от чернил палец по бумаге. Затем даже дали тряпку, не чище самих пальцев, чтобы он вытерся. А после отправили в медицинское отделение, где женщина, в коей женского осталось только массивная тяжелая грудь, сделала Кондрату кровопускание, забрав грамм сто крови, после чего, продолжая курить, хриплым совершенно мужским голосом послала в соседний отсек, где ему сделали флюорографию. Затем его вернули назад, но на сей раз, на другой этаж, и в другой отсек, Кондрат рассчитывал, что камера будет небольшой, на три-четыре человека, но нет, оказался бокс. Он все это время жаждал спросить, как жить и что делать, пытался узнать, но узнавать оказалось не у кого. Несколько суток он провел в полностью одиночном, если не считать кормежки, заключении, по-прежнему грязный и небритый, без всего, он пытался сполоснуться на унитазе, но не имея навыков, так и не смог, хотя наверное, так многие делали. И только спустя дня четыре, возможно, больше был вызван на первый допрос. Трудно поверить, но он обрадовался этому – все предыдущее время ему казалось, что о нем напрочь забыли. В его представлении, почерпнутом, опять же, из фильмов и сериалов, коими часто засматривался Колька, Господи, спаси и помилуй его душу, все дознание умещалось в несколько дней, которые, в свою очередь, втискивались в полчаса серийного времени, а затем наступала развязка – невиновного отпускали, преступника отправляли куда подальше, по этапу.
Он стал куда чаще молиться. И о Кольке, и о себе, через него, пытаясь хотя бы до Всеблагого достучаться, узнать, что происходит, и долго ли это будет длиться – когда поймал себя на подобной мысли, разом прервал молитву, но еще долго не мог отойти от накатившей разом невыразимой тоски и отчаяния, от которой хотелось лезть на стены.
Первый допрос оказался чистой формальностью. Следователь уточнил его данные, задал с десяток риторических вопросов: давно ли знаком с Ноймайер, при каких обстоятельствах познакомился, то же об Антоне Сердюке и Максиме Бахметьеве. Сразу стало понятно, что ответы Микешина его разочаровали, следователь стал гнуть в свою сторону, Кондрат либо молчал, либо отнекивался. Наконец, его попросили подписать показания. Этот лист был явно заготовлен задолго до того, как Микешин попал на прием, подписывать его он не стал, после чего следователь вызвал конвойных и попросил выпроводить подследственного. Его запихнули в тот же бокс, после чего не трогали еще сутки.
Затем сорвали – уже после отбоя – привели к следователю. Процедура повторилась в точности до запятой, ни на йоту не изменившись. Следователь, а судя по тому, как перед ним извивались даже конвоиры, серьезная фигура, раздражился, шарахнул кулаком по столу, едва сдержался, чтобы не ударить самого Кондрата, и посоветовал загнать Микешина, куда подальше в таких выражениях, что молодой человек запунцовел от смущения, хотя и успел наслушаться подобного за время своего пребывания в СИЗО предостаточно.
На сей раз его посадили в общую. Едва открылась дверь, Кондрат отшатнулся – в здоровой камере, рассчитанной человек на десять, находилось куда больше. Вонь стояла чудовищная, духота и сигаретный дым, хоть топор вешай, шум, едва прекратившийся, когда ввели Кондрата и захлопнули за ним дверь, возобновился снова на тех же тонах, сразу заставившего Микешина внутренне задрожать. Некоторое время он простоял возле двери, затем, когда на него обратили внимание, ответил, довольно подробно, после чего его подвели к старшему по камере. Задав несколько вопросов, емких и конкретных, проясняя суть Кондратовского дела, он вкратце обрисовал все дальнейшее пребывание Микешина. В общении Кондрат незаметно перешел на «ты» на что камерный староста про себя ухмыльнувшись, одобрил кивком.
Старший, кличка его была Матрос, бывший военный с какой-то базы, определил Кондрата, убирать с общего стола, именуемого «крокодилом», мыть тарелки, и выставлять для спавшей смены. Спали тут в три смены, поскольку на одну койку приходилась аккурат на три человека. Микешину выделили самую верхнюю полку, «пальму», как он понял через несколько дней, подобная предназначается для не слишком-то уважаемых людей. Матрос сразу объяснил Кондрату, чтоб молился втихую, не раздражая людей, но, если попросят, от душеспасительных бесед не отказывался, а плевать, что изгнанный и что не имел права до того, сейчас будешь грехи отпускать, тут свои понятия. И еще, раз тебя держат в обычном СИЗО, в общей камере, а делом занимается сама генпрокуратура, так что «наседок» не счесть. И кто – разбирайся сам, связываться я с ними не буду.
После Матроса, давшему ему погоняло Пономарь, к Кондрату подходили зэки, кто за чем. Что-то спросить, поговорить, попросить, хотя видя, что у вновь прибывшего нет своей сумы, «майдана», канючить никто не стал. Разве что сменялись ботинками, Кондрат возражать не решился, а более ценного у него ничего не обнаружилось. Микешин поначалу довольно подробно отвечал на все вопросы всех обитателей, покуда не сообразил, что большей частью разговаривает именно с «наседкой». Да и то, того парня, через час уже вызвали к следователю. А затем и самого Кондрата. Со все теми же вопросами, разве что чуть разнообразней, с теми же угрозами, разве что немного изощренней. Адвоката ему дать и не обещали, Микешин просил, требовал, настаивал, пока не схлопотал дубинкой по пальцам.
Через несколько дней или неделю скотская жизнь общей камеры стала для Кондрата немного привычней, как-то устаканилась. Побудка, проверка, завтрак, прогулка, обед, ужин, сон и снова побудка…. Он старательно выполнял свою работу, зная, что от нее зависит многое в его статусе в нынешнем сообществе. Все меньше порол косяков, в конце концов, его перевели с «пальмы» на нижнюю койку, и приняли в «семью» из шести зэков, ждущих приговора кто за угоны, кто за налет на пиццерию, – тут он впервые за две недели поел что-то, кроме баланды, от которой уже сводило желудок. Что-то из прежней простой, но добротной пищи, показавшейся ему в тот момент манной небесной.
Нельзя сказать, что он почувствовал какое-то облегчение после этого, скорее, еще больше закрылся в себе, не представляя, ни сколько времени он проведет в СИЗО, ни сколько в этой камере – состав участников частенько менялся, одних просто переводили, одному, особо несговорчивому и наглому, «сделали лыжи», настучав начальству на поведение и отправив вон из камеры. За время его пребывания в камере, двум выправили проездной во Владимир, на отсидку. В камере их проводили, как покойников, в самом деле, если у начальства хватит ума выбросить их в неизвестность, а ума может хватить, долго им не протянуть. Большею же часть определяли по московским тюрьмам, всякий раз после этого в камере становилось немного просторнее. Но ненадолго, на следующий же день после ухода, а то и в тот же день, добавляли либо новичка, «пряника», либо кого-то из другой хаты. При виде новенького, только что попавшего в СИЗО Кондрату хотелось подойти, объяснить, успокоить, рассказать, но всякий раз он сдерживался. Не он здесь главный, не ему решать. Его определили мужиком, вот этим мужиком он и должен до поры до времени оставаться.
К внутреннему одиночеству привыкнуть крайне сложно, особенно здесь, в общей, среди тридцати душ, где духота, вонь, постоянные перебранки, взвинченная беспокойная атмосфера, срывавшаяся в потасовки, тем более частые, чем мрачней приходили вести с воли. Микешин запирался все сильнее, закрывался на все замки, и только старательно выполнял свои работы по столу. За что ему и перепадало с передач его «семьи», в знак благодарности, да и просто так, потому, как не все люди падлы.
Еще ему исповедовались, подальше от двери, после отбоя, когда окружающие спали. Во всяком признавались, Кондрату ранее не приходилось принимать исповеди, не его это сан, но раз священников не хватало, а старший сказал, выбирать не приходилось. Он и так старался молчать, а тут и слов говорить не надо было, они накрывались полотенцем или какой тряпкой, и после молитвы, пустой, ничего не значащей, Кондрат превращался в иерея, слушающего «сына своего». И затем почти на полном серьезе отпускавшего тому грехи, сколь бы тяжки они ни были, понимая, что испытание ниспосланное ему в эти годы и во все последующие после суда будет куда суровей, нежели свершенный им грех. Кроме, пожалуй, греха убийства. А может и нет…. Он вспомнил, как раз отец Савва исповедовал убийцу, пришедшего в «гламурную» церковь сразу после того, как вдрызг разбил своим «Мерседесом» чахлую отечественную легковушку, порешив всех, кто в ней находился. Отец Савва принял его, исповедовавшийся был либо под кайфом, либо пьян, и говорил столь громко, что его слышали все, находящиеся в приделе, в том числе и Кондрат. Иерей пытался чуть утишить его, но исповедовавшемуся было все равно, он знал, что в земной жизни ему за убийство ничего не будет, посему беспокоился лишь за жизнь последующую. Начал рассказ свой спокойно, возвышая голос всякий раз, когда хотел осудить себя, и в такие минуты через слово матерился – слова священника для него ничего не значили, равно как и место. Отец Савва в итоге прервал его рассказ, заставил десять раз прочесть «Отче наш» и выставил вон, объявив, что прощен. И сам вышел, бледный, словно, заглянул в очи Господа.
– Зачем вы так сделали? – спросил тогда Кондрат, напуганный как разыгравшейся сценой, так и видом отца Саввы. Тот долго молчал, прежде чем ответить.
– Он бы нашел утешение в другой церкви, уже за деньги. Или плюнул бы на все, когда хмель вышел, и блажь прекратилась. Переубедить таких невозможно, по своему опыту знаю, уже спасибо на том, что вдруг спохватился и зашел. Воистину, Господь с ним. Знаешь, я почувствовал, что теперь даже нашей воли в нашем храме нет, и мы как-то повлиять на него, да на других, подобных ему, не в силах. И отказать нельзя, и простить такое – не прощается, вымаливается, долго, усердно по капле. А он бы пошел и купил прощение. Потому я не молился с ним, я молился об убиенных им. Это куда важнее, – и глядя на странно притихшего Кондрата, продолжил: – И ты не молись за него…. Пусть хоть кому-то покоя не будет, – сказал он после паузы, подразумевая, кажется, самого себя. Последующие дни Кондрат усердно вымаливал прощение за отца Савву. Покуда в распахнутое окно не влетела голубка, показавшаяся Микешину знаком, он благодарно поднялся с коленей, подошел к беспокойно летавшей божьей твари, но та ускользнула из церкви – а к воротам уже подъезжала свадьба, только из загса, как раз она собиралась пускать голубей.
Через месяц после этого случая отец Савва подписал приснопамятную петицию на имя епископа. А еще по прошествии малого времени последовали репрессии со стороны сановного лица. Кажется, оба почувствовали себя почти счастливыми, что обрели страдания за свой манифест, Кондрат помнил, что лицо отца Саввы, когда пришло первое письмо с разносом от епископа, просто лучилось счастьем. А когда его вызвали пред грозны очи, он и вовсе не переставал улыбаться. И повторять: «Я не молился за него, не молись и ты. Быть может, это поможет».
Теперь он так и делал. Не молился. Ни за себя, ни за тех, кому «отпускал грехи», греша, тем самым, еще больше. Знал, чувствовал, то испытание свыше, вот когда оно закончится, он сможет наконец, предаться сладостным молениям за всех несчастных, искалеченных и свободой и еще больше, несвободой, за все долгие месяцы, проведенные за решеткой по странному обвинению, лживому и оттого еще беспощадному, что недоказанному. И даже за следователя, что пытался разговорить его всякими способами, и едва сдерживался, чтобы не применить единственный, который знал достаточно хорошо – совместить душевные муки с физическими, говоря проще – отметелить Кондрата до полусмерти и снова швырнуть в камеру.
Дважды его вывозили из камеры на следственный эксперимент. Первый, через неделю после водворения в общую. Два следователя, к ведущему его дело майору добавился еще и полковник, долго водили Кондрата по катакомбам храма, спрашивали, пытались подловить, устроили даже встречу с каким-то работником храма, тоже сидевшим по этому делу. Но ничего не выяснив, вернули назад уже затемно, когда камера спала. Следующий раз пришелся в сентябре, Кондрат, по совету Матроса, перестал считать дни, ибо до оглашения срока незачем себе травить душу: сколько ни пройдет, все либо зачтется, либо пойдет впрок в дальнейшем, ведь кто же в нашей стране может от тюрьмы-то заречься?