355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгения Изюмова » Дорога неровная » Текст книги (страница 20)
Дорога неровная
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 20:50

Текст книги "Дорога неровная"


Автор книги: Евгения Изюмова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 64 страниц)

Обругав Ефросинью из-за пустяка, Максим засобирался на заячью охоту, хотя в том не было никакой необходимости, да и не сезон. Однако не заячьи шкурки ему были нужны – в большом сундуке, окованном полосным железом, под двумя замками у Ефросиньи спрятаны и волчьи шкуры, и заячьи, и даже рысья есть. На полу возле их кровати – медвежья шкура. Все шкуры отлично выделаны, в этом деле дед Артемий – знатный мастер. Вместе со шкурами лежали тюки с сатиновой и ситцевой мануфактурой – награда за войну с волками. Это была очень знатная награда, потому что в магазинах ткань можно было купить лишь по спецталонам. Словом, шей – не хочу, хоть исподнее, хоть шубы, унты да шапки. Иногда Максим представлял себе Павлу, разодетую в меха, в новом костюме, и на сердце у него теплело.

Но Ефросинья, баба не столько неряшливая, сколько жадная, всё прятала да копила, одежду снашивала до последней нитки, когда и заплату ставить некуда. Может, это было оттого, что вышла она за Максима из бедного, захудалого рода. Зажив своей семьей – Максим был мастер на все руки: плотник, шорник, охотник, мог и бочки клепать – ошалела от достатка, привалившего к ней. И эта жадность – сам-то мог и последнюю рубаху отдать, и кусок хлеба, если кому-то нужнее – ярила Максима до темноты в глазах, особенно когда были гости: его широкая натура требовала – что есть в печи, то на стол мечи, а жена ставила перед гостями самое что ни есть плохое угощение. Максим молча вставал, звал Ефросинью в сенцы и так же молча давал ей зуботычину. И тогда на столе появлялось все – Ефросинья была умелица приготовить и соленья, и стушить-сварить – уж тут Павле далеко до нее. Конечно, ставила и четверть самогонки либо бражки: у Максима еще три брата, лбы здоровые, пили много, ещё больше ели, так что потом Ефросинья с облегченьем до следующего раза убирала недопитую самогонку. И так было всякий раз: пока не получит затрещину, не расщедрится Максимова женушка, хоть и знает, что её обязательно поучат, чтобы не жадничала.

Притерпелся Максим к Ефросинье и, может быть, всю жизнь прожил бы так, пока, словно рассветное солнце, не вспыхнула его любовь к Павле. Не красавица она была, но притягивала к себе будто канатом. И вот эта обожаемая им женщина, почти девочка, в постели с другим!!!

Чтобы успокоить свою душу, Максим ушел на Карасёвы озёра к деду Артемию, который жил в построенном им самим бревенчатом балагане, ловил рыбу, собирал ягоды и грибы, шишковал в кедраче, сушил всякие травы, потому что считался в округе самым знающим лекарем и людей, и домашней скотины. Он приходил в деревни по первому зову всегда легко одетый с открытой грудью, заросшей седой густой шерстью, без шапки и почти всегда босиком – он обувал лапти с первым снегом и носил только до первых весенних проталин. Его спрашивали, не боится ли он змей, раз ходит по лесу босиком, а дед усмехался в бороду и отвечал:

– Они сами меня боятся.

Дед и Максима обучил домашнюю живность лечить, потому часто Максима поднимали ночью с постели, если требовалась помощь.

Дед Артемий, лохматый, похожий на медведя – седые космы до плеч и бородища до пояса, сидел у костра и наблюдал с усмешкой, как Максим жадно, словно с голодухи, хлебал уху.

Максим – второй внук – был самым любым его сердцу. Старший Григорий – тот рассудительный лишку, осторожный. Василий – трусоват слегка, при виде крови падает в обморок. Самый младший из Егоровых сыновей, Михаил – пока ни то ни сё, холостой, ему бы только гулять, да и, похоже, хитрован. А Максим – открытый, очень подвижный, хулиганистый озорник, немало бедокурил в Филькино, под Надеждинском, пока не перебралась семья на Четырнадцатый участок – тогда вокруг больших сел, как Жиряково или Шабалино, много было этих участков. Переселенцы, надрывая жилы, выкорчевывали лес, пускали его на постройки, а землю распахивали. Правда, в начале тридцатых годов стали образовываться колхозы, и раскорчевку вели сообща, но и земля тоже стала общественной.

Впрочем, в таежных лесах общиной жить легче. Максим при организации колхоза на Четырнадцатом участке был заводилой. Молодой да решительный, чапаевец, его и выбрали председателем. Он всегда внимательно выслушивал то, что говорили ему партийные райуполномоченные, но поступал сообразно своего мужицкого разумения, может, потому и обид было меньше у колхозников «Красных орлов», что наперекор указаниям из района не заставлял Максим в общее стадо сгонять коз да кур, понимал, что в общем хозяйстве одна коза или овца много прибытку не дадут, а в отдельном хозяйстве – очень даже необходимы, и уход за ними более хороший будет. Зато придумал создать мастерскую по катке валенок, тут уж шерсть сдавала каждая семья, где были овцы, и никто не возражал, потому что урок Максим определял тоже по справедливости. Максиму, конечно, «нагорело» за самоуправство от начальства, но никто и предположить не мог, как пригодится эта мастерская спустя десяток лет, и что потом будут за это вспоминать Максима с благодарностью.

Словом, любил дед Артемий Максима потому, что видел, наверное, в нём себя молодого, такого же ухаря, но в то же время надежного и делового мужика. И силушкой Бог Максимушку не обидел. В Надеждинске на углежжении звали парня «Пшеничинский Серко» – был такой купец Пшеничников, имел самого мощного коня битюга-тяжеловоза. Максима и прозвали так, что наваливал угля на свою тачку больше всех, а от роду ему тогда было шестнадцать лет. И когда Максим обзавелся собственным конем, он его назвал Серком.

В одном только дед не одобрял внука, что женился на Ефросинье: не одна девка сохла по нему, а он выбрал бабу-квашню. Вообще-то Фроська – хозяйственная и умелая, но такая растопыра медлительная, что другая бабенка вокруг деревни обежит, а Фроська только шаг сделает. Да и жадная до невозможности. Непонятно, как они только уживаются, такие разные: один как шумный, веселый и светлый ручей, а другая – как застоялая лужа.

– Чего ты, Макся, смурый такой? – нарушил дед молчание. – Или случилось что?

– Да нет, деда, всё в порядке, – пожал плечами внук.

– Да уж! Ты мне сказки-то не сказывай, вижу, что не в себе ты, ну-ко, говори-ка, что приключилось! – приказал он Максиму.

И внук рассказал всё без утайки, выложил, как на блюдечке. Рассказывал, а сам словно на себя, говорившего, смотрел со стороны, и видел небритого, сгорбленного усталого мужика с запавшими глазами. Дед выслушал и крякнул досадливо:

– Эхма! И впрямь, неладно. Знаешь, Макся, баб-от много, а жену ты себе уже выбрал. Сам виноват, что такую. Ну, а учительша-то знает про твою дурь?

Максим отрицательно покачал головой.

– Слава те, хоть тут ума хватило. А ты не о жене думай, о Райке своей. Ты ей свою фамилью дал? Дал! Гордая фамилья – Дружникова! Вот и ставь девчонку на ноги. Ласковая она, как кошонка, без тебя с Фроськой пропадет. Да и мужик, говоришь, к учительше приехал, отец её мальчонки, а ты встрять в семью хочешь? Не одобряю!

– Да ведь люблю её, деда! Жить без неё не могу!

Дед улыбнулся едва приметно:

– Не могешь, как же, пока не далась, а дастся – смогешь! Знаю. Сам такой был. Иные, как твоя растопыра, ничего не требуют, лишь бы мужик рядом был, да топтал, сами-то они бесчувственные, а иным – обхождение тонкое подавай, душа у них нежная… Макся, слушай, – дед хохотнул в бороду, – а хошь, я тебе травки дам, всю дурь твою, как рукой снимет, а?

– Дед, не смей! – вскочил на ноги Максим, сжав кулаки.

– Да ладно тебе, Макся, – дед рассмеялся, – не ворошись. Нету такой травки, врут бабы про приворотное да отворотное зелье, чтобы вам, мужикам, головы забить, облапошить да вокруг пальца обвесть. Не зелье людей друг к другу притягивает, а душа к душе стремится, и хорошо, когда душа душе подходит, тогда счастливы люди до последней минуточки, вот как я был со своей старухой, как твои отец с матерью. А бывает, и не находит душа душу, вот и мается человек. Фроська – не твоя половинка, да и с учительшей… – Артемий глянул на внука внимательно. – По себе ли дерево рубишь? Она – грамотная, а ты, мужик лапотный, едва расписываешься? Не виновен ты в том, но всякий мужик норовит выше бабы быть, вроде бы как природой ему так отведено – наверху быть, однако не всякий мужик оказывается умней своей жены, помни это, Макся. Тебе тяжко с Фроськой, верю, а не будет ли тяжельше с учительшей: будешь любить её, а достигнуть не сможешь. Тогда как? Натура будет требовать сверху быть, ну, будешь по ночам, а днем как? Ведь не только ночь одна, и светлый день наступает с рассветом.

Неделю жил Максим у деда. И словно тяжесть какая-то свалилась с души Максимовой, всё, казалось, отступило. Павла словно уплыла за далёкий-далёкий горизонт закованных в лёд синих Карасёвых озёр, её образ истончал в его воображении до слюдяной прозрачности. Осталось лишь озеро, дед, лес. Они ловили рыбу, солили её, ели жареную, вареную, наконец, опостылела такая жратва Максиму, захотелось горячих щец, парного молочка, да и стопарик бы с устатку не помешал.

– Ну тя к лешему, дед, ополоумишь от жизни такой твоей, – сказал Максим как-то морозным ясным утром. – Домой пойду!

Дед улыбнулся, не стал разубеждать внука. Он до такой степени привык жить в лесу и так слился со всем, что вокруг щебетало, росло, что иной жизни и не представлял. Только и сказал:

– Иди. Только дурь выбрось из головы, всё путем тогда и будет.

Максим встал на лыжи и ушел.

До Четырнадцатого Дружников добрался к вечеру, вернее, до темна – зимой вечер рано приходит. Он бросил мешок с мороженой рыбой в сенях, вошел в избу, вдохнул с наслаждением привычный запах своего жилища, легко поцеловал Фросю в лоб и велел накрывать на стол. Потом долго с наслаждением плескался возле рукомойника, решив после ужина истопить баню и смыть с себя недельную грязь. Фрося просияла от его неожиданного поцелуя и забегала-засуетилась. А как сел Максим ужинать, поставила перед ним бутылку городской водки. Сама устроилась напротив и смотрела, счастливая, на мужа, стрекотала, как сорока, рассказывая деревенские новости, и, между прочим, сообщила не без злорадства:

– А учителкин мужик уехал. Сбежал, Ворониха сказывала, пока она к Симаковым уходила. Или сама прогнала, видать, не по размеру на сей раз пришелся.

Максим побагровел, поперхнулся едой и стукнул кулаком по столу:

– Вечно ты со своей трепатней под руку лезешь!

Фрося испуганно сжалась, не понимая причины гнева мужа. А Максиму стало стыдно за свою вспышку, он примирительно спросил:

– А Серко где? Дома, аль в колхозной конюшне? Как он?

– Да на конюшню свела, ты ж убёг незнамо куда, а кто ходить за ним будет? Жив-здоров твой Серко, чо ему, жеребцу, сделается, – обидчиво поджала губы Фрося: всегда так – конь ему дороже, чем жена.

Максим быстро доел щи, посидел, глядя в тарелку, несколько мгновений, потом, отказавшись от жареной картошки, стал одеваться, взял и ружье.

– Ты куда, Сим? – встревожилась Фрося.

– Да к Лизе съезжу, дед велел ей рыбы передать, а на Серке быстрей обернусь, а то… – он шлепнул жену по мягкому заду, – заскучал я! Баню готовь, как вернусь, так и…

– А ружжо зачем берешь? – удивилась жена.

– А чтоб от разбойников обороняться! – ответил Максим весело – он и сам не знал, зачем ему ружье. Потом налил полный стакан водки, хлобыстнул его единым махом, закусывать не стал, крякнул от души, тряхнув головой, и ещё раз приложился ладонью к мягкому месту Фроси, да так, что та ойкнула, однако была довольна лаской мужа.

Максим, выйдя во двор, подумал, что его жена ни в какое сравнение не идет по телесности против Павлы. У той, небось, и подержаться не за что, одно слово – худоба. А с худой бабой спать, говорят, что на тощей кобыле скакать. Максим весело хмыкнул и направился к конюшне.

Он седлал Серка, встретившего хозяина нежным ржанием, тоже ведь, варнак, соскучился, и шептал:

– Вот и всё, ушла дурь. Прав дед. Я даже не волнуюсь, что еду в Шабалино, завезу рыбы к Лизе, как деду обещал, и сразу же обратно, ну разве что с Володей чарку опрокину.

Но, выехав на Шабалинскую дорогу, Максим понял, что не к сестре он едет, а к ней, к Павле. И он хлестнул Серка плетью, мол, давай быстрей!

Обиженный Серко даже остановился, головой мотнул, взвился на дыбы, кося глазом укоризненно: за что? Максим никогда прежде не бил коня, а если и поддавал слегка вожжами, когда Серко был запряжен в повозку, то это не в счет – за дело попадало, и Серко был не в претензии, так как не любил запряга и всегда волынил. Но Максим вновь ожег его бок:

– Пошел, но!

И Серко пошел такой размашистой рысью, что ветром шапку чуть с головы Максима не сдуло, так пошел, что Максиму пришлось придержать коня на шабалинской улице возле школы. Ой, не на беду ли твою, Максим, школа первой была на пути, а не бурдаковский дом?

В окне кухни горел свет: Павла не спала. Максим тихонько, воровато, завел коня во двор, погладил его по шее:

– Прости, брат, спешил я к ней… – и поднялся на крыльцо, стукнул в дверь.

– Кто там? – раздался милый ему голос, и сердце Дружникова забилось, как птаха, попавшая в сеть.

– Это я, Дружников, – сообщил Максим осипло.

Павла открыла дверь, и Максим прямо с порога облапил её, теплую, такую родную и желанную, начал целовать в щеки, лоб, добрался до открытой шеи, возбуждение нарастало в нем лавиной, и тут как ушат ледяной воды на него вылили:

– Вы что, Максим Егорович, белены объелись? – она даже не вырывалась, как сделала бы, наверное, другая женщина, сказала холодно и спокойно.

И Максим увял. Но всё-таки не мог уйти так просто, и прошептал:

– Вы не бойтесь меня, я вас не обижу, просто поговорить хотел… как Раечка учится, – выдумал он причину своего неожиданного вторжения в её дом.

– Об этом надо днем спрашивать, и не таким способом, – неприязненно глянула Павла. – Но проходите.

Максим зашел и как был в полушубке, не раздеваясь, сел за стол, за которым Павла проверяла ученические тетради, набрал воздуха в грудь, и – как в омут головой:

– Выходи за меня, Павла Федоровна, замуж.

– Может быть, вы пьяны? – осведомилась Павла.

– Да не пьян я! – воскликнул Максим. – Просто люблю тебя, и сам не знал, что люблю! А как узнал, что муж приехал, словно обезумел, свет в глазах померк! Узнал, что уехал – крылья за спиной выросли!

– Да вы ведь женаты, Максим Егорович, – рассмеялась весело Павла. – Вы же не татарский хан, чтобы гарем разводить!

– Женат, да не женат, – ответил Максим. – Не расписаны, не венчаны. До Тавды – далеко, а церквей у нас нет, да я бы в церковь и не пошел.

– Да вы бы хоть спросили сначала, люблю ли я вас? – всплеснула Павла руками.

– Панюшка, – с жаром произнес Максим, – если и не любишь, я всё сделаю, чтобы полюбила. Я тебя на руках носить буду, шубу новую сошью, я ж охотник, милая, все у нас будет, у меня ж ничего из рук не вываливается, и я… – он не смог больше ничего сказать в похвалу себе и вновь повторил: – Выходи за меня!

– Максим Егорович, вы словно покупаете меня – и то, и се сулите, – усмехнулась опять холодно Павла, – но я выйти замуж за вас не могу.

– Не можешь? – вскипел Максим. Еще ни перед одной бабой он так не плакался, легко и быстро брал своё, а эта кочевряжится! Он сдернул ружье с плеча. – Соглашайся, или я тебя убью, чтоб никому не досталась, и сам застрелюсь, всё равно мне без тебя не жить! День и ночь в глазах стоишь!

Павла осторожно отвела в сторону ствол ружья, поманила за собой, взяв в руки керосиновую лампу. Максим двинулся следом, обожженный сладкой мыслью скорого обладания Павлой. А та подняла лампу повыше над головой, чтобы свет стал ярче, показала на спящего Витюшку:

– Стреляй, Максим, но сначала его убей.

Максим ничего не ответил, вышел на цыпочках из комнаты, пересек кухню, прикрыл аккуратно за собой дверь, выходя в сени.

Серко всхрапнул, увидев хозяина, потянулся к нему, он уже простил Максима за удар плетью. Максим взял повод в руку, вывел коня за ворота, пошел по улице, ведя его за собой, и чувствовал, как по щекам текли слезы. И Серко, наверное, опять удивился – никогда не видел хозяина таким поникшим и сгорбленным. За околицей, вскочив в седло, Максим обнаружил притороченный мешок с рыбой. Отвязал его, размахнулся и зашвырнул подальше в сугроб: в самом деле, не везти же рыбу обратно, а к сестре Максим не хотел ехать – он никого не желал видеть.

Максима Дружникова Павла не любила, и его выходка с ружьем сильно перепугала ее: вдруг, в самом деле, застрелит, останется Витюшка сиротой. Всю зиму она жила в постоянном страхе, что Дружников совершит какую-либо глупость. И он совершил: дважды приезжал свататься, а на третий просто взял её силой. После того Павла тихо плакала, свернувшись клубком, а Максим стоял на коленях рядом и гладил ее по голове:

– Ну не плачь, Панюшка, я люблю тебя. Еще сильнее, чем прежде. Думал, возьму силой, и все уйдет, а чувствую – люблю. Не знаю, как тебе это объяснить, не умею. Выходи за меня, любушка. Я на всё для тебя готов.

Павла не откликалась, только тихонько поскуливала, как щенок, которого ни за что ни про что взяли да пнули. Всё в её душе бунтовало против насилия Максима, но в то же время она сознавала, что ей с ним было хорошо в момент близости, потому, наверное, и было душевно так плохо. Максим долго что-то говорил бессвязно и горячо, но Павла молчала, и он ушел со смешанным чувством вины перед Павлой, удовлетворения своего мужского желания и злости: на коленях перед ней стоял, а она ровно чурка бесчувственная.

С той ночи он не появлялся в Шабалино, и Павла со злостью думала: «Поматросил и бросил, вся любовь до постели была», – вскоре злость переросла в ненависть. Но самое главное, она вдруг почувствовала себя беременной. К деревенским повитухам обратиться страшилась из-за сплетен, в больнице аборт ей не сделают – существует специальное правительственное постановление, запрещающее аборты. Оставалось ехать обратно в Тюмень, и хотя там её ожидал ад, Павла решила написать в роно, чтобы ей нашли замену, объяснив, что должна уехать по семейным обстоятельствам. Все это подкосило Павлу, она заболела. И к ней то ли в бреду, то ли наяву приходил похожий на лесовика дед, поил её настоем горьких трав, что-то шептал над ней. А потом навалился сон, и как сказала потом бабушка Фёкла, которая прибиралась в школе, Павла проспала ровно двое суток. И проснулась здоровой.

А Максима все не было…

Зато приезжала Ефросинья, сначала костерила Павлу почем зря, потом заплакала по-бабьи навзрыд:

– Уехала бы ты, учительша. Не забирай у меня Симу, – она не сказала, что боится не столько ухода Максима, сколько того, что останется ни с чем – ни достатка, ни дома, ведь сама она колготилась по хозяйству, а работал в колхозе Максим. Дом и всё в нем было сделано его руками, весь достаток – от него.

А Максима не было…

Приходила Елизавета Бурдакова, просила за брата:

– Измучился он весь, исхудал. Все равно ему с Ефросиньей не жить, ладу не было у них и прежде, а тем паче сейчас. Уйдет он всё равно от нее, да он и так живет у родителей. Ты за ним, Павла Федоровна, будешь как за каменной стеной, выходи за него.

Но Павла слушала, оледенев, и молчала.

А Максим не приходил…

И Павла отправила заявление в роно.

Ответ из Верхней Тавды с разрешением уехать, не дожидаясь замены, пришел в августе, и Павла стала готовиться к отъезду.

Все было уложено за пару дней. Павла попрощалась с шабалинскими друзьями, с ребятишками, которых учила два года. Ожидая подводу, которую ей выделил Симаков, чтобы доехать до района, бродила Павла бесцельно по своей квартире, по классу. Школу она хорошо подготовила к новому учебному году – все побелено, покрашено. В классе – новые парты, в шкафах – новые наглядные пособия, нарядный глобус. Про то, что Шабалинская школа отлично подготовлена к новому учебному году, даже в тавдинской газете написали.

И в учительской квартире тоже порядок, не то, что было, когда она приехала. Павле было грустно и жаль покидать Шабалино: ей хорошо жилось и работалось здесь, ее уважали в роно, и вот приходится уезжать. Она понимала, что в материнском доме будет невесело: мать начнет пилить её беспрестанно, плача и сердясь, что второй раз дочь собирается родить вне брака (с Иваном отношения так не были узаконены), сестры начнут насмехаться и фыркать, как это было после рождения Вити, но Павле просто некуда было притулиться.

В коридоре затопали сапоги. «Наверное, возчик», – подумала Павла, очнувшись от дум. Дверь распахнулась. На пороге стоял Максим Дружников – хмурый, потухший, похудевший. Павла пристально глянула на него и почувствовала, что силы оставляют ее, и стала оседать на пол в обмороке. Максим едва успел подхватить женщину на руки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю