Текст книги "Дорога неровная"
Автор книги: Евгения Изюмова
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 64 страниц)
Егор словно понимал, что живет у сестры из милости, хотя был у него и свой дом, и живность, которая теперь находилась на подворье сестры. Он старался выполнять любую посильную работу: сначала гусей пас, потом овец, а к пятнадцати годам, рослый и не по годам сильный, работал наравне с работником. И все равно Пантелей был недоволен. К тому времени умер и Захар, у Агафьи не стало заступника, и как ни старалась держать себя хозяйкой, а все же побаивалась Пантелея, которого мать постоянно настраивала против снохи.
Трезвый, а это случалось очень редко, Пантелей не поддавался на подначки матери, понимал, что хозяйство держится на разуме жены, а пьяный норовил схватиться за вожжи, но Егор однажды, увидев, как пьяный Пантелей бросился с вожжами на сестру, не раздумывая, отобрал вожжи, закинул их на крышу хлева: «Лезь за ними туда, паук!»
Пантелей ещё больше возненавидел Егора, но буянить в присутствии парня стал опасаться, однако попрекать его куском хлеба всё же не перестал. Глядя на отца, и младший племянник начал устраивать Егору мелкие пакости. Тому надоело всё это терпеть, и он сказал сестре:
– Уйду я от вас, Агаша. Работаю, работаю, а всё – «дармоед». Надоело мне это.
– Ох, Егораша, не обращай на него внимания, а Захарку вот ужо я отлупцую. Весь в бабку вредный растет, – жалко ей, конечно, брата, но ведь уйдет Егор в материнский дом и скотину за собой уведёт. Да и руки рабочие дармовые где возьмешь?
Егор покинул дом сестры намного раньше, чем думал.
Как-то Пантелей, вернувшись из Ишима, приказал Агафье:
– Скажи братцу своему, пусть лошадь распряжет да корма даст.
– Сейчас велю работнику, – покладисто отозвалась Агафья.
Пантелей, сурово нахмурившись, спросил:
– А где же братец-дармоедец твой шляется?
– Да на «полянку» пошел, – улыбнулась Агафья, неожиданно вспомнив, как весело ей было там с Филиппушкой, про которого она так и не забыла.
– Распустила Егорашку, работать не хочет, по гулянкам только и шлындает, – разозлился Пантелей. – Взял дармоеда на свою шею!
– Пантелей, не возводи на парня напраслину, – возразила Агафья, но муж не слушал и распалял себя бранью всё больше и больше.
Егор как раз вернулся домой – не любил он шумные гулянки, ходил на «полянку» от скуки – и едва поровнялся с Пантелеем, тот хлестнул парня вожжами по спине. Егор выхватил вожжи и, в свою очередь, вытянул ими Пантелея.
Пантелей завизжал от боли, страха и ярости:
– Ах ты, рвань! Вон из моего дома, во-о-н!
Ничего не ответил ему Егор, отшвырнул вожжи, прошел через двор в огород, перемахнул через прясло и ушел в лес.
Ночь укутала лес темнотой. Егор сидел под разлапистой елью. Сухо. Тихо. Только изредка мелькнет голубой искоркой светлячок. Даже ветер-гулёна задремал где-то на вершинах деревьев. Прильнул Егор щекой к стволу и заплакал навзрыд, крупные слезы катились по щекам, а он и не пытался их утирать. Пусть катятся… Никто не видит. Незаметно для себя Егор уснул. Проснулся оттого, что старая ель звенела от ударов дятла. Егор сладко потянулся, размял кости, увидел пичужку, сидевшую на ветке, она свистнула удивленно, глядя на парня, и попросила: «Пить, пить…» Егор засмеялся: «Самому бы кто пить-есть дал!» Пичужка испуганно тенькнула и вспорхнула с ветки от его смеха.
Заснул он беззаботным парнишкой Егорашкой, а проснулся повзрослевшим Егором, человеком, который понял, что каждый куёт свою судьбу и своё счастье сам, и что в родном селе удачи ему не будет, если даже уйдет от сестры в материнский дом: в пятнадцать лет хозяйствовать одному трудно.
Вернулся парень тем же путем, как и ушел – через прясло. Сестра увидела его и поразилась: шел по огороду не её братишка озорной, а кто-то незнакомый и серьезный – черные брови сдвинуты, меж ними пролегла складка, губы твердо сжаты, и глаза, ещё вчера по-ребячьи смешливые, сегодня посуровели, взгляд стал твердым и решительным.
– Иди завтракать, Егор, – по-прежнему Егорашкой Агафья почему-то брата не решилась назвать.
– Не смей его кормить! – взвизгнул Пантелей, услышав жену, когда спускался с крыльца во двор.
Егор и бровью не повел в его сторону, а сестре ласково улыбнулся:
– Спасибо, Агаша, я просто попрощаться пришел с тобой. Дай мне какой-нибудь мешок, я свое бельишко соберу, а больше мне ничего не надо.
Агафья ахнула, но громко причитать не посмела: уйдет брат, видно по нему, что решение не изменит, а она останется с двумя ненавистными пауками – Пантелеем и его матерью, тогда-то и припомнят, как по брату рыдала.
Агафья собрала вещи брата в холщовую сумку с лямкой, положила туда коё-что из Пантелеевой одежды, буханку хлеба, шмат сала. Она проводила брата за село огородами, по пути нарвав на своем огурцов, их тоже сунула в сумку Егора. За селом поцеловала трижды брата в щеки и лоб, а когда тот пошел прочь по дороге, трижды перекрестила его спину: «Будь счастлив, братец Егораша!» И не знала Агафья, что никогда не увидит брата. Не знала, что такое наступит время, когда пойдут войной друг на друга, отец на сына, брат на брата, что старший сын Филипп, повзрослев, уедет в Ишим и станет чоновцем. Раненым друзья привезут его в родительский дом, а младший сын-бандит изрубит его, беспомощного, шашкой, Пантелей же будет стоять рядом и злорадно усмехаться. И тогда Агафья, сдернув с деревянного гвоздика ружье Пантелея, выстрелит в грудь своего младшего сына и тут же падет под шашкой его приятеля, тоже бандита…
Егор, прежде чем навсегда покинуть родное село, зашел на кладбище, поклонился до земли могилам отца и матери. И зашагал потом лесной дорогой к Ишиму. Обида терзала душу, и чтобы снова не заплакать, запел:
– «Глухой неведомой тайгою далек, далек бродяги путь. Укрой его тайга глухая, бродяга хочет отдохнуть…» – он любил петь, и все горести или радости выливались у него песнями.
На третьи сутки Егор добрался до Ишима, где побывал прошлой зимой вместе с Пантелеем на Никольской ярмарке – возили туда сало, мясо, грибы сушеные, соленые да бруснику моченую.
Никольская ярмарка называлась так потому, что открывалась в день Святителя Николая, в декабре, в самые трескучие морозы. И Егор, вспомнив, как добирались тогда до Ишима, зябко передернул плечами, будто от холода. Пантелею-то было хорошо: сидел себе в коробе под кошмами да тянул из бутыли самогон. А Егор да другой работник брели рядом с лошадьми, которые ноги еле передвигали по заснеженной дороге – обоз выступил из Викулова, чтобы поспеть вовремя на ярмарку, невзирая на пургу. В отличие от Пантелея они должны были находиться при лошадях неотлучно, позволяя себе поочередно днем немного вздремнуть: в лесах шалили грабители, потому возчики не останавливались даже на ночной привал, для безопасности сплачивали повозки цепью, чтобы не сбиться с дороги. Да и холод не давал возможности остановиться. Снег сыпался беспрестанно, потому люди и лошади казались огромными неуклюжими снеговиками. Трудно было разглядеть что-либо вокруг в темноте, лишь по звону цепей определяли, что передний и задний воз движутся, да еще люди перекликались между собой протяжно и жалобно, словно журавли в осеннем небе.
В Ишим викуловский обоз вовремя поспел: ярмарка только-только собиралась. Она раскинулась на площади у Богоявленского собора, в центре которой на высоком шесте развевался российский трехцветный флаг. В день открытия ярмарки радостно заперезванивались колокола, купцы отслужили молебен, чтобы прошла ярмарка весело и прибыльно, чтобы слава об Ишимской Никольской ярмарке по-прежнему шла по Сибири и за ее пределами. Так, впрочем, и было: Никольская ярмарка уступала по товарообороту, известности разве что Ирбитской ярмарке.
Пока Пантелей торговал, Егор бродил по ярмарке, дивясь, сколь богата земля русская – тут тебе и меха, и туши мороженого мяса, и рыба всякая от мелочи до семги и кеты, и зерно, и утварь хозяйственная, обувь, кожи выделанные. В гостевых рядах – изделия из серебра и золота, перстни так и переливались на ярком солнце – пурга, как по заказу, унялась с началом ярмарки. От разноцветья тканей в глазах Егора зарябило. Но не было у парня денег праздновать-веселиться на ярмарке, потому просто бродил Егор между рядами, перешучивался со скоморохами да калачниками, молодыми офенями. А как надоело бродить по ярмарке, отправился в город. И опять парень, нигде, кроме Викулова не бывавший, удивлялся, да и было чему.
Ишим – деревянный город, однако многие дома, хоть и сложены из крепких кондовых бревен, стояли на каменном цоколе. И расположены они были не так, как в их селе – к улице торцом, с парадным крылечком, защищенным от непогоды навесом, который опирался на резные столбики. Да и карнизы, наличники окон были украшены резьбой. А все хозяйственные постройки прятались за домами внутри дворов, оттого улицы казались опрятными и красивыми.
Побывал Егор и на железнодорожной станции, долго смотрел на чудные машины – паровозы, которые пыхтели, фыркали, время от времени окутываясь паром.
Словом, Ишим Егору понравился, и теперь парень хотел здесь найти своё счастье. Он рассчитывал найти там работу, но охочих найти работу было и без него немало. И решил Егор податься в Тюмень. Вот и пошел прямиком к «железке».
У станции на путях пыхтел паровоз, за ним тянулись товарные вагоны. Егор подошел к машинисту, вислоусому и чумазому, робко спросил:
– Дядь, а дядь, а вы куда поедете? Не в Тюмень?
– А тебе зачем? – машинист смотрел сердито, но в глазах таилась хитроватая искорка.
Егор совсем оробел: вдруг куда подальше турнёт, да это еще полбеды, а то сдаст в дорожную полицию, и он глянул по сторонам, прикидывая, куда бежать, если вдруг такое случится.
– Да мне, дядя, в Тюмень бы… Далеко до нее?
Машинист спустился вниз из паровозной будки, вытер руки ветошью.
– До Тюмени путь не близкий. А тебе, паренек, зачем туда? – глаза вроде, потеплели у машиниста, а усы уже не так топорщатся.
– Работу ищу. Из Викулова я. А в Ишиме ничего не нашел.
– Ну, купи билет до Тюмени, через час пассажир пойдет, а мы за ним – следом.
– Денег нет, дяденька, – опустил голову Егор.
Тут со станции подошел парень молодой, чуть постарше Егора, такой же чумазый, как машинист. В руках у него был чайник с кипятком.
– Матвеич! – крикнул парень. – Давай шабашь, да перекусим, я вот кипяточку принес.
Матвеич молча поднялся по лесенке на паровоз и спустился обратно с кожаной сумкой в руках и тремя жестяными кружками в руках. Егор сглотнул голодную слюну и пошел прочь – все запасы, что положила ему в сумку Агафья, уже кончились.
– Эй, паренек! – услышал он голос Матвеича. – Поешь и ты с нами.
– Не, я сытый… – замотал Егор головой и вновь сглотнул слюну от вида кусков сала и хлеба, что разложил Матвеич на чистой тряпице на камнях возле путей.
– Да уж… Сытый! – усмехнулся машинист. – А то по тебе не видно, какой ты сытый.
Так Егор познакомился с Лукой Матвеичем и его помощником Сашей. Рассказал обо всём. Новые знакомые решили довезти его до Тюмени, тем более что ушли в рейс без кочегара, а двоим трудно. О заболевшем кочегаре Матвеич не доложил начальству: кочегара могли уволить, а у мужика трое детей.
– Мы тебя выручим, а ты – нас, – сказал Матвеич, и Егор с радостью согласился стать на время кочегаром.
Матвеич с Сашей в дороге честно делили еду с Егором, который не остался в долгу – никого до топки не допускал. Сам орудовал всю дорогу. И радовался, что свет не без добрых людей. Матвеич же и посоветовал Егору поначалу найти работу на пристани:
– Парень ты здоровый, поработаешь грузчиком, оглядишься, может, и на завод какой устроишься.
– А к вам бы, паровозником, нельзя? Здорово – едешь, на мир глядишь. Интересно!
– Ну-у! – усмехнулся Матвеич. – К нам трудно. Учиться сначала надо. И документов у тебя никаких. Да ты не робей! Держись бедного люда. Бедняк бедняку завсегда поможет. А с шарамыгами пристанскими не связывайся – оберут до нитки. К подрядчикам тоже не ходи. Это, брат, совсем худые люди для бедняка.
И Матвеич рассказал, что безработный люд собирался в поисках работы на площади у Старого кладбища – та площадь была вроде биржи труда. Вот их тут и захватывали в свои руки подрядчики-посредники, которым заводчики поручали набрать рабочих. Подрядчики «сколачивали» артель, и для артельщиков подрядчик становился полновластным хозяином, настолько кабальными были условия найма. Подрядчики же производили расчет с рабочими, при этом часть зарплаты утаивали. Но люди безропотно терпели, потому что заводчики сами не набирали рабочих, а семьи кормить надо.
– Так что к кладбищу не ходи, – посоветовал еще раз Матвеич Егору, – лучше сам поговори на пристани с артельным старшиной. Парень ты здоровый, глядишь, примут тебя в грузчики.
В Тюмени Егор тепло попрощался с новыми друзьями, и, следуя совету Матвеича, направился на пристань, сговорился с одним артельным старшиной, чтобы он его принял к себе. Старшине парень приглянулся не только силой, но и спокойным уважительным обращением, он даже пустил Егора к себе на квартиру – был у него неподалеку от пристани небольшой домишко, где жил с женой и дочерью Настенькой.
Из парнишки-подростка Егор скоро превратился в крепкого ладного парня. Работал наравне со всеми и долю за работу получал равную со всеми. А жил по-прежнему в семье старшины. И все чаще его взгляды встречались со смущенными взорами Настеньки, тоже подросшей, высокой, крепкой и смешливой девушкой, такой же, как и Егор, на работу охочей и расторопной. Скоро и свадьбу сыграли, а посажёнными отцом и матерью у Егора были Лука Матвеич и жена его Аграфена Мироновна.
По правому берегу Туры шли пристани, кожевенные, мукомольный и многочисленные лесопильные заводы. На левом – судостоительный завод, спичечная и фанерная фабрики Логинова. Лес, главное богатство Сибири, сплавлялся реками, разделывался в Тюмени и шел дальше в Россию уже по железной дороге. Потому-то берега Туры изобиловали лесообрабатывающими заводами.
Пристанские грузчики, бывало, «стакивались» по пьяному делу с рабочими лесопилок, но всё-таки не враждовали. В один из таких «мирных» периодов Егор познакомился с Иннокентием, рабочим лесопилки Ромашева, которая была неподалеку от их пристани.
Иннокентий был из ссыльных студентов. Через Тюмень лежала дорога в сибирскую каторгу, и если удавалось, то некоторые ссыльные, кому не устанавливалось конкретное место ссылки, оседали в Тюмени. Вот Иннокентий и остался здесь: хоть и кличут город – «Тюмень, столица деревень», а всё-таки Тюмень имела немалое значение для Сибири.
Иннокентий познакомил Егора и со своим другом, тоже ссыльным студентом, тихим вежливым парнем, и фамилия у него была подстать – Тихов. Оба студента иногда устраивали вечеринки с пельменями, приглашали к себе и Егора с Настасьей. Но Настя не любила многочисленное общество, потому чаще всего Егор бывал у студентов один. Иннокентий Егору посоветовал устроиться на какой-либо завод, Егор, дескать, человек молодой, не век же ему спину ломать на пристани, надо приобрести хорошую специальность. Вот Егор и устроился на лесопилку Кноха подсобником к пилорамщику.
Шел уже 1904 год, Россия вела войну с Японией. Война забирала все новые и новые жизни, вот-вот должны были объявить о мобилизации мужчин возраста Егора. Настя, обливаясь слезами, уже и котомку-сидор сшила, положила туда жестяную кружку да деревянную ложку…
На квартире у Иннокентия часто говорили о том, что война с Японией нужна только богатым – идут выгодные заказы, а бедных забирают на фронт, и гибнут они в далеком Порт-Артуре или в горах Ляодунского полуостора. Несколько раз Егору поручали расклеивать листовки, он делал это из озорства – нравилось дурачить полицейских. А ещё будоражило кровь то, что жил на нелегальном положении – по совету Иннокентия он прятался от мобилизации в Угрюмовских сарях. Работал опять грузчиком в артели тестя: полицейские опасались соваться к пристанским – мало того, что мужики там силачи, да еще и нрав имели буйный.
Может, и переждал бы Егор лихое военное время, но опять подвело его озорство, и лишь случай спас от тюрьмы, зато угодил в далекий Порт-Артур, дослужился до фельдфебеля, стал Георгиевским кавалером – три солдатские Георгиевские медали получил, а после падения Порт-Артура попал в плен…
Ермолаев задумчиво чистил тряпочкой наган, мыслями находясь все еще там, в начале века.
– Папа, а ты больше того дядю не встречал? – раздался вдруг тоненький голосок Павлушки.
– Какого дядю? – очнулся Егор. – А-а… Дядю Гришу? Нет, дочушка, не встречал. А хотелось бы увидеть. А ты спи, милая, спи, вишь, мамка с Васяткой да Никитушкой давно уже спят. Спи и ты, набирайся сил.
Он встал, поправил на девочке одеяло, легко коснулся ее лба губами и задул лампу, чтобы свет не мешал ей спать, а сам вышел во двор покурить и продолжить свои невеселые воспоминания – ему нравилось сидеть в тишине и думать, смотреть на звездное небо.
Где-то там, если попы правду говорят, обитают души умерших. Видят ли души матери и отца, как тяжко живется Егору, встретились ли они с душой Агафьи и племянника Филиппа? Наверное, если и впрямь есть рай, все они обитают в раю, да и его погибшие друзья, наверное, тоже там, а вот Пантюха с Захаркой наверняка в аду. И вдруг вспомнилась детская присказка, как он, мальцом, ловил божьих коровок, усаживал на ладошку и приговаривал: «Божья коровка, улети на небо, там твои детки кушают конфетки…» – сам-то Егорашка тогда и знать не знал, что такое – конфетки. Егор стёр неожиданную слезу и прошептал: «Маменька, тятя, сестричка родненькая, браты-солдаты, пусть вам там, на небе, достанется побольше конфет!» Подумал немного и совсем тихо попросил того, кто властен над людскими душами: «Господи, прости, что не верю в то, что ты есть – уж слишком много ты людям горя отсыпаешь, но если есть – дай моим детям легкую долю, пусть они будут честными и справедливыми, пусть станут учеными людьми, – и добавил: – Не оставь милостью своей и Паню. Не родная дочь, а для меня – роднее родных. Она добрая, честная, душа у неё открытая, ты помоги ей, пожалуйста».
С того вечера Егор и Павлушка стали окончательно друзьями. Оба полюбили вечерами, когда младшие ребятишки угомонятся, сидеть на лежаке возле печки и разговаривать. Правда, говорил больше Ермолаев, а девочка слушала молча, широко раскрыв серые с голубинкой глаза, не по-детски серьёзные и умные. Ермолаеву нравилось, как слушала его Павлушка, и он, забывая, что ей всего восемь лет, рассказывал про свою жизнь без утайки. И о том, как батрачил на родную сестру, и о том, как познакомился с Матвеичем, и как воевал в отряде Злобина против Колчака…
А Павлушка все отцовские рассказы впитывала в себя, и гордость росла в душе: вот какой храбрый, справедливый, смелый, добрый её папа. И было девочке семь лет.
Глава V – Опять вдова
Чаю воскресения мертвых и жизни будущаго века. Аминь.
Молитва
Да, счастья Бог ей не сулил.
Н. Некрасов
Павлушка медленно выздоравливала. Рана на голове зажила, но ходить от слабости не могла: подкашивались ноги, кружилась голова. Врачи признали у неё малокровие, да и недостаток свежего воздуха сказывался – Валентина на зиму заклеила окна газетными полосками, а форточек не было. Одевать дочку (на улице стояли крепкие морозы) и выводить во двор да потом вновь раздевать у Валентины не было времени: кроме Павлушки в доме росли ещё двое ребятишек – Василек и Никитушка. Имя младшему сыну дал отец в честь своего погибшего друга. Валентина не перечила и не посмела крестить младенца, помня, как бушевал Егор после крестин Василька.
Мать колготилась с малышами, а Павлушка чаще всего лежала в постели и рассматривала книжку с красочными картинками, которую ей привез Егор. Называлась книжка «Конек-горбунок». Егор, вручая книгу, сказал:
– Вишь, какие у нас сибиряки есть знаменитые. Ершов-то – наш, сибиряк. Вся Россия эту книжку читает, и ты всегда гордись, что сибирячка.
– Да мы же с мамой вятские, – возразила девочка.
– Вятские… – хмыкнул отец, – какие вы вятские, сколь годов уже в Тюмени.
Еще Павлушка наблюдала за родителями. А те и не подозревали, что рядом растёт, хоть и маленький, но уже мыслящий человечек, способный события воспринимать и оценивать по-своему.
А события в доме Ермолаевых стали развиваться нехорошие.
Валентина, занятая детьми, располневшая, вдруг стала ревновать Егора ко всем женщинам – своим знакомым и тем, что работали с Ермолаевым, особенно к его секретарше (Егор стал начальником зареченского отделения милиции) – Нюрке Горемыкиной. От мысли, что Егор, ладный и красивый, подтянутый, каждый день перед глазами у Нюрки, а Егор видит ежедневно рядом молодую, коротко стриженную, напудренную, с алыми крашеными губами, женщину, и что, может быть, они… Дальше Валентина додумать не могла: кровь бросалась от ярости в голову, лицо вспыхивало жаром, а по спине тек, наоборот, холодный пот.
А у Егора прибавилось работы. Он часто уезжал, и Валентина думала тогда, что, может, он в то время и не бандитов ловит, а находится у этой, самой… Нюрки! То-то козырится баба, глазами играет как ведьма. И тогда Валентина была готова среди ночи бежать к Нюрке сломя голову, чтоб проверить, не там ли Егор, а утром при встрече с ней хотелось вцепиться в ее короткие волосы мертвой хваткой и драть их с корнем.
Но сказать о своих подозрениях Валентина боялась: Егор стал взвинченным, сказывались, видимо, тревожные ночи да погони за бандитами, где можно получить пулю в лоб, да и в самом городе можно получить удар ножом в спину. Однако раздражение свое Валентина, по натуре не менее вспыльчивая, чем Егор, долго сдерживать не могла. И потому начала ворчать на мужа, что мог бы домой привозить что-либо из конфискованного: хоть продукты, хоть одежду, а вот не делает этого, дети же голы-босы, есть нечего.
Егор стерпел причитания жены раз, другой, а в третий грохнул кулаком по столу так, что к потолку взлетели все сложенные инструменты: Егор начальником стал, а домашней работой не гнушался, по-прежнему и столярничал, а если возникала необходимость, то и обувь чинил.
– Еще раз услышу – изобью! – взревел Егор, забыв, что у печи на лежанке спит старшая дочь. – Я тебе – кто? Мародёр? Я – коммунист! Понимаешь ты это или нет!?
– А книжку Пане-то привез, – робко возразила Валентина.
– Дурья твоя башка! – потыкал Егор пальцем в лоб. – Книжка – это совсем другое, да и не без спроса взял, – потом опомнился, оглянулся на Павлушку, и свирепо прошептал: – И больше чтоб я не слышал таких разговоров!
Валентина испуганно притихла.
А Павлушка после того нечаянно подслушанного скандала долго думала, и никак не могла взять в толк, почему родители часто ругаются, ведь оба они хорошие, добрые. И тогда она стала складывать слова одно к другому:
– Папа мой – милиционер. Он – хороший человек. Я беру с него пример… Буду я такой век… – что такое «век», девочка плохо понимала, но мама часто повторяла «век бы не знала», значит, век – это что-то большое и длинное.
Павлушка теперь, как и Валентина, ожидала Егора по ночам. Лежала тихонько с закрытыми глазами, свернувшись калачиком под лоскутным одеялом, тревожась, как и мать, почему так долго его нет. Егор словно знал о переживаниях Павлушки, возвратившись, обязательно подходил к её постели, осторожно проводил по голове жёсткой от застарелых мозолей ладонью, поправлял сбитое на сторону одеяло, и девочка, так и не открыв глаза, не подав виду, что не спит, улыбалась робкой улыбкой и мгновенно засыпала.
Однажды Егор приехал не один. Вслед за ним в дверном проеме возник ещё кто-то, более высокий и широкоплечий, чем Егор. Когда человек, звякнув шашкой, вошёл в круг света, падавший от лампы-семилинейки, Валентина охнула: нехристь! А на неё в упор, смеясь, из узких прорезей смотрели карие зоркие глаза.
– Это друг мой, Камиль, – представил Ермолаев гостя жене. – Собери-ка нам поесть чего-нибудь.
Валентина опасливо покосилась на инородца. Слыхать-то слыхала, что в отделении Егора служит татарин Камиль – лихой рубака, веселый мужик. Егор часто про него рассказывал, а видеть Валентине Камиля не доводилось. Приходили к ним Столяров, Парфенов, Семен Белозёров, даже суровая, затянутая в кожанку, Анна Кухарская заходила. А вот Камиль не бывал.
Валентина собирала мужчинам на стол, а сама опасливо косилась на гостя, норовила подойти к столу со стороны мужа. Егор посмеивался в усы и подмигивал Камилю, понимая, отчего так держится Валентина.
Камиль выхлебал до дна овсяную похлебку, а пельмени есть не стал:
– Не обижася, Егорашка, не можу свинину есть. Хоть и не чту особенно Коран, а душа не примаит, не обижася, кунак…
– Чего обижаться? Нам больше достанется! – рассмеялся Егор.
«Душа! – подумала Валентина. – Где она у тебя, нехристя, душа-то? Пельмени не ест, а водку хлещет, её, поди-ка, душа его принимает!»
Камиль, и правда, залпом выпил полный стакан самогона, который выставила на стол Валентина, крякнул, понюхал кусочек хлеба. Егор тоже выпил самогон, при этом шевельнул бровями, свел их к переносице, и Валентина поняла: уйдет гость, и ей достанется на орехи: муж догадался, что самогон отлит из реквизированной четверти, той самой, что вчера привез из села и оставил до утра в квартире, решив сдать зелье утром в отделение милиции. А там дело короткое – выльют на помойку или, если особенно крепок, сдадут в больницу. Валентина, когда Егор лег спать, плеснула немного самогона в глиняную кринку, а в четверть, чтобы муж не заметил, долила воды: что уж, в самом деле – у хлеба да не без крох.
– Егорушка, это я давеча от Матвеича принесла, – поспешила успокоить мужа Валентина. – Не подумай чего. Я к ним с Васильком ходила, просила Мироновну посмотреть, чегой-то мальчонка прихворнул, а Матвеич и баит: снеси Егору шкалик, пусть с устатку примет.
Егор выслушал молча, и Валентина поняла: не поверил – Мироновна никогда не гнала хмельное зелье.
– Камиль, а Камиль… Это как же тебя по нашему величать? – страх перед мужниным гневом был велик, гораздо сильнее опаски перед «нехристем», и Валентина теперь желала, чтобы подольше у них погостил Камиль-татарин. – Комка? Селиванов-то сына свово Коминтерном назвал, Комкой, чудной мужик, право, – улыбнулась она мужу.
– Га! – показал белые зубы татарин. – Как хошь зови, мне серапна. Можа и Комка, только я – Камиль. А давай, Егорашка, споем твою песню, больно она якши… – и запел: – «Скакал казак через долину, через Манчжурские поля. Скакал он, всадник одинокий, блестит колечко на руке…»
Ермолаев подхватил:
– «Кольцо казачка подарила, когда казак пошел в поход. Она дарила, говорила, твоя я буду через год…» – Ермолаев песню вел тенорком вслед за Камилем, махнул рукой и Валентине, мол, подхватывай.
Валентина присела рядом с мужем на лавку, положила ему голову на плечо, начала вторить жалобно, вытирая уголком платка глаза: песня всегда трогала её душу. Но сейчас она втихомолку и радовалась: если Егор запел, то песня смягчит его, не будет ругаться за отлитый самогон.
– «Вот год прошел, казак стрелою в село родное прискакал. Завидел хату под горою, забилось сердце казака…» – выводило задушевно трио.
Павлушка проснулась и слушала, затаившись, знакомую песню. Папа рассказывал, что эту песню тоже пели порт-артурцы. Она грустная такая: не дождалась казачка казака, другому сердце отдала.
Девочка слушала-слушала рокочущий бас Камиля, который смешно перевирал слова, и незаметно заснула опять. И приснилось ей, будто в их дом пришли и Анна Кухарская, как всегда, затянутая в кожанку, и дядя Семен Белозёров, и бывший партизан Петров, и командир партизанского отряда, в котором воевал Ермолаев – Вячеслав Злобин. Всех она знала, всех любила, особенно Петрова, который часто катал её на плече по двору отделения милиции… А папа и мама сидели дружно рядышком, и лица у них были весёлые и счастливые.
Ночью Валентина, рассказав дневные новости, прижимаясь привычно к мужу, спросила:
– И как вы с ним дружите, с нехристем-то? Басурман ведь!
– Да ну тебя, – пробурчал Егор. – Подумаешь, я – хрещёный, он – мусульманин, Бог-то нас – меня и его – всё одно к себе приберет, как срок подойдёт. Там все мы равны будем, в земле-то.
– А как же у них, есть ли рай либо ад? В раю-то, сказывают, хорошо, – мечтательно вздохнула Валентина, – музыка приятная играет из граммофонов, цветочки растут и травка зелёненькая-зелёненькая, а они-то, мусульманы, поди, в ад попадают за то, что Христу не молятся, прямо поди-ка в геенну огненну, а, Егорушка?
– Выдумываешь ты всё, – засмеялся Егор. – Нет ни рая, ни ада, это всё поповские штучки, а если и есть, всё одно равны будем: все голые! – и ущипнул жену за бок.
– Тьфу, охальник, бесишься, как молоденький, – сплюнула Валентина.
– Да, чуть не забыл: через неделю в Богондинку еду к Ивану Катаеву. Паню с собой возьму. Пусть там поживёт, а то совсем отощала девчонка, в чём только душа держится.
– Ой, да как это? Дитё в чужие руки? – голоснула Валентина, не столько из жалости, сколько потому, что Павлушка была в доме нянькой другим ребятишкам, но Егор оборвал её:
– Спи! Вставать мне рано. А самогон ещё раз отольешь – взбучку получишь, – все-таки не удержался он от предупреждения.
– Да не отливала я, вот те крест, – осмелилась Валентина сказать запретную клятву. – От Матвеича принесла!
Но Егор уже не слышал. Он спал.
– А что, Панюшка, – спросил утром за завтраком Егор, – хотела бы ты поехать к дяде Ване в Богондинку? С мамой мы уже говорили, она согласна отпустить тебя.
А кто будет с Васенькой и Никитушкой водиться? – поинтересовалась Павлушка. – Маме ведь некогда. И в школу в этом году мне надо.
– Ничего, мама справится, – успокоил отец. – А в Богандинке тебе будет хорошо, село там большое, у дяди Вани корова есть, ты молочка вволю напьёшься. Тебе молочко надо пить, вон ты у нас какая прозрачная, – Егор погладил черноволосую головку тяжелой рукой, а Павлушка притихла, смотрела на него внимательными голубыми глазами.
– Папа, я хочу тебе стих сказать. Можно?
– А чей стих, дочка?
– Мой, я сама сочинила, – призналась шепотом девочка.
– Да ну? Скажи! – он посадил её на колени.
– Папа мой – милиционер…
Егор секунду помолчал, затем улыбнулся широко и добродушно, как давно не улыбался.
– Ты, Панюшка, правда, сама сочинила?
– Правда, папа, – кивнула Павлушка.
– Ой, да какая же ты у нас умница! – он чмокнул девочку в щеку. – Мать, а мать, послушай-ка, что Панюшка сказала мне! Ну-ка, повтори, дочка!
И Павлушка опять прошептала свои стихи.
– Ай да, неколи мне тут с вами! – отмахнулась Валентина, возясь у печки-каменки откуда тянуло вкусным запахом жареной картошки.
Павлушке стало грустно: мама не захотела слушать её, на глаза навернулись слёзы, но так там и зависли – Павлушка плакала редко.