355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгения Изюмова » Дорога неровная » Текст книги (страница 13)
Дорога неровная
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 20:50

Текст книги "Дорога неровная"


Автор книги: Евгения Изюмова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 64 страниц)

Стессель в это время готовился к отъезду в Россию. Он был доволен: в его багаже находились старинные золотые китайские вещи, которые хранились в Порт-Артуре. Они были доставлены в дом Стесселей опять же по совету Веры Алексеевны, их стоимость – около восьмисот тысяч рублей.

Фок, наоборот, был очень зол. Бывший представитель фирмы «Тифонтай», майор японской армии Тадзима, передал ему чек японского банка. Фок поблагодарил японца и попросил:

– Хотелось бы получить аванс наличными.

– В счет аванса – золотые вещи, которые сейчас находятся в багаже генерала Стесселя, – ответил невозмутимо Тадзима.

Фок помрачнел: он прекрасно понимал, что ничего не получит из «золотого запаса» Стесселей.

Предательство Стесселя и Фока не осталось безнаказанным: к тому взывали души погибших порт-артурцев, а живые добились суда над ними. Осада Порт-Артура длилась 329 дней, и за это время японцы потеряли 112 тысяч человек, а русские – только 26 тысяч. И позорная капитуляция была подписана Стесселем ради наживы. Японцы открыто в том признались, когда праздновали сорокалетие падения русского гарнизона 2 января 1945 года. Комендант крепости Порт-Артур генерал Ота сказал, что одной самурайской храбрости было мало для овладения крепостью, необходимы были еще «искренние, доверительные отношения» между генералом Ноги и комендантом крепости Стесселем, иными словами – предательство.

В 1908 году Стесселя приговорили к смертной казни, однако Николай II заменил казнь десятилетним тюремным заключением, а в 1909 году и вовсе помиловал его. Фокс, можно сказать, отделался легким испугом – хоть и предстал перед судом, но был оправдан, однако с военной службы уволен – хотя и был участником заговора, все же он был подчиненным Стесселя. Но ничего этого Егор Ермолаев не знал: когда шел судебный процесс над генералами-предателями, он был еще в Японии. И уж никак не мог предполагать, что 24 августа 1945 года советские десантники овладеют Порт-Артуром, и на Золотой горе взовьется алый стяг страны Советов. Тогда тоже будет война, но она будет беспримерно короткой, самой короткой войной за историю государства российского. Самурайская Япония смогла продержаться перед натиском советских войск всего 26 дней – с 8 августа по 2 сентября 1945 года. Спустя пять лет Советский Союз передал Порт-Артур Китайской Народной республике.

Павлушка не забыла рассказ Егора про Порт-Артур, и однажды вечером спросила:

– А вы долго из плена ехали?

– Долго, дочка, ой, долго, – вздохнул Ермолаев и начал рассказывать про друзей-солдатушек, бравых ребятушек, вспомнил про Григория Поздышева, солдата своего взвода, ведь если б не Григорий, не стал бы Ермолаев большевиком, и жизнь его была бы иной.

… Фельдфебель Ермолаев, на груди которого поблескивали три солдатских Геогиевских медали, сидел у раскрытой двери теплушки, курил, пуская дым в щель, да слушал, как солдаты негромко и душевно пели песню. Кто сложил её в Манчжурии – неведомо, но ясно – сибиряк, потому что пелась песня на мотив любимого в Сибири «Бродяги»:

– «От павших твердынь Порт-Артура, с кровавых манчжурских полей калека-солдат, утомленный, к семье возвращался своей…»

Посмотрел Ермолаев на Ивана Синюшина, на Еремея Колесова – у обоих по ноге деревянной. Лежат мужики на нарах, и глаза сурово поблескивают от бликов огня, который бился в железной печурке. А Лукьян Поташин домой без рук едет, и песня эта – про них.

Тоскливо у Ермолаева на душе. За три года, что был в Японии, никаких вестей о семье не получал, и кто родился у него, тоже не знал.

Мимо проплывали манчжурские сопки, качался и скрипел старый вагон, колеса выговаривали: «Как там?.. Как там?..» За плечом Ермолаева послышался глуховатый, с легкой хрипотцой голос:

– О чем задумались, господин фельдфебель? – высокий худощавый солдат с повязкой на глазу встал рядом, начал скручивать «козью ножку». – Смотрю на вас: вы все курите да курите.

Григорий Поздышев не похож на других солдат: вежливый, с офицерами не спорил, но чувствовалась в нем некая сила странная, отчего офицеры не могли хлобыстнуть его по зубам, как делали запросто с другими. Частенько в беседах с товарищами Григорий говорил, что война нужна буржуям да царю – главному в России помещику, а в бою не прятался за чужие спины, шел в передней цепи. Непонятен Григорий Ермолаеву, однако уважал его за храбрость, честность и прямодушие, чувствовал, что в чём-то Григорий прав, хотя сам Ермолаев считал царя заступником, а винил во всем буржуев да помещиков. А царь, может, и сам не знает многого, да ведь до Бога высоко, а до царя – далеко…

– Да какой я господин, – откликнулся Ермолаев на вопрос Поздышева, давая ему место возле щели. – Я, как все солдатушки, голь перекатная. А фельдфебелем стал за геройство, не люблю сидеть в кустах, уж пусть лучше будет грудь в крестах, – и усмехнулся. – Ты-то ведь тоже не последний в цепи был, за царя нашего батюшку да отечество глаз отдал.

– Не за царя, – поморщился Григорий. – А тоже, вроде вас, господин фельдфебель, труса праздновать не привык, хоть и не нужна война с Японией простому люду. Стессель нас продал японцам, а сам уехал в Россию. Зато мы хлебнули в плену лиха. Разве не так, господин фельдфебель?

– Да не зови ты меня господином, зови просто Егором, ну а при начальстве – смотри, не оплошай, всё-таки мы пока военные люди. А что я воевал с япошками крепко, то не хотел, чтобы они на землю нашу пришли, стали бы над русским народом измываться, у нас своих измывателей хватает, – и Ермолаев сплюнул со злостью в щель, откуда тянуло морозным ветром. Потом встал, ушел в глубь вагона и запел вместе со всеми: «В церкви, золотом облитой…»

Утром поезд прибыл во Владивосток. Во всех вагонах гудели солдатские голоса, рвали руки двери теплушек, но не открывались они, видимо, заперты снаружи, а так хотелось упасть ничком на русскую землю, виденную в снах, умыться снегом, своим, русским, снегом. Барабанили солдаты в двери кулаками, кричали:

– Открывайте, что мы – каторжники?!!

Но эшелон медленно тронулся и пополз куда-то прочь от станции. И лишь тогда открыли двери теплушек, когда эшелон встал в дальнем тупике. Солдаты ринулись к выходу, и остолбенели: возле вагонов холодно поблескивали штыки винтовок, казачий офицер, поигрывая нагайкой, прохаживался перед шеренгой солдат, за которой стоял эскадрон казаков.

– Эй, кто тут старший? – гаркнул офицер в двери теплушки.

Ермолаев соскочил на снег, вытянулся по стойке «смирно», выгнул грудь колесом, звякнули медали.

– Кто таков?

– Фельдфебель Ермолаев, вашбродь!

– Кто у тебя тут песни крамольные горланил? Живо фамилии! Я вам, канальям, языки пообрываю за такое!

В узких карих монгольских глазах Ермолаева мелькнули злые искорки, но лицо выражало полную покорность, добродушие и желание услужить господину офицеру, и он ответил, все так же стоя на вытяжку:

– Никак нет, вашбродь, в нашем вагоне песни пелись те, каким нас господа офицеры учили!

– Ну, какие это песни? Говори! – решил офицер поймать простака-фельдфелеля на слове, не уловив злых искорок, не заметив чертиков, которые вслед за ними заплясали в глазах бравого служаки.

– «Соловей, соловей-пташечка», – начал перечислять Ермолаев, загибая пальцы на руках. – «Солдатушки, бравы ребятушки»… Еще «Хаз-Булат удалой», это, значит, про то, как молодая жена старику-мужу, значит, изменила, еще песня про…

– Хватит! – рявкнул офицер. – Смотри у меня, чтоб порядок в команде был, не то… – и он сунул кулак под нос Ермолаеву.

– Слушаюсь, вашбродь! – вновь кинул руки по швам Ермолаев, еще больше вытягиваясь перед ним, «поедая» молодого офицера глазами. Едва тот шагнул в сторону, Ермолаев нарочито грозно крикнул в темноту вагона. – Марш по нарам! Слышали, что господин офицер сказали? Ни гу-гу мне!

Потом посмотрел вслед офицеру, и в глазах его разгорелся неприкрытый недобрый огонь: офицерик, может, и пороху не нюхал, а посмел кричать на него, Георгиевского кавалера, мог бы, пожалуй, и плетью огреть. И эти… Он сплюнул в сторону охраны, схватился за руку, протянутую из вагона Григорием Поздышевым, вскочил в вагон.

– Спасибо, товарищ Ермолаев, – шепнул ему в ухо Поздышев, пожимая одновременно руку фельдфебелю.

– За что спасибо-то? Я людей берег, и так настрадались, – и строго сказал солдатам. – Тише, братушки, если хотите дома быть, иначе отсюда не выбраться, коль подпевать им не начать.

Три недели стоял во Владивостоке эшелон. Власти не знали, что делать с порт-артурцами – целый эшелон революционной заразы. За стенами теплушек слышался мерный шаг часовых. Выходить на волю разрешали только дневальным за пищей да во время приборки теплушек, даже по нужде выводили организованно под охраной три раза в сутки небольшими командами.

Солдаты видели в зарешеченные окошечки теплушек вдалеке толпы гражданских, которых казаки не допускали к эшелону, оттуда слышались возгласы:

– Слава героям порт-артурцам! Слава!

– Слава-то слава, а вот сидим взаперти, словно каторжники, – зло ворчали солдаты.

– Вот-вот! – весело подхватывал Поздышев. – Это вам за кровь вашу, за веру, царя и отечество, – и потом начинал говорить такие слова, за которые, будь среди них доносчик, Поздышева сразу же вздернули бы на виселицу, а остальных распихали по острогам.

Ермолаев держался поодаль от Григория и его друзей, но чутко вслушивался в его слова. И великое смятение зарождалось в его душе. Слова Григория – не те, что слышал он от социалистов на заводе Кноха, которые призывали лишь к свержению царизма. Григорий говорил еще, что и заводчиков, и помещиков надо смести с земли, а их имущество национализировать, то есть, заводы отдать рабочим, землю – крестьянам. Только так и не иначе.

Ночами Григорий – его место было рядом с ермолаевским – начинал разговор и с Егором. Они беседовали о своих семьях, о жизни своей. От Григория впервые узнал Егор, кто такие большевики в Российской социал-демократической рабочей партии, и не заметил, как стал думать так же, как и Поздышев.

– Ты думаешь, почему нас здесь держат? – спрашивал Григорий. И сам же отвечал. – Потому, что в России волнения. В девятьсот пятом, когда мы у японцев прели, в Москве восстание было, бои на Пресне шли страшенные, много наших погибло, но и мы им жару дали.

– Откуда знаешь?

– Сорока на хвосте принесла, – отшутился Григорий, но тут же серьезно сказал. – Машинист знакомый на паровозе оказался, видел его, когда на кухню ходил. Он мне весточку и подал. А мы, пленные, партийные или нет – все против войны, как и большевики, вот и считают нас большевистской заразой. Мы, дружище, Ермолаев, такую задачку генералам подкинули, что они скоро голову сломают, думая про нас: и в Россию нас нельзя, мы же большевикам подмога, и в тюрьму героев порт-артурцев тоже нельзя, да и здесь нас больше нет возможности держать. Во как! – и вслед сдержанный смешок. – Но ты молчи про машиниста. Верю тебе, Егор Корнилыч, наш ты человек, крепкий мужик, только вот умом шатаешься. А нас, порт-артурцев, помяни мое слово, постараются разделить да поскорее выпихнуть поодиночке с эшелона, чтобы не объединились мы да не забузили. А может, как раз и ждут, чтобы стали возмущаться: тут-то нас и погладят казацкими нагайками, да в кутузку. Знаешь, что писалось в воззвании баррикадцам во время московского восстания? Дескать, пехоту не трогайте: солдаты – дети народа, их на рабочих натравливают офицеры. А вот казаков не жалейте, потому что на них много рабочей крови, они всегдашние враги рабочих, пусть лучше не воюют с народом, а уезжают домой к семьям.

А за стенами вагонов, и в самом деле, не знали, что делать с порт-артурцами. Между тем гражданские все ближе и ближе подступали к эшелону, постепенно оттесняя солдатские цепи. Особенно старались женщины-солдатки. Они отчаянно лезли под приклады и нагайки, кричали:

– Антихристы! Что вы своих стережете? Может, наши мужики там сидят, а мы и не знаем! Выпускайте людей! Леша, Ваня, Степушка! – долетало до вагонов.

Солдаты тоже рвались из вагонов, однако, возле каждой теплушки, едва откатывалась в сторону дверь, возникала ершистая штыковая заграда, и солдаты отступали назад, не бросались на штыки.

Наконец, видимо, пришел приказ свыше, и по вагонам забегали офицеры, составляя списки, кто и откуда родом, кому, куда надо, и Ермолаев подивился предвидению Григория. Ермолаев, конечно, хотел вернуться в Тюмень к семье, а Поздышев записался в группу хабаровчан. Кое-кого решено было выпустить из вагонов уже во Владивостоке. И тут произошло непредвиденное: женщины рванулись вперед, смяли внешнее оцепление, а из вагонов им навстречу выскакивали порт-артурцы. И те, кто оставался, и те, кому предстояло ехать дальше. Брань висела в воздухе, хлопали нагайки, кричали женщины. И случилась бы беда, потому что разъярённые порт-артурцы бросились на солдат, защищая женщин – кто-то уже овладел оружием, если бы начальник эшелона не догадался крикнуть:

– По вагонам! По ва-а-го-о-на-а-ам!!! – а сам ринулся к паровозу, бешено заорал на машинистов. – Трогай, мать вашу! Пошел!!!

Эшелон дернулся, медленно сдвинулся с места, порт-артурцы опомнились, или, скорее всего помимо воли, просто сказалась военная выучка подчиняться приказу, полезли в вагоны, не успев даже сердечно попрощаться с товарищами.

Ночью под колесный перестук Григорий вновь беседовал с Ермолаевым, и Егор спросил:

– Почему ты, Гриша, хочешь в Хабаровске сойти, ведь ты – из Петербурга?

– Да, – вздохнул Поздышев, – я оттуда. Но по документам – иркутский, вишь, какое дело. – Он помолчал. Потом зашептал прямо в ухо товарищу. – Беглый я с каторги, да не бойся, никого не убивал, – успокоил он Ермолаева, заметив, как тот чуть не отшатнулся в сторону. – Я еще в девятьсот третьем в Сибирь угодил, как политический, да бежал. Но не на запад, в центр, куда обычно все уходили, а в Хабаровск пошел. Там я потихоньку с товарищами связался, документы мне выправили, готовился уж в Россию ехать, а тут мобилизацию объявили, и товарищи направили меня в войска. В армии точно никто бы меня искать не стал, да и ведь надо же кому-то было в армии агитационную работу вести. Однако же кто-то нафискалил про меня, и мне передали, что ждут меня в Иркутске, думают, что раньше из эшелона уйти не смогу, при вас же брать меня опасно, небось, заступились бы, а? – обратился он к Ермолаеву.

– Знамо дело, – солидно подтвердил тот, – заступились, и тогда уж точно взбунтовались бы солдатушки, бравы ребятушки: уж очень обозлены все.

– Ну вот, и жандармы точно также подумали, – сказал Григорий, – потому товарищи решили, чтобы сошел я в Хабаровске, вот мы и уговорились с одним из наших, что я по его документам сойду в Хабаровске, а он – в Иркутске. Начальник эшелона ведь не всю «серую кобылку» в лицо знает, и пройдет все хорошо. Пока разберутся, я уже далеко буду. А ты, Егор, к большевикам прибивайся.

– Да откуда у нас в Тюмени большевики? – возразил Егор. – Слыхал, поди, что Тюмень – столица деревень.

– Наш брат всюду есть. Мало нас пока, но будет больше, вот увидишь, – убежденно сказал Григорий.

И не знал тогда Ермолаев, что и он, как Поздышев, станет большевиком. Лишь знал, что вряд ли встретится с товарищем, и заранее жалел об этом.

Эшелон миновал Хабаровск, Иркутск… Громыхая колесами, мчался на запад почти без остановок: всюду эшелону давали «зеленый свет», останавливался он лишь там, где бывшие пленные солдаты должны были покинуть эшелон да на глухих разъездах, где раз в сутки выдавался скудный паек. Словом, все делалось для того, чтобы побыстрее рассеять по сторонам «революционную заразу», дескать, по-одиночке солдаты не осмелятся бунтовать – Григорий и в этом оказался прав.

Ермолаев теперь лежал на нарах один, ни с кем не разговаривал, подложив под голову крупные ладони, смотрел в потолок теплушки и все думал, думал, вспоминая всю свою жизнь, ведь она, прожитая уже жизнь, вспоминается не только в последний, смертный, час. Чаще всего она пробегает перед глазами, когда человеку плохо, когда нерадостно на душе. А чему мог радоваться Ермолаев, возвращаясь на родину, имея лишь мозолистые руки да кресты на груди, а к ним вон как относятся, видал уже…

… Жил да был-бедствовал в деревне Викулово Ишимского уезда мужик Корнил Ермолаев. Росли у него двое детей – Агафья да Егорашка. Трое сыновей у Корнила было до Егора, в Сибири это – путь к богатству, ведь когда в семье много рабочих мужских рук, то, знай, работай, не ленись. Но первого сына жена Катерина на чужой полосе родила в страдную пору неживого. Второго сына корь унесла, третьего – дифтерия. Негде было бедняку денег взять на лекарства, да и далеко те лекарства – в Ишиме. Один сын вырос – Егор. И все-таки свою мечту – иметь крепкое хозяйство – Корнил не оставил. Тут и случай вышел: богатый сосед задумал сына женить и решил прежде поставить ему новый дом, а Корнила нанял лесорубом. Выходило так, что после расчета мог Корнил купить себе лошадь, а если б выдался год урожайный, то и на коровенку хватило бы, зимой можно было бы еще заняться извозом в Ишиме.

Едет, бывало, Корнил в тайгу порожний или обратно с лесом, а сам все мечтает, как заживет хорошо. Вернется домой и все рассказывает про то Катерине, а та только похмыкивает да поддакивает мужу, тоже радуется вместе с ним. Но однажды Корнил не вернулся.

Побежала Катерина к хозяину, к кому муж лесорубом подрядился, дал он ей повозку и работника в помощь: не столько Корнила пожалел, сколько своего коня-битюга, на котором Корнил возил бревна – тоже ведь не вернулся из леса. Ходко бежал конь по накатанной дороге, а сердце у Катерины рвалось на кусочки от дурного безумного предчувствия. И совсем ей стало жутко, когда вдруг встретили медленно бредущего коня без возницы с одним бревном на санях.

– Корни-и-и-л! – взвился крик над тайгой. – … и-и-и-л-л… – где-то завязло эхо вдали.

Соскочила Катерина с саней, бросилась по следу в тайгу, откуда вышел груженый битюг, страх бился в груди, вырывался вместе с криком:

– Корнил! Корнилушка-а-а!

Корнила Катерина нашла мертвым под огромной толстенной сосной. Вдвоем с работником еле-еле вытянули они его из-под сосны. Лес вокруг Викулова славился на весь уезд – вековые кондовые сосны-красавицы, стройные и ровные, сердцевина у них крупная, плотная. Корнил, чтобы больше заработать денег, лес валил в одиночку – силушка у него была богатырская, а вот не уберегся. Как случилась такая беда с осторожным и рассудительным Корнилом, никто им поведать не мог: тайга тайны хранит крепко.

Похоронить Корнила помогли Катерине товарищи его. Беззлобный был мужик, спокойный и веселый, любили его в Викулове, потому в тяжкий час и пришли на помощь его вдове.

Хоронила мужа Катерина молча, только посверкивали сухие запавшие глаза, ни единой слезинки не выронила наперекор традициям, когда бабы причитали над гробом, а едва разошлись односельчане после поминок, взвыла по-дурному, аж зубы заклацали. Стояли рядом дети – семнадцатилетняя Агафья и двухлеток Егорушка. Дочь отпаивала ее водой, а сынишка, сидя у нее на коленях, уткнув головенку матери в грудь тоже хныкал безостановочно.

Тоскуй не тоскуй, а жить надо, детей на ноги «ставить» – Егорушку вырастить да дочь замуж отдать за хорошего человека. Потому проплакалась Катерина один раз и впряглась в работу: в поле хлеб жала, сено граблила, стирала, шила, лен мяла да полотно ткала, никакой работой не брезговала, лишь бы платили. Потому иссохлась Катерина, изработалась раньше времени, таяла день ото дня. А рядом всегда Агафья, ласковая послушная и работящая дочь, иначе совсем трудно пришлось бы Катерине.

Так прожили они до другого Рождества – год сравнялся, как умер Корнил, отпраздновали Пасху, и как-то вечером в дом ввалились гости. Агафья как увидела их – из дома выскочила, а Катерина не знала куда гостей усадить, ведь к ним пожаловал самый богатый человек села – Захар Медведев с сыном Пантелеем.

Агафья сразу поняла, зачем гостенёчки незваные пожаловали – сватать, ведь давно уж ей Пантелей проходу не дает, да Захар не хотел брать в снохи девушку из бедной семьи. Сваты все село прошли, а девки сибирские – поперешные родителям, в рев ударялись, грозились из дому сбежать, но замуж за Пантелея идти не соглашались. Да и кому нужен муж такой – маленький, кривоногий, пузатый, черный, точь-в-точь – майский жук, и усы-то у него под носом щеткой, ровно у жука. Одно достоинство – самый богатый наследник в селе, так ведь не с богатством девке жить, не с богатством в постель ложиться. Гулять же на стороне даже от нелюбимого мужа – грех, тут уж муж, хоть даже такой нелядащий, как Пантелей, до смерти забьет, и никто не вступится: блюди честь свою и мужа, коли замуж вышла.

Это вон Захар, красавец-парень, женился на своей Акулине из-за богатства, и пока не родился сын, все рядышком с ней ходил, а как родился, так и забыл о ней, благо было с кем в селе ночку провести. Но Захар – мужик, он с кем-либо переспал, встал, отряхнулся – и никакой ему беды.

Жена Захару не перечила: рука у него была тяжеленька, да и дела он вел хорошо – не транжирил наследство жены, а преумножал его. Потому и жил всласть. Одно расстраивало Захара: сын удался в материнскую породу. И это про него девчата пели на «полянках», сибирских посиделках – «У Пантюхи во все брюхо цепь раззолотилася, только ходит холостой – невеста не родилася!» Других детей у Захара от Акулины не было, видно, хватило её только на Пантюху.

Захар понимал, что никому его сын-урод не нужен, да ведь Пантелей того не понимает, заладил одно: «Жениться, тятька, хочу!» Впрочем, он прав: ни одна девушка с ним не согрешит по доброй воле, а Пантелей уже в годы вошел, ему женщина нужна, не к коровам же в хлев ходить, чтобы мужскую охотку сбить. Кроме того, Захару нужен был внук, его хотел Захар воспитать по своему подобию и сделать наследником: сыночек-то любил пображничать, а Захар, в юности – голь перекатная, к старости стал охоч до богатства и не хотел, чтобы его Пантелей растранжирил.

Катерина, узнав о цели прихода таких важных гостей, долго сидела, закрыв лицо руками: тяжко дочь отдать за урода немилого, да чувствовала близкий свой смертный час, потому хотела жизнь ее наладить. Наконец, сказала:

– Дочку неволить не буду, хоть и бесприданница, но пусть сама решает.

– Молода она – сама за себя решать, – усмехнулся Захар, однако согласился. – Ладно, веди её сюда, пусть сама ответ даст.

Катерина молча вышла из дома, нашла дочь в хлеву, где никогда и коровушка-то не стояла, молча рухнула перед Агафьей на колени.

– Ну что ты, мама, что ты?! – прошептала Агафья, разгадав желание матери без всяких слов. – Встань!

– Дочушка, кровинушка моя, – обратилась к ней Катерина, продолжая стоять на коленях. – Сватать тебя пришли, твоего слова ждут, окаянные. Силой я тебя за Пантелея не гоню, да ведь и мочи моей больше нет, родимая моя, болит нутро, боюсь – помру скоро, а как ты одна с малолетним братом будешь? Кому нужна бесприданница да еще и с дитем на руках? Одна дорога – по рукам пойти. Не хочу я тебе такой доли, а тут хоть подмога будет брата на ноги поставить… Авось, Бог будет к тебе милостив, Агафьюшка, а боле ничего тебе сказать не могу.

Агафья молча выслушала мать, рывком подняла ее на ноги, молча вышла из хлева. Мать семенила следом, осеняя крестом спину дочери. Девушка встала на пороге отчей избы, обвела строгим взглядом гостей.

Захар залебезил, встал, приветствуя ее:

– Здравствуй, девица-красавица, а мы вот…

Агафья пресекла его речь:

– Не надо, дядя Захар. Знаю, что сказать хотите. Согласна я.

Захар сначала недоверчиво посмотрел на нее, но в следующий миг восторженно махнул рукой, огладил ладонью роскошные усы:

– Ай, молодец-девушка! Любо-дорого ответила!

Но Агафья опять оборвала его:

– Упредить вас хочу: хоть я бедная, из-за того и за сына вашего иду, а себя обижать не дам!

– Что ты такое, девица-голубица, говоришь?! – опешил Захар. – Молодая, а уважения к старшим нет. Кто тебя обижать собирается? Пантелей мой весь слюнями изошел, на тебя глядючи, а ты – «обижать не дам»! Да пусть только попробует! – и глянул грозно на сына.

– Вы, дядя Захар, может, и не обидите, и Пантелей – тоже. А вот характер супруженицы вашей, Акулины Климовны, очень даже известен. Зловредней ее разве что лишь тёщинька ваша, Зинаида Прокопьевна, будет.

Захар крякнул досадливо, но смотрел усмешливо: «Ай, молодец девка-ягодка! Мне бы такую в молодечестве! Не по заслуге счастье моему Пантюхе-нескладухе выпало…» Вслух примирительно произнес:

– Ну-ну, чо уж так сразу плакать начинаешь. И супруженица моя тебя не обидит, пока ишшо я в доме хозяин, а тёщинька моя в своем дому живет, к нам касательства не имеет. А насчет приданого не сумлевайся, всё будет в лучшем виде: всё закупим, не опозорим, чтоб даже никто и пикнуть не посмел, что, дескать, невеста – бесприданница. Всё будет в лучшем виде.

– Да уж… – Агафья горько усмехнулась. – Дешево вы меня не купите. К приданому – я его у мамы оставлю – ещё и корову, двух овечек, поросёночка да десяток кур приведёте, ну, конечно, и корм скотине чтоб привезли. Вот так. А иначе дело не сладим, – и глянула в упор на Захара.

А тот опять лишь крякнул, но ничего не возразил, вновь с восхищением посмотрел на девушку: «Ах, милая, до чего же ты ухватистая да разумная!»

Свадьба по деревне гуляла целую неделю. Бродили по улицам пьяные парни, дружки Пантелея, горланили частушки: «Шире, улица, раздайся, с гармонистом мы идём, мы – сибирские ребята, мы нигде не пропадём!» Гармошка вдруг обрывала веселый задорный перебор и начинала напевно жаловаться невесть кому. Точно также вела себя гармошка и в первый день свадьбы.

Агафья сидела за праздничным столом, слушала, как гармошка то ликует, то плачет в руках Филиппа-гармониста. Её Филиппушки… И никто в селе не знал, что в первую же ночь после сватовства Агафья встретилась за околицей с Филиппом у стога сена за селом, все рассказала ему и предложила:

– Бери меня, миленький, все равно не быть нам вместе, не для кого девичью честь беречь.

Филипп испугался за нее:

– Агашенька, да ведь опозорят тебя, ославят, знаешь ведь, кака змея подколодная мать у Пантюшки!

Но Агафья сверкнула глазами, и увидел Филипп в ее взгляде такую решимость, что задохнулся от боли за любимую, отчаяния и уважения к ней.

– Убежим, Агашенька, в Ишим! Повенчаемся, и заживём честь по чести.

– Господи, да куда же мы убежим, как жить будем? Да и слово я уже дала, а без меня мама с Егорашкой пропадут… Не судьба нам быть вместе, Филиппушка, – и она заплакала, склонив голову ему на грудь.

Там, в стогу, и завершилась её любовь с Филиппом. И как знать, не Филиппов ли сын был её первенец, названный тоже Филиппом, но Господь пожалел Агафью, и мальчуган был похож на деда Корнила. Никому не проговорился, даже отцу, и Пантелей, что невеста его уже была женщиной. Он трепетно и нежно любил свою жену и страдал, что Агафья не любит его, доволен был и тем, что хоть смотрела на него жена без ненависти. Но свои переживания Пантелей преодолеть всё же не смог и пристрастился к выпивке, тем более что и в парнях был выпить не дурак.

Не нарушил свое слово и Захар. Два огромных сундука с приданым показали гостям во время свадьбы в доме невесты, а в хлеву стояли корова и овечки, хрюкал в специальном закуте поросенок – их в одну из ночей привели Медведевы на ермолаевское подворье. Да и не мог он поступить иначе, понимал, что любая девка могла пойти за его сына ради корысти, Агафья же Захару нравилась и внешне, и тем, как вела дело своей «продажи», и что не пожадничала, запросила немного. Доволен был Захар потом и первым внуком, хоть и подозревал, что не течет в мальчонке его, Захара, кровь. Но именно о таком внуке и мечтал Захар, и едва малыш сделал первый самостоятельный шаг по земле, он отписал ему почти все, что имел, несмотря на злобное сопротивление жены. Пантелею же было всё равно, кому достанется родовое богатство – он не любил хозяйствовать.

Отгуляла, отшумела свадьба, и Агафья впряглась в работу, в ней она находила успокоение от душевной боли. Вставала с первыми петухами, едва трехзвездные «кичиги» уйдут за лес, летала по дому птицей весь день, и ложилась, когда в доме уже все спали, ведь требовалось и родню свою новую, и трех парней-работников накормить-обиходить, потому что постоянную работницу Медведевы рассчитали, рассудив, что с приходом Агафьи в доме появились дармовые руки. Захар не мог нахвалиться снохой, а вот свекровь за день десять раз придерется, и все бурчит, бурчит недовольно – всё ей не так да не эдак. Да и бабка Пантелеева, Зинаида Прокопьевна, сгорбленная от старости вдвое, зачастила на Медведевское подворье, ходила по нему, стуча березовой клюкой, и тоже все время поучала Агафью.

Терпела, терпела Агафья да и приступила к мужу: «Или отделяйся, или я уйду к матери, не посмотрю, что брюхата. А то, неровен час, пришибу старую каргу или матушку твою».

Пантелей и сам подумывал отделиться, а больше всего испугался, что Агафья уйдет от него, к тому же думал, что в своем доме Агафья будет ласковей к нему, и начал разговор с отцом о разделе. Захар не сопротивлялся, наделил сына не жалеючи, понял, что Агафья не даст Пантелею всё прокутить. И, кроме того, что поставил сыну дом-пятистенок, дал еще и пару лошадей, корову, овец и всякой прочей домашней живности. Хозяйкой всего этого стала Агафья.

Пантелей ни во что не вмешивался, бражничал с дружками-богатеями на стороне, в свой дом Агафья их не пускала, а с работой во дворе справлялся нанятый работник. Когда привозили домой пьяного мужа, Агафья брала его в охапку и сваливала на ложе в его горенке. Сама она редко ложилась с ним в одну постель, и то, если Пантелей был трезвый, но и на стороне не гуляла: уж коли стало угодно Богу их обвенчать, то Бог только, считала Агафья, и мог их разъединить. После одной из таких трезвых и счастливых для Пантелея ночей родился Захарка, который пошёл в отца – такой же неказистый, но все равно любимый Агафьей: известное дело – убогое дитя всегда жальче. Но дед Захар был иного мнения и никогда не делил свою любовь между внуками, отдавая её целиком старшему – Филиппку. Захар и Агафью любил отечески, всегда защищал её перед женой и сыном, и однажды выпорол Пантелея вожжами, когда тот вздумал кинуться на жену с кулаками. И как знать, не эта ли Захарова защита помогла Агафье стать хозяйкой в своей семье.

Егору исполнилось восемь лет, когда умерла Катерина.

Агафья всегда помогала матери и брату, однако не настолько, чтобы жили они безбедно. С одной стороны Агафья побаивалась мужа и свёкра, а с другой, получив неожиданно богатое хозяйство в руки, стала жадноватой. Но когда умерла мать, Агафья взяла брата к себе, несмотря на буркотню мужа и свекрови.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю