Текст книги "Дорога неровная"
Автор книги: Евгения Изюмова
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 64 страниц)
Валентина панически боялась докторов и больниц, отказывалась ехать в родильное отделение, почему-то вбив себе в голову, что, войдя туда, она уже обратно не выйдет. Потому полностью доверилась Мироновне и её знакомой старухе-повитухе. Та поила роженицу травами, шептала заклинания, но ослабленная тифом Валентина никак не могла разродиться, потому что плод лежал, и в самом деле, неудобно, и его прежде надо было развернуть, а это было не под силу повитухе. И Егор не выдержал воплей жены, привёз акушера из городской больницы.
Валентина до того отупела от боли, что её даже не волновали крики Павлушки за дверями: «Мамочка, мама, почему ты плачешь?» Она равнодушно встретила седенького старичка в белом халате, апатично выполняла все его просьбы, думая лишь о том, что далеко бабка Авдотья, уж она-то наверняка бы помогла.
Старичок осмотрел роженицу, строго приказал старухам кипятить воду, а Егору велел уйти. Довёл его до двери и доверительно вполголоса посоветовал:
– Ну, батенька, молитесь что-ли, если умеете. Чем смогу, тем помогу. Случай тяжелый, да-с… Да и вообще, неизвестно, кто родится после тифа. Беременная женщина, пережившая тиф – случай уникальный… Да и вы, батенька, хороши: не могли меня раньше пригласить.
Ермолаев сидел у себя в отделении, зажав уши ладонями, на миг отняв их, чтобы закурить, поразился тишине: Валентина молчала. Умерла? Он сорвался с места, прогрохотал сапогами по лестнице, рванул дверь, сорвав крючок, протопал через кухню к двери, за которой лежала Валентина. Хотел войти туда, но на пороге возникла повитуха и решительно преградила ему путь:
– Куды прёшь в сапожищах? Грязищи-то наволок, ирод! Здесь тебе, поди-ка, не ваш милицейский околоток, – она зашипела гусыней и пошла на Ермолаева грудью.
– Неужто… – Ермолаев никак не мог вымолвить страшное слово. – Неужто… отошла?!!
– Да чего ты спужался? – заулыбалась старуха. – С сыночком тебя, Корнилыч!
Ермолаев топтался у дверей, удивленно прислушиваясь к растущему внутри чувству: он – отец… И вроде ничего вокруг не изменилось, что родился новый человек, а все-таки интересно: он – отец!
Повитуха, захлебываясь от восторга словами, подавив в себе знахарское самолюбие, говорила Егору:
– Ну, скажу я тебе: умелец дохтур-то, ежели не он, то не выжила бы Валентина. Как он ловко дитя-то вынул! Прямо мигом. Одно слово – ученый человек, могущий!
Как ни упрашивал повитуху Егор, она не пустила его к жене. Сказала, как отрубила:
– Доктур сказал, что можно занесть и… и… Ини… Тьфу ты, язык сломаешь, пока выговоришь… Ифекцию, заразу по-нашему! Все должно быть сте…ри…лильно!
Выгнув грудь колесом, переполненный гордостью, отправился Ермолаев наверх в отделение.
– Ну, как? – хором спросили милиционеры, увидев его.
– Сын! А как же иначе? Сын! – ответил самодовольно Ермолаев, забыв, что есть у него и дочка Варя. – Только сын!
– Ну, Корнилыч, с тебя магарыч!
– Это само собой, – согласно кивнул Егор. – После службы обязательно! – и он вытащил из заветной заначки деньги, послал самого молодого милиционера за четвертью водки в ближнюю монополию-магазин.
Вернулся Ермолаев домой сильно навеселе.
– Мироновна, спит жена?
– Спит, спит, – замахала старушка на него рукой, дескать, не шуми.
– Ты, Мироновна, не говори ей, что я выпимши. Валентина этого не любит, она у меня строгая женщина. Хоть сегодня и день хороший, прямо-таки счастливый для меня день, а всё равно не говори.
Мироновна, усмехаясь, смотрела на Егорово, чуточку глуповатое от выпитого вина, лицо.
– Знаешь, Мироновна, шибко я боялся, что помрет Валентина, уж так боялся, как в партизанах никогда не боялся. А теперь всё хорошо. Всё хорошо, Мироновна, дорогуша ты моя, покажи мне сыночка, а? – он умоляюще сложил перед грудью широкие жилистые ладони. – Ну, хоть одним глазком гляну, а?
– Ну ладно. Пошли, – смилостивилась старуха. И пригрозила пальцем. – Да тихо, смотри. Скинь бахилы-то свои, наследишь-загремишь, а там – дитя, спугаешь его ишшо, – и вдруг улыбнулась. – А помнишь, говорила тебе, что будут у тебя детки? Это Бог тебя за меня да Вареньку наградил, – и Мироновна, взяв голову Ермолаева обеими ладонями, поцеловала его в лоб.
Ермолаев, пошатываясь, вошел осторожно в комнату, куда ещё утром ему был вход воспрещен. Остановился возле топчана, где спала Валентина. Под боком у неё лежал тряпичный сверток, который она даже во сне бережно прижимала к себе.
Грузно, стараясь не шуметь, опустился Ермолаев на колени. Он смотрел на жену с тихой нежностью, и Валентина вдруг от этого долгого взгляда проснулась.
– Егорушка, – потянулась к нему всем телом, – сыночка нам Бог послал.
– Женушка моя ненаглядная, родимая моя, – гладил Егор ёжик Валентининых волос, жалея, что тиф заставил остричь жену наголо, а как он любил гладить шелковистые русые косы. – Ты ни о чем не беспокойся, главное, сына береги, лежи спокойно, а я всё для тебя сделаю, – и вдруг всхлипнул. – Я так боялся, думал, не померла бы. Я так тебя беречь буду, родимая ты моя, жалеть, живи только.
– Посмотри на сына, Егорушка, – Валентина отодвинулась на край топчана, и Егор увидел маленькое красное личико. Это – сын? Такой крохотный, а чуть не убил свою мать.
– На тебя похож, – ворковала Валентина, нежно поглаживая туго спелёнутый комочек. – Капать не капать, как похож.
Егор подумал, что может быть общего у него с этим маленьким краснолицым существом? Но вслух произнес:
– Бравый парень…
Темно за окном.
Валентина покачивала зыбку и слушала, как тикают настенные часы-ходики, как сопит во сне Павлушка.
– Ай-лю-ли да люленьки, прилетели гуленьки-и. Сели гули на кровать, стали гули ворковать да про Васю толковать… а-а, а-а-а… – напевала она негромко. – Баю-баюшки-баю, живёт мужик на краю-у, он ни беден да ни богат, у него много ребят… Баю-бай… У него много ребят, все по лавочкам сидят… Баю-баюшки-баю… Все по лавочкам сидят да кашку масляну едят… А-а-а, баю-бай… Кашку масляну едят да все ложками стучат… Баю-бай… Кашка масленая, ложка кра-а-шеная, ложка гнется, нос трясётся – сердце радуется.
Сон морил Валентину, она ему сопротивлялась: Егор обещался вернуться из поездки, и она ожидала его. На сей раз муж не гонялся по губернии за бандитами, а направлен в Москву в охране какого-то большевика Червонного. Видно, важный человек этот Червонный, если отрядили с ним самых здоровых физически и верных делу милиционеров.
Сын зажевал губенками, открыл глаза. Валентина сунула ему в рот нажеванный хлеб в тряпице. Мальчишка, довольный, зачмокал соску и опять задышал неслышно и ровно. А Валентина вновь запела, толкая машинально зыбку:
– Петя-петя-петушок, золотой ты гребешок, масляна головушка, шелкова бородушка, что ты рано встаёшь, голосисто поёшь? Петя громко не кричи, мово сына не буди… А-а-а, а-а-а… У нас Вася хочет спать, его некому качать. Приди киса ночевать, приди Васеньку качать. Тебе, киса, заплачу за работу да за твою. Дам кувшин молока да постелюшка мягка… баю-бай…
Только год Васятке. Растет бойким и здоровеньким. И весь в отца: такой же горбоносый и кареглазый. Вот будет ли только у него отцовский характер? Ермолаев на вид суров, а так – добрейший человек. Но в гневе страшный.
Валентина улыбнулась, вспомнив, какого страху натерпелась, как «развоевался» однажды Егор.
Сын тогда был совсем крошечный: неделя от роду, даже имени ещё не имел: не придумали родители вовремя. Егор в постоянных разъездах да нарядах, а Валентина имела тайную думку, да боялась сказать о ней мужу, чтобы не разгневать его, дожидалась своего часа. И дождалась.
Как-то утром Егор сказал, что его посылают в Червишево с отрядом чоновцев: там банда объявилась, и будет он дома через неделю. Переоделся в чистое: всегда так делал перед дальней дорогой, такое уж у Егора было правило – вдруг зацепит ненароком шальная пуля, не в грязном же помирать. Уходя, затянул потуже ремень:
– Вот так: ремень ближе к хребту – аппетит меньше. Ну, бывай, жёнушка, здорова, – и вышел.
Валентина, чутко прислушиваясь, определила, что конный отряд выехал со двора, и тут же быстренько собралась и побежала к Мироновне, с которой давно уж договорились улучить времечко и отнести парнишку в церковь для крещения. Так что Ермолаева по возвращению ждал сюрприз: на шее у сына на тонком шнурке висел крестик, а жена звала мальчика ласково Васенькой, как нарекли в церкви.
– Это что такое, мать? – показал Егор на крестик. – Жена коммуниста, милиционера народной милиции – и крестит сына?!
Егор еле сдерживал себя.
– Милиционеры, поди-ка, тоже люди, а некрещёное дитя вроде щенка, – поджала губы Валентина, осмелившись возразить, раз муж спокоен. Но лучше бы не возражала.
– Что?! – взъярился Егор.
Ой, что потом было!.. Валентина опять улыбнулась, вспоминая, как разбушевался тогда муж, как носился по комнате и ругался самой отборной бранью. Сейчас-то Валентине забавно про то вспоминать, а тогда она кое-как спеленала сына, прижала к себе, забилась в угол и затихла. И Павлушка, прибившись к ней с другого боку, таращилась испуганно на Егора.
Егор долго вымеривал шагами комнату, матерился, а когда отвел душу, подскочил к Валентине – та даже глаза от страха закрыла, подумала: ударит – выхватил ребенка, распеленал его и снял крестик.
– Вот так, – процедил сквозь зубы и выскочил на волю.
Валентина улыбнулась: Бог с ним, с крестиком, и новый купить можно, главное – крещёный Василек, и будет охранять его ангел-хранитель.
– Баю-баюшки-баю, живет котик во саду, приди, котик, ночевать мово Васеньку качать… А-а-а, а-а-а…
Тикают на стене часы, спокойно спят ребятишки.
За окошком послышались шаги.
Валентина задула самодельный ночничок – сальный фитилек в глиняной плошке: а вдруг варнак какой? Швырнет в окно камнем, перепужает ребятишек. А шаги ближе и ближе. Во дворе, на крыльце… И лишь тогда страх отпустил Валентину, когда послышался негромкий стук в дверь, условный ермолаевский стук.
– Егорушка, – всполошилась Валентина и заторопилась, зачиркала спичками-серниками, разжигая коптилку, но спички гасли, фитилек никак не разжигался, и она в темноте бросилась к двери, на которую падал случайный лунный лучик, пробившийся в щель между задернутых небрежно шторок.
– Ктой там?.. – спросила все же для порядку, хотя сердцем чуяла: там её муж.
– Да я это, Валентинушка, я!
Валентина скинула щеколду, Егор нетерпеливо шагнул через порог и крепко обхватил жену руками, прижал к колючей шинели.
– Валентинушка, голубушка моя, женушка родимая, – шептал, целуя жену в мокрые от слез глаза. – Опять плачешь… А чего плачешь? Ведь я вернулся живой и не раненый даже.
– Живой, сейчас живой, – всхлипнула Валентина. – Жду тебя и всегда боюсь, а вдруг тебя привезут, а не сам приедешь. Уходи ты с этой проклятущей милицейской должности! Боюсь я за тебя!
Егор отстранил жену от себя:
– Опять ты за своё. Сколько раз говорено, что я – коммунист, куда меня пошлёт партия, туда и пойду. А сейчас я партии в милиции нужен.
– Да извелась ведь я совсем, – запричитала Валентина. – Изболелась за тебя. Ты неделями пропадашь где-то, ездишь, а вдруг по бабам шляшся, почем я знаю, – не выдержала и высказала Валентина свое тайное подозрение.
– Тю, сдурела баба! – расхохотался Егор, разжигая фитилек. Он снял тяжелую сырую шинель, фуражку, стянул сапоги и в одних носках пошел к умывальнику. – Чем ерунду молоть, лучше воды в рукомойник долей, мать.
Он долго плескался, фыркал. Умывшись, насухо вытерся холщовым полотенцем, и не успела Валентина отойти прочь, сграбастал её в охапку, прижал к своему большому напряженному телу.
– Разбудишь ребятишек, отпусти, – прошептала Валентина, слабея в сильных родных руках.
Но Егор понёс жену на руках к топчану, стоявшему возле печи. Он ласкал её, шептал слова ласковые, какие придумал по дороге домой.
– Егорушка, – Валентина лежала на его плече, уютно устроившись под его рукой, – а я, кажись, опять чижёлая.
Егор слушал сквозь дрему: двое суток не спал, и сейчас после давно желанной близости с женой ему хотелось только провалиться в сон и ни о чем не думать. А жена рассуждала:
– Васенька еще маленький, да и Павлушка невелика. Трудно нам будет, родненький. Как быть, Егорушка, может, пойти к баушке Нюре, что Васеньку принимала? Она поможет, срок-от небольшой…
Ермолаев сразу проснулся, даже привстал на локте, глядя свирепо на жену:
– Да ты в своем ли уме, Валентина, о чем это болтаешь? – она сразу затихла: если Егор назвал её так, значит, рассердился не на шутку. – Чтоб своё дитё губить у какой-то глупой старухи? Вздумай только! Я те тогда… – остыв, добавил укоризненно: – А ещё в церкву бегаешь, да ведь это грех – дитя своё губить!
– Дак, Егорушка, – попыталась оправдаться Валентина, – Васятке годик всего сравнялся, куды мы с другим малым денемся? Голодно…
– Ничего, мать, продержимся, – Егор ласково погладил жену по животу. – Не горюй, не одним нам голодно живется.
Глава IV – Ехали солдаты…
«Ехали солдаты
со службы домой,
на плечах погоны,
на грудях кресты…»
(Солдатская песня)
Трудным был двадцатый год. Очень трудным. После разорительной гражданской войны молодая республика Советов поднималась на ноги, словно оглушенный дубиной человек – с трудом, шатаясь, всю волю собрав в кулак, чтобы устоять.
Голод гулял по стране, косил людей. Народ требовалось накормить, и решение проблемы виделось в продразвёрстке – изъятии излишков продовольствия у тех, кто эти излишки имел.
Сибиряки – народ крепкий, обстоятельный, привыкший к трудностям. Эти самые трудности и выработали знаменитый сибирский характер – самостоятельность, чувство собственного достоинства, доброта, честность, непримиримость к насилию, жизненный оптимизм у сибиряков в крови. И в сочетании с широкой, непонятной всему миру, русской душой, этот характер – явление уникальное.
Всякий трудолюбивый человек в Сибири мог достичь необходимого благосостояния, и обычный сибирский крестьянин-середняк в центре России мог прослыть кулаком, а таких в Сибири оказалось немало. Бедными были только ленивые да невезучие – в любом деле необходимо и простое везение: чтобы град посевы стороной миновал, чтобы корова благополучно отелилась, конь-кормилец не пал, да чтобы парни в семье рождались… Да мало ли на свете причин, которые или помогают достичь этого благосостояния, или же лишиться его?
Крестьяне-сибиряки приняли советскую власть спокойно – они пока ничего не приобрели, однако ничего и не потеряли, хотя белые, откатываясь на Восток под натиском красных, старались принести как можно больше вреда: увозили с собой всё, что было возможно, а то, что невозможно – уничтожали.
К этому обстоятельству сибиряки тоже отнеслись спокойно: война – не мать родна, зато земля – матушка, она поможет пережить лихую годину. Ну, а если помощь государству нужна, то её можно и оказать: России от беляков досталось больше. Поэтому к продразвёрстке сибиряки отнеслись с пониманием: надо, значит, надо, не век, чай, это лихо.
Однако уже весной двадцатого года стали проявляться первые признаки недовольства: мало того, что хлеб требовалось сдать в нереальные сроки – апреле-мае, когда остается только семенное зерно, и невыполнение задания строго каралось вплоть до конфискации имущества, так волостное начальство замучило крестьян и другой повинностью – гужевой.
Март – горячая пора. В Сибири, как нигде, ценится не только погожий весенний день, но и час. Надо готовиться к полевым работам, а приходилось по спецнарядам выполнять гужевые и почтовые обязанности, причем, работа эта, как правило, не оплачивалась.
Ишимский уезд – самый богатый в губернии, потому и продразвёрстка тяжелее, и другие повинности чаще, и не случайно первые крестьянские волнения случились весной именно в Ишимском уезде. Прислушаться бы губернским представителям к тому, о чём говорят крестьяне, да призадуматься… Однако, выбравшись из грязи да попавши в князи, князем всё-таки не станешь. А тут – мандат в кармане, дающий широкие полномочия, на поясе наган, пресекающий одним своим видом все возражения, как не вскружиться голове, как не почувствовать себя властелином чужой жизни? Да ещё и плебейская тёмная зависть к более удачливому, богатому вдруг выплеснется из души: «Ты унижал меня? Так я теперь унижу тебя вдвое. Я для тебя сейчас Бог и царь!»
– Сейчас лето, ешьте траву, ройте корни и питайтесь! – заявил в Озернинской волости уполномоченный Тюменского губпродкома. Заявил беднейшим крестьянам, которые, получив землю, надеялись благополучно отсеяться, вырастить урожай. А уж с того урожая можно и государству выделить пай, и самим из нужды выбраться.
Но справедливости ради, следует сказать, что самые ретивые за издевательство и глумление над крестьянами, если поступал сигнал в губревком, строго наказывались ревтрибуналом, приговаривались порой и к расстрелу. Да ведь не всякий крестьянин имел возможность написать о самоуправстве уполномоченных губпродкома, кроме того, сибиряки – народ отзывчивый к чужой беде, а за Уралом, видимо, явная беда, если так безжалостно подчищают хлебные запасы да отправляют большими обозами в Тюмень, вот и терпели произвол.
И как ни трудно было, как ни изумлялись крестьяне тупости распоряжений губернского начальства, весенняя продразвёрстка была почти выполнена, а новый урожай сулил зимой вполне сносную жизнь, уж если не всем, то большинству, правда, иных продразвёрстка разорила вконец и загнала в кабалу к зажиточным хозяевам.
И вдруг!..
Новое задание в июле обрушилось на людей как неожиданный летний снег. Крестьяне зароптали. В Ишиме начались всплески женских бунтов – явление само по себе непредсказуемое, а если к тому же намеренно подстрекаемое, то явление еще и страшное. И то ли из-за беспечности своей, то ли из желания скрыть свои просчёты, руководство ишимского уезда отрапортовало: «Серьезного значения этому движению придавать нельзя, так как оно практически безрезультативно и особой угрозы Советской власти не создает…» А продотряды обвинили в трусости, революционной несознательности, жалости к контрреволюционным элементам. И это в то время, когда в иных селах продотрядников убивали!..
Но не зря говорят на Руси: не буди лихо, пока оно тихо. Лихо росло не по дням, а по часам. Имя тому лиху – белогвардейско-эсеровский «Сибирский крестьянский союз», организация обширная, контрреволюционно настроенная, потому что возглавляли её бывшие офицеры-колчаковцы, причём большинство из них занимало важные посты в советских учреждениях – не хватало молодой республике Советов умных, образованных людей. «Союз» имел центры в Сибирских губерниях, в уездных и волостных городах – комитеты, рядовые члены организации были разбиты на «десятки» в городах и «пятёрки» – в сёлах.
Члены «Союза» проводили подрывную агитационную работу, направленную на то, чтобы взбунтовался вольный сибирский крестьянин, показал свой настырный нрав. А уж если схватится сибиряк за вилы, то обязательно пустит их в дело, и тогда… Но весна и летняя продразвёрстка не подстрекнули к желанному крестьянскому бунту: волнения в Ишимском уезде не переросли в мощное восстание, поэтому «Союз», не прекращая подрывной работы в крестьянской среде, затаился в ожидании удобного момента для провокации спонтанных вспышек сопротивления советской власти, которые можно было бы раздуть до общего выступления.
Об этом думал под хруст снега Тимофей Доливо, работник Ишимского уездного статбюро. Он закутался в большую медвежью полость так, что только нос торчал наружу – январь ярился Рождественским морозом.
– Эй, милейший, скоро ли Прокуткино? – крикнул Доливо в спину возницы.
Тот, не оборачиваясь, ответил:
– Да час поди-ка будет, как доедем…
– А что, милейший, продотрядники очень суровы? – осведомился Доливо, прекрасно зная, что 6 января до всех уездов доведено новое задание – семенная продразвёрстка. Цель – собрать воедино семенной фонд, чтобы остался он в целости и сохранности до весны, чтобы не случилось как в прошлый год: иным крестьянам и сеять было нечего. А то, что некоторые особо ретивые уполномоченные продкомитетов с помощью бойцов продотрядов выгребли весной вместе с излишками хлеба – излишков-то в весеннюю пору как раз и нет – и семена, об этом словно никто и не догадывался. И уж вовсе никто не думал, что порой делалось это намеренно, чтобы возмутить крестьян.
Конечно, в новой идее был определенный смысл, ведь и в самом деле есть и нерадивые хозяева. Однако любит русский человек крайности, берется порой в тупом усердии гнуть сухую палку, а она – ломается. Так случилось и зимой 1921 года.
Семенное зерно стали свозить на волостные и уездные пункты, где не было складских помещений, и зерно зачастую сваливали под открытым небом, и гнил да мок хлебушко, гибла надежда на новый обильный урожай. Чтобы спасти семена, продотрядникам под видом семенного зерна отдавали едовое, и оно тоже сыпалось в общую кучу, смешиваясь с семенным…
Доливо знал, что в некоторых волостях зерно сейчас губилось сознательно, как весной прошлого года сознательным завышением продразвёрстки его люди провоцировали крестьян на мятеж. Готовился новый голодный год и крестьянский бунт.
– Ох, товарищ хороший, – откликнулся горестно возчик на вопрос Доливо, – совсем продотрядники замучили. Это надо же: отдай им семенной хлебушко! Да у нас в Сорокино, к примеру, и амбаров таких нет, чтобы хранить всё зерно. Свезли к волисполкому, свалили во дворе, обещались отправить в Тюмень, там, говорят, пристанские пакгаузы пустуют. Хоть пакгауз и не амбар, а всё ж таки справное помещение, не голый двор. Уж неделя прошла, а зерно лежит, мокнет да мёрзнет под снегом. Прямо беда! Уж хоть бы вы, товарищ хороший, кому в уезде об этом безобразии сказали!
– А что, никто против этого безобразия и не возмущается?
– Да как – не возмущаются? Вон, сказывают, в Новотравном бабы взбунтовались, известное дело, дитёв кормить будет нечем, коли не посеяться весной. Бабы за дитёв кому угодно башку оторвут. Вот и оторвали милиционеру тамошнему, когда он сдуру стрельнул из нагана да каку-то бабу подстрелил… Словно взбесились бабы, да и то их понять надо – ребяты будут голодать, легко ли матери на то смотреть.
Доливо об этом знал. Уж кому, как ни ему, руководителю ишимской организации «Сибирского крестьянского союза» о том не знать! Это по его указанию провоцируются женщины на бунт. И милиционер в Сорокино действовал согласно его, Доливо, указаниям, да перестарался малость, не принял во внимание женскую неуправляемость. Вот и в Новых Локтях женщины поступили по-своему: распустили старый сельсовет, избрали женсовет и направили делегатов в Ишим, чтобы рассказать уездному начальству о творимых продотрядниками безобразиях. Не приведи Господи, дойдут до «чека», а там разговор суровый – виноват в издевательствах над трудовым крестьянством? К стенке контру!
Да ладно, если в лапы к чекистам попадет лопоухий оборванец, у которого голова вскружилась от обладания властью, и возомнил он себя вершителем судеб людских. А если это человек из «Союза», сознательно вредивший советам, увеличивший по своему почину продразвёрстку вдвое больше, чем спущено задание? Действуя так, он убивал двух зайцев: и вредил, настраивая крестьян против советской власти, и авторитет свой укреплял в глазах начальства. Но это было опасно, ой, как опасно, потому что открытая сибирская душа иной раз – потемки. Вот бабы новолоктинские и скумекали по-своему. Впрочем, что с них взять? Бабы, они и есть – бабы…
Доливо похолодел от одной мысли, если в Ишиме догадаются о том, что в уезде неладно, задумаются над тем, правильно ли это – лишать крестьян семенного зерна, да вдруг отменят продразвёрстку. И что тогда? Заново готовить крестьян к восстанию? А тут случай такой великолепный! Как это говорил большевистский Бог, Ленин, перед октябрьским переворотом? «Промедление смерти подобно?» Правильно ведь говорил. Помедлил бы ещё немного, и снесли бы большевикам голову, выкорчевали с корнем, и жил бы Доливо до сих пор в Омске, служил в гарнизоне, посещал балы, с барышнями танцевал. А то вот мёрзнет сейчас в кошеве, едет чёрт-те куда под самое Рождество. Господи, хоть бы самогону выпить, уж не до коньяка!
Возчик ещё что-то рассказывал, но Доливо мыслями был уже далеко: планировал ход восстания.
Восстание вспыхнуло почти стихийно, без особого напряга со стороны «Союза». Однако организация давно готовилась к крестьянскому бунту, и эсеровские ячейки в каждом крупном населенном пункте мгновенно превратились в штабы, где вооружались добровольцы. В феврале местные отряды реорганизовали в воинские подразделения, под ружье ставили уже насильно, жестоко расправляясь с теми, кто не хотел идти под знамя «Союза». И начавшись в Ишиме, восстание покатилось во все стороны, словно волны по воде от брошенного камня.
Мятежники действовали по всем революционным правилам: захватывали важные пункты жизнеобеспечения – телеграф, почту, железнодорожные узлы. Громили советские учреждения. Особенно жестоко расправлялись с коммунистами. Их не расстреливали просто так, перед смертью подвергали жестоким мучениям – распиливали живых людей пилой, обливали холодной водой и замораживали, заживо сжигали. Не щадили даже их семьи, считая, что «семя» краснопузых не имеет права на жизнь. Продотрядникам вспарывали животы и набивали брюшную полость зерном и мякиной, оставляя умирать в страшных страданиях. Трудно перечислить все пытки, которым подвергались и те, кто просто симпатизировал советской власти.
По своему размаху Ишимский мятеж превосходил антоновщину, махновщину – от Урала до Алтая, от Тургайских гор до Северного ледовитого океана бушевал кровавый и жестокий мятеж. Захвачены были Тобольск, Кокчетав, Ишим и Ялуторовск. Мятежники готовились к штурму Тюмени, где в ночь на 11 февраля 1921 года была прервана железнодорожная и телеграфная связь с центром страны. Подступившие к городу мятежники ждали только сигнала к штурму, но сигнала так и не дождались. Именно в эту ночь тюменские чекисты завершили тщательно подготовленную операцию по ликвидации эсеровской организации. Одновременно в городе были арестованы почти все члены «Союза», и потому захват города мятежниками был сорван, их воинские подразделения без поддержки тюменской организации не могли занять город и вынуждены были отступить.
Валентина не могла спать по ночам. Не спала и в ту тревожную февральскую ночь. Егор опять сутками пропадал на службе. И сердце женщины сжималось от тоски и мрачных предчувствий: где муж, жив ли он? Вот у Елизаровых в доме вой стоит: убили хозяина, он тоже в милиции служил.
Егор появился под утро. Грязный, измученный, однако весёлый.
Валентина приникла к нему, заголосила, да Егор зажал ей рот ладонью:
– Тихо, разбудишь ребят. Собери мне быстро в дорогу белье, я сейчас помоюсь и уеду.
– Ой, да куда опять? – всполошилась Валентина. – Не пущу! Убьют, а я одна с малыми детьми останусь? Не пущу! – подскочила к дверям, раскинула руки, словно птица крылья. – Не пущу!
– Вот чумовая, – тихо рассмеялся Егор, умываясь. – Не кричи, а то прямо сине море в рукомойнике! Лучше делай, как сказал. На сборы отведено два часа, а потом уходим из города.
– Уходите? – взревела Валентина. – Уходите? А нас бандитам на растерзание оставляете? Вон, бают, какие страсти вокруг – жгут живьем коммунистов, а семьи вырезают, и с нами, хочешь, чтобы такое случилось? Да?
– Не ори ты! – рассердился Егор: допекла жена своими причитаниями. – Тюмень никто бандитам не собирается сдавать. Тюмень им не по зубам. Сегодня всех вырвали с корнем. В отряд Лушникова я записался, в коммунистическую роту.
– Господи, да когда это все прекратится? Где бой, там и ты! Другие сидят себе тихохонько, а ты все добровольцем лезешь! О нас-то хоть думашь или нет? Убьют тебя, как я одна с двумя ребятишками? Да я опять чижёлая! По миру идти что ли? Настрогал, а теперь о них и заботы нет? – бушевала Валентина, забыв, что Павлушка – не родная дочь Егору.
– Ну, хватит! – хлопнул Егор ладонью по столу. – Не причитай! Если суждено погибнуть, так погибну со славой, а нет – вернусь домой. А насчет детей, так не одна ты с детьми останешься. У Елизарова трое осталось без отца. Хочешь, чтобы я под юбку твою спрятался? Да, ведь, если все мы будем прятаться, тогда-то нас всех и вырежут. А я – коммунист, милиционер. И коль взялся за дело – нечисть всякую уничтожать, так не отступлю! И перестань голосить!
Через два часа Егор уходил из дома. Он постоял возле спящих детей, легонько погладил Василька по голове, возле Павлушки положил маленькую нарядную куколку. Потом поцеловал крепко жену и шагнул за порог в неизвестность.
Сводный отряд Лушникова 181 полка был сформирован в начале февраля, и с 4 по 8 февраля отряд занял Ишим, затем освободил от мятежников Большое Сорокино, Каргалы, Викулово. В ночь на одиннадцатое Лушников нанес удар по деревне Клепиково, выбил мятежников из села Гагарино. Под Клепиковым было взято в плен сто человек, и выяснилось, что не все мятежники – ярые враги советской власти, многие просто мобилизованы. Лушников отправил пленных восвояси, и сделал ошибку, ибо та часть, которая восстала сознательно против новой власти, тут же присоединилась к мятежникам, и Лушников едва ушел от окружения, с трудом прорвавшись к Ишиму. В боях за деревню Ярково погиб член губкома Александр Николаевич Оловянников. Вот к Лушникову и послали на помощь Второй тюменский батальон, в котором две роты – коммунистические. Прибыв в Ишим, тюменцы тут же взяли под охрану важный в стратегическом отношении город.
Ишим… Город, где в юности бывал Егор. Он помнил добротные дома, зимнюю ярмарку, где несколько дней вертелась-крутилась человеческая круговерть. А теперь Ишим предстал его глазам разрушенный и разграбленный, затаившийся за ставнями домов, точь-в-точь, как Тюмень после отхода колчаковцев. Впрочем, колчаковцы Ишим не пощадили тоже: полностью разрушили железнодорожный узел, вывели из строя паровозное депо. И вот опять – пожары, взрывы…
От Ишима мысли Егора перекинулись на родное Викулово. Как там сестра? Жива ли она? Егор не видел её с тех пор, как ушёл из села, и потому, когда узнал, что часть отряда направляется в ту сторону, попросил друзей разузнать что-либо о сестре. И лучше бы не просил, тогда и не узнал бы, как погибла сестра…
Двадцать первый год с начала века был трудным не только для сибиряков – для всей России.
В Поволжье разразился страшный голод, а Сибирь уже не могла помочь хлебушком. Мало того, что посевная прошла через пень-колоду из-за недостатка семян – сгноили семенное зерно на неприспособленных складах горе-исполнители семенной продразвёрстки, да еще Ишимский мятеж принёс немалый урон – сколько всего порушено, сколько людей погублено той и другой противоборствующими сторонами! И пошел зимой 1922 года опять гулять по Сибири голод.