Текст книги "Дорога неровная"
Автор книги: Евгения Изюмова
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 64 страниц)
Евгения Изюмова
Дорога неровная
Светлой памяти моей мамы,
Павлы Федоровны Горошниковой, посвящаю.
Мама, имя твое я несу через жизнь, как святыню.
Будут годы идти. Будут яблоки падать в траву.
Будет солнце всходить. Будут реки врываться в пустыню.
Будут плыть корабли в белизну марсианских морей.
Будет жизнь бушевать. Каждым атомом. Жилкою каждой.
А тебя уже нет… Ты уже не откроешь дверей…
С. Островой
Я верую
Мне тоже везло понемногу
Без хитрых прикрас. Без затей.
Везло на любовь, на дорогу.
Везло на хороших людей.
… Дай пройти мне в глуши
Через толстые шкуры
К основанью души.
С. Островой
Однажды мне довелось побывать в Донском монастыре в Москве. Я бродила по древнему кладбищу – до того времени бывать на таких не приходилось – между запущенных и заброшенных семейных усыпальниц русских дворян. Смотрела на некогда величественные мраморные надгробия, на литые ажурные кресты, читала известные по учебникам истории и совсем незнакомые имена и думала о том, какими были эти люди. Добрыми или злыми? Умными или не очень? На ком засохло заботливо взращенное генеалогическое древо ушедших в землю династий, и где их потомки – в России или уехали за рубеж после событий семнадцатого года, и знают ли они сейчас что-либо о своих предках, ведь многие старинные дворянские роды вели счет предкам со времен Ивана Грозного? А ведь знать об истории своего рода очень интересно, проследить свою «породу», понять, что в ином человеке талант – это естественный результат, если можно так сказать, шлифования генофонда этого рода. Не зря же в родословной Пушкина было немало имен талантливых и просто способных литераторов.
А что знаем сегодня мы о своих предках? В лучшем случае полное имя родителей своих родителей, а внуки – зачастую одно лишь имя, и то, если старшие им об этом скажут, в целом же старшее поколение наше, пережившее революцию, последующие войны, именуется просто – бабушки и дедушки.
К стене монастыря примыкало простое по архитектуре массивное здание с загадочной и краткой надписью – «Крематорий». Мне тогда подумалось: что останется после тех, кого родственники принесут в это здание? Горстка пепла. Несчастные люди! Может быть, несладко им жилось на грешной Земле, но и после смерти не нашлось места даже в земле… Те, что лежат вместе в семейных усыпальницах – как одна ниточка, что тянется от деда к сыну, внуку. Пусть заросший травой, затоптанный множеством ног, но остался после них след. А в крематории словно ставится точка в середине предложения и становится то предложение разорванным и бессмысленным. «Если ты, человек, так бесследно уйдешь, для чего ты живешь?..» И не потому ли на Руси так много стало «Иванов, не помнящих родства», что однажды мы разорвали предложение-историю и отмели начало-прошлое?
Память услужливо подсказала строку из книги В. Пикуля «Честь имею»: «Кто не знает своего прошлого, тот – без будущего». И ведь правда: настоящее у нас тревожное, будущее в зыбком тумане, обесценились чувства, стало больше беспризорных, забытых детьми стариков и «отказных» детей. Может быть, это потому, что преданы забвению и кажутся смешными такие слова, как «честь, нравственность, долг», а «любовь» – трепетное, таинственное, сладостное слово – стало обычным и расхожим, оно переселилось из душ на цветные майки. «I LAVE YOU!» кричит одна спина, а другая тут же отвечает – «NOT» или «YES!»
Чтобы как-то исправить положение, излечить души, зараженные лицемерием, неверием в прекрасное, цинизмом, вдруг шарахнулись мы в другую сторону – к религии, и вместо новых театров, дворцов культуры, стадионов стали строить Храмы: греши, человек, потом покайся всевышнему, и простит он тебя для новых грехов. Но, думаю, одно только обращение к религии не поможет избавиться, например, от преступности, наркомании. И не так, вероятно, важно, посещает ли человек церковь, главное, думаю, чтобы в душе каждого был Бог.
Впрочем, он и есть. Только кто-то молится золотому тельцу, а я верую в добро и справедливость, в честь человека, его твердое слово, которое когда-то ценилось на Руси на вес золота – попробуй купец обмани, не сдержи своего слова, и он навеки погиб как предприниматель, с ним никто не захочет вести дела. Сегодня же бизнес часто зиждется на обмане.
Я верую в дружбу и любовь, во все лучшее, что может быть в человеке, и что можно сохранить человеческое достоинство, если даже вокруг клокочет злоба и ненависть. Я верую в это потому, что везло мне на хороших людей, на верную дружбу и любовь. И, наверное, это – настоящее счастье встретить на жизненном пути больше хороших людей, чем подонков. Моих самых лучших друзей можно назвать Белыми воронами в мире алчности, лжи и жестокости. Им трудно жить, их считают чудаками, но такие люди были во все времена, есть, и будут всегда, и многие втайне завидуют чистоте их душ, хотя и посмеиваются над ними. И я верю, что таких людей с каждым поколением будет все больше и больше, несмотря на смену нравственно-ценностных ориентаций.
Жизнь – как спираль, она завершает полный круг и идет на взлет, чтобы опять замкнуть круг и подняться выше. Поэт Сергей Островой однажды написал: «А числа, дни за днями, вершат свои круги, то входят в дом друзьями, то лютые враги». И он прав, ведь то, что мы зовем судьбой – это нечто непонятное, странное, разное и в то же время может быть одинаково схожим и может повториться не раз и не два в предках, а затем и в потомках, потому что сущность человеческая во все времена одинакова. Люди страдают, любят и ненавидят, радуются и горюют – чувства эти всегда неизменны, они вечны с той лишь разницей, что сила их зависит от эмоциональности конкретного человека, или, если вам так угодно, от величины его души. Я не знаю, удастся ли мне обратить в свою веру Вас, уважаемый читатель, но может быть то, о чем Вы прочтете в этой книге, убедит в ее справедливости.
Не старайтесь найти в этой книге знакомые имена: они и вымышленные, и в то же время – истинные, лишь время и место действия указаны в соответствии с известными уже Вам историческими данными. А еще Вам будут знакомы имена исторических личностей, сыгравших определенную роль в истории России. Они жили, существовали в реальной жизни, и события, связанные с ними, описаны согласно исторической литературе и документам, с которыми приходилось мне работать в Костроме и Тюмени, в маленьком городке Тавде.
Но и мы все, кто жил и живёт на Руси – древние славяне, бывшие дворяне, простые крестьяне-хлебопашцы и современные люди, мы все – россияне, русичи. Мы – частица огромной страны, мы творцы истории своей земли, но всяк в свое время. История наша такова, какова есть со всеми радостными и горестными периодами. И ее надо просто знать и помнить, а не перекраивать, переделывать, переписывать, даже если очень этого хочется.
Автор.
Глава I – Ефимовна
Три озера наплакано
горючих слез, засеяно
три полосы бедой.
Н. Некрасов
Сын уходил, а в сердце матери закипали слезы. Седые брови сердито супились, губы поджались, глаза – две острые колючки.
Сын уходил… Уходил, уверенный в своей правоте. Мать, вскинув два пальца над головой, смотрела ему вслед. Не крестом, проклятием проводила она его в дорогу.
Где-то в селе пьяно всхлипывала гармошка. Гармонист, не видя ладов, терзал ее безжалостно, и она не играла, а только шипела, хлипала. И от этого всхлипывания еще сильнее горело сердце матери, будто ошпаренное, будто присыпанная солью рана.
Как мечтала мать, что сын приведет в дом ладную, ему под стать, невестку, добрую, работящую, как жили бы они дружно, а рядом с ними и она доживала свой век, нянчила бы внуков, детей сыновьих. Но сын не привел, он сам ушел к ней. Вот она стоит рядом – ненавистная иноверка, никонианка. Прижимает к груди дитя. Его дитя, ее внучку, так похожую на сына, но ненавистную тоже.
Сын уходил…
За селом, прощаясь, обнял жену, ласково что-то шепнул на ухо, приоткрыл одеяльце, взглянул на дочь, легко коснулся губами ее щечки. Девочка спала, причмокивая губками, спала, может быть, без снов.
Где-то куковала в лесу кукушка-гадалка, и люди привычно считали отмеренные им годы жизни. Сын дурашливо спросил:
– Сколько мне жить, кукушка?
Птица-вещунья ничего не ответила, затихла в глубине леса. Сын передернул зябко плечами, потом подошел к матери, протянул руки, улыбаясь, желая обнять свою старую мать, но та отшатнулась. Страшная ликом, с выбившимися из-под платка седыми космами, полоснула, как ножом, по его сердцу огненным взглядом ненависти. И сын тоже вспыхнул, глаза его сузились гневно, но ничего не сказал матери, лишь отвернулся и пошел по дороге.
И тогда она, задыхаясь, крикнула:
– Проклинаю тебя! Чтоб тебе туда не дойти и сюда не вернуться! И детей твоих, внуков – всех до седьмого колена проклинаю!!!
Люди шарахнулись от ее ужасных слов в сторону. Испуганно вскрикнула невестка и тоже отпрянула.
Сын вздрогнул, сгорбился, словно проклятье пало на его плечи тяжелой лесиной, но в следующий миг он выпрямился, расправил плечи, оглянулся в последний раз на жену и ребенка, крикнул, напрягая голос, чтобы услышала его в гомоне толпы:
– Я вернусь, Валек!
А мать стояла в пустоте одна, высоко подняв над головой по-раскольничьи сложенные два пальца.
Сын уходил, твердо ступая по дороге, а она, иноверка-щепотница, никонианка, стояла рядом! И некому было выплакать матери свою тоску по сыну: она прокляла его и должна теперь с корнем вырвать, выкорчевать из сердца любовь к нему. А как хотелось ей пасть в протянутые руки сына, прижаться к родной груди…
Затуманенными глазами мать смотрела вслед сыну. Сын уходил. Вот сейчас он скроется за поворотом. И с ненавистью мать глянула на невестку:
– Будьте вы…
Она не договорила. Ее старое сердце не смогло выдержать второй раз страшное слово. Земля опрокинулась, ушла из-под ног, лес начал валиться на старуху: «Видно, боги гневаются», – появилась мысль. И все-таки, уже падая, она прошептала посиневшими губами:
– … прокляты!.. Все! До седьмого колена!
Она увидела жгучее солнце, но не видела сына. Закуковавшая птица вновь смолкла, и затухла последняя искра сознания: «Кукушка смерть мне накликала…»
Старуха уже не слышала, как лихоматошно заголосила невестка, не видела, как забегали люди, заволновались. И лишь девочка спала спокойно в траве под деревом. Девочка не видела снов, не знала, что отец ушел на войну, что умирает бабка, не знала, что проклята. Ей от роду всего пять месяцев, а двадцатый век был еще пятнадцатилетним подростком, и шла война.
Тяжело на сердце у Валентины. Мужа взяли на войну с германцами. Ушел Федор на защиту отечества и царя-батюшки, ушел и сгинул. Ни привета с оказией, ни письма от него нет.
Оно, конечно, надо заступаться за царя-батюшку перед супостатами, да только страшно одной в чужой деревне, тоскливо и голодно-холодно без хозяина в пустой избе. Как жить молодой бабе с двумя ребятишками? Солдатские дети – что сироты. Все шишки валятся на них, что сделают и не сделают, одна указка – солдатова беспризорщина. Но самое страшное – свекровино проклятие. В народе бают: материнские слова прилипчивы, верно, видать, бают, если от Федора ни слуху, ни духу. Господи, Феденька, где ты?! Хоть бы весточку прислал!
Свекровь после приступа на проводах Федора на фронт прожила еще месяц. Ее родные братаны Никодим да Павел Подыниногины принесли старуху домой еле живую: руки-ноги отнялись у Лукерьи, язык шевелился с трудом, выдавливая какие-то невнятные звуки. Горячие слезы текли по впалым щекам, а глаза о чем-то умоляли, просили, но о чем – никто не догадывался. Перед смертью старуха знаками попросила, чтобы принесли внучку. Девочку ей показал Никодим, а Валентина осталась за дверью, боясь старухиного гнева, да если б и захотела войти, ее все равно не пустили бы в дом.
Девочка сосредоточенно и неулыбчиво глядела на мир голубыми ясными глазами. Она и на бабушку посмотрела серьезно и внимательно, когда Никодим приблизил ее к ней. Старуха скривила губы в подобие улыбки, она пыталась что-то сказать, но звуки клокотали в горле и не превращались в слова, глаза, вылезая из орбит, страшно заворочались на исхудавшем лице. Из них полились слезы. И тогда Никодим все понял: и ее слезы, и ее непонятные слова – Лукерья хотела исправить свою страшную ошибку, но не могла, и от этого бессильно сейчас плакала.
– Сестра, – наклонился над ней Никодим. – Федора надо было задержать?
У старухи радостно засияли глаза, она опять что-то заговорила, зашевелила беззвучно губами, каялась, видно, в содеянном: не шутка – сына прокляла перед дальней дорогой, и невестку, и внучку, дитя невинное. Смотрит сейчас девочка на нее, и чудится старухе во взгляде младенца укор.
– Сестра, осени крестом-от внучку-то, благослови ее, сестра, легче помирать будет. И Федора прости, он ведь зла тебе не хотел, молодой, горячий, любви ему желалось, он и любил…
Никодим басовито бормотал, наклонясь над Лукерьей, бородой касаясь личика девочки, которую держал на руках, и вдруг та несмело улыбнулась своей бабушке, показав белую черточку первого зубика. Лукерья зажмурилась крепко, из-под тонких пергаментных век вновь заструились слезы. А Никодим все бубнил, с трудом выталкивая из себя слова: он был скор и ловок в любой работе, но говорить – не мастак, однако торжественность момента помогала мужику находить нужные и простые слова, такие, чтобы прорвались они в ожесточенное сердце парализованной старухи:
– Ты прости его, сестра, и Валюху прости, она ведь, сестра, верная ему жена… Осени крестом-от внучку-то, сестра, будто это Федор, – и громко выдохнул, словно целый час рубил толстенное дерево: – Уф-ф-ф!
Лукерья согласно прикрыла веки, собрала остатки сил и осенила двуперстием проклятую свою внучку. Потом отвернулась к стене и умерла.
Никодим и Павел хоронили сестру по всем староверским обычаям. В похоронах свекрови Валентина не участвовала: дядья запретили ей. Только на следующий день осмелилась она пойти на могилу свекрови проститься. Посидела у свежего холмика, поплакала. Хоть и не признала старуха Валентину невесткой, а все же грех о мертвом человеке плохо думать. Следует отдать дань его памяти.
Валентина вернулась с кладбища разбитая и усталая, будто исполняла очень трудную, тяжелую работу. Встала у двери, прислонилась к дверному косяку, зябко поежилась – со вчерашнего вечера изба не топлена, а ветхая одежонка Валентины на дожде промокла и не грела. Она огляделась вокруг, удивившись, почему в избе нет девчонок. Потом вспомнила, что отвела дочь и сестру к бабке Авдотье перед тем, как отправиться на кладбище. Оттого тихо в избе, сиротливо. Только ветер бьется в окошко. Но ему не расскажешь, как тяжело на душе у молодой женщины. Тем более не поведаешь живущим в деревне.
Валентинино сердце заныло от жалости к себе. Она бросилась на постель, покрытую стареньким одеялом с лоскутным верхом, и завыла голосисто, запричитала о своей горькой несчастливой доле:
– Маменька, маменька, пощо вы меня с тятенькой так рано покинули? Ой, да щё ты, Феденька, вестоцки не шлёшь!?
… Когда ехали они с Федором в эту, ставшую теперь постылой, деревню, ей было радостно и весело, а муж говорил:
– Заживем, Валек, мы на славу, ровно в сказке. У маменьки крепкое хозяйство. Лошадь, корова, птица. И земелька есть. Ты понравишься маменьке, я знаю, право слово. Вон ты у меня кака ладна да румяна, – Федор прижал жену к себе, чмокнул ее в щеку, и ей стало еще веселее, она повозилась немного, устраиваясь на его плече. – И не беда, что ты новой веры, мы-то староверы ведь, но главное, того, сердце человеческое. А у нас земелька на четыре души, прокормимся. Тятя умер, старшего братана медведь заломал, а Гарасим от старой веры отрекся, слесарем в Мурашах робит. Маменька не любит его. Да ему в деревне и не мило. Он у нас того… про… пра… прилетарий, – насилу выговорил Федор трудное слово. – Так что один я у маменьки наследник. А в городу мне не нравится. Народу много, а тут у нас красота… И дитю будет хорошо здесь, не то, что в городу.
Федор приник ухом к животу Валентины и неожиданно вздрогнул, потому что ребенок повернулся и увесисто стукнул отца в скулу.
– А ведь пхается уже, постреленок. Сын будет, а, Валек? – Федор блаженно улыбался, поглаживая жену по тугому животу, а возница, оглянувшись, хмыкнул: такие нежности в диковинку в здешних местах.
Родовой Федоров дом встретил их неприветливо, хмуро, да и вся деревня была как нежилая, сжатая со всех сторон лесом. Только с одной стороны просторно, там – река. И тоже темная, мрачная. А вот Быстрица-река, на берегу которой стояла родная Валентинина деревня, светлая. Да и земля у деревни – просторная, белеющая березовыми перелесками. А тут… Обвела Валентина взором пустынную деревенскую улицу, и зябко ей стало от нехорошего предчувствия.
Мать Федора – высокая когда-то, а ныне – сгорбленная худая старуха – копошилась у печи, ставила что-то в загнеток, гремела ухватом, когда Федор с женой вошли в дом. Она от неожиданности выронила ухват, но не бросилась к сыну, как ожидала того Валентина. Лишь в ее пронзительных синих глазах появилась теплинка. Ох, и суровая старуха, Федор, видать, не в нее мягок характером.
– Ну, явился, блудный сын? – голос у старухи был дребезжащий.
– Явился, – белозубо улыбнулся Федор. – Плохо в городу-то. Дома лучше. А я, маменька, женился, – он подтолкнул вперед Валентину. – Она, вишь, кака у меня красивая…
Старуха сердито сверкнула глазами, проскрипела:
– Как осмелился без материнского благословения?!
– Да ведь тебя в городу не было, – улыбнулся вновь добродушно Федор, сделал шаг навстречу матери, желая ее обнять.
Валентина оробела, не зная, что сказать, лишь по привычке перекрестилась на икону в переднем углу и низко поклонилась свекрови.
Старуха вдруг резко выпрямилась, побелела лицом и прошипела:
– Щапотница?! Вот с кем ты пришел, варнак! Опоганил отчий дом! Прочь с глаз моих! – дребезжащий голос ее загремел железными листами.
Уязвленная Валентина потянула Федора за рукав:
– Пошли, Федюша, знать, неча нам тут делать. Вернемся в Вятку…
– Погодь! – Федор вырвал руку. – Маменька, да щё вы такое говорите?! Дак ведь у нас дите будет, – он показал на округлый живот Валентины, – все у нас по закону, ты не беспокойся. В церкви мы венчаны, – он полез в карман пиджака, где у него хранились документы, все не веря еще в гнев матери. Но мать выставила тонкую костлявую руку, как щит, и пронзительно закричала:
– А-а-а! В черкви?!! Прочь, поганец, со своей никонианкой с глаз моих! Прочь, прочь! – она затопала ногами и затрясла сухими кулачками над головой.
Федор менялся на глазах. Голубые глаза его, обычно ласковые, потемнели, заледенели, добродушное лицо покраснело и взбугрилось желваками:
– Вона-а ты-ы ка-а-к, – врастяжку сказал он, подаваясь навстречу матери. – Вона-а! – пробормотал удивленно и растерянно, однако в следующий миг его крик забился в избе: – Все у тебя богоотступники! Гарасима прогнала, и меня гонишь? Ну дак мы уйдем! А ты с кем останисся?
Федор, задыхаясь, рванул ворот косоворотки, пуговицы полетели на выскобленный до желтизны пол. Он схватил Валентину за руку и стремительно ринулся к выходу.
Мать осталась стоять, ошеломленная происшедшим, ошарашенная бунтом тихого Федора, ощущая все как во сне. Грохнула дверь в сенях, загремели сыновьи сапоги на крыльце, дробно простучала каблучками проклятая щепотница, которая крестилась по-никониански, сложенными в щепоть тремя пальцами, а в деревне у них крестились двумя: Лукерья и все, кто жил в деревне, принадлежали к старой вере, Аввакумовской. Старая Лукерья почувствовала, как сначала разбухало, тяжело ворочалось сердце в груди, потом оно забилось, как в лихорадке, а затем его словно камнем придавило, и старуха тяжело и неловко опустилась на скамью. Сын что-то сказал жене, звякнула воротная щеколда, и все стихло. Только злая осенняя муха, заснувшая на солнышке, вдруг проснулась от шума и закружилась возле головы Лукерьи, норовя укусить.
Федор с женой ночевали у дяди Никодима.
Никодим – тяжелый, неповоротливый, похожий на медведя. Бородища лохматая, нечесаная, волосы до плеч еще больше усиливали его сходство с лесным хозяином. Только глаза голубые посверкивали добрыми лукавыми искрами. Валентина сразу подметила, что у всех Подыниногиных одинаково голубые глаза, а нрав – неуступчивый. Ее Федор, казалось, взял у своей родовы один лишь цвет глаз, характером же был добродушен и ласков, а поди-ка против матери как резко восстал, выходит, сказалась и в нем упрямая подыниногинская кровь.
Всю ночь Валентина шепотом ругала Федора, что увез ее из Вятки, сдернул с хорошего места. Шутка ли: у добрых господ прислугой была, всегда сытая, в тепле. И господа не обижали ее. А Федор помалкивал, вздыхая. Он никогда не перечил жене, где уж ему, тихому…
Наутро Никодим забасил. И оказалось, что не только он сам неповоротлив, и слова-то выходили у него тяжелые и неуклюжие, произносил он их с великим трудом:
– Это самое… Федька… Ты тово… Долго у меня не живите. Я… того… не гоню, да обчество, это самое… против. А мне… тово… против обчества не с руки. Да…
Но зла племяннику Никодим не желал, понимал, что молодые оказались в трудном положении: потеряли в городе работу, жить им негде, потому и посоветовал занять избенку деда Мирона, безродного старичка, умершего прошлой осенью. Избушку его заколотили, утварь убогую не тронули. Да и кому все это было нужно: избенка – кособокая, крытая почерневшей гнилой соломой, наполовину оголенная ветром, в ней колченогий стол и две лавки, которые и в руки брать боязно, того и гляди – развалятся. А в деревне хозяйства у всех крепкие, никому не нужна Миронова рухлядь.
Федор последовал совету дяди: возвращаться им и впрямь некуда, здесь же рядом свои, посердятся, да, глядишь, и помирятся. Потом привезли и младшую сестренку Валентины, Анютку, которая жила у старшего брата Михайлы в Вятке.
На пришельцев смотрели косо, но терпели их присутствие потому, что работал Федор в Вятке в механических мастерских, научился слесарить и кузнечить, так что для деревни человеком оказался нужным. Да и вообще у Федора руки золотые, за что ни возьмется, все у него выходило ладно и красиво. Избенку он в порядок привел: крышу перекрыл, плетни подправил и мебель смастерил, так что зажили Федор с Валентиной не так уж и плохо. А потом в студеную февральскую ночь пятнадцатого года родилась их первая дочь. В ту пору они гостевали в Вятке у Михайлы Буркова, брата Валентины и Анютки. Роды принимал доктор Скворцов, у которого Валентина служила горничной до замужества. Дочку Агалаковы окрестили в том же самом Успенском соборе, где и сами венчались.
И стал жить в этом трудном мире крохотный человечек по имени Павла Агалакова…
Очнулась Валентина от воспоминаний неожиданно: кто-то тронул ее осторожно за плечо. Оглянулась, удивляясь. У топчана стояла Анютка, куталась в старенькую шалешку – от покойной маменьки осталась та шалешка.
– Валя, хватит убиватьча-то, – по-взрослому сказала она и тут же прыснула в кулак: – Ой, на лешачиху ты сейчас похожа, Валецка!
Валентина глянула на себя в бок медного начищенного самовара – тоже маменькино наследство. На нее смотрела узкоглазая с распухшим носом рожа, обезображенная в кривом изломе крутого самоварного бока. Больше и смотреться не во что. Было зеркальце, величиной с ладонь – подарок барыни за аккуратную службу, да бестолковая Анютка намедни уронила его и разбила. Валентина подумала тогда, что не к добру это, а и откуда добру-то взяться в их сиротской жизни?
Смотрела-любовалась Валентина на свое смешное отражение и не выдержала – улыбнулась, на сердце – полегчало. Умеет Анютка в трудную минуту нужные слова найти, хоть и маленькая еще.
– Ну ладно. Соловья баснями не кормят, – сказала Валентина. – Щепай луцину, будем цаек пить. А Павлуша где?
– У баушки Авдотьи. Я покормила ее. Теперича спит.
– Ну и ладно, – успокоилась, наконец, душевно Валентина. – Попьем цайку, и сбегаю за ней.
Валентина любила чаевничать. Говаривала, бывало, что без чая она и не сыта. А теперь при жизни солдатки да еще в чужой неприветливой деревне, пожалуй, придется и на одной воде жить.
Сестры пили чай, настоянный на травах, раскрыв единственное окошечко, затянутое бычьим пузырем. Светлее стало в избушке. И на душе, вроде, посветлело. Сестренка тараторила без умолку, рассказывая свои девчоночьи новости.
– Дяди Павла Мишка меня щапотницей обозвал, так я его вздула, а Нюшка Ерашова меня да Павлика дяди Никодима женихом да невестой дражнила, я ее догнала, ох и надрала за волосья…
Валентина слушала ее и думала о своем. Бедовая растет девчонка, верткая-юркая, сорви-голова, атаманша. Местным мальчишкам не уступает, дерется, как лешачонок. Не то, что Валентина, она-то в детстве послухмяная была, из маменькой воли не выходила. Да и как посамовольничашь, коли мать выпускала ее со двора в поле рожь жать и на шею колокольчик вешала, а сама потом выходила во двор, прикладывала ладонь к уху и, насторожившись, слушала, звенит ли колокольчик, работает ли дочь, не сбегла ли куда с парнями. И чуть что – ковыляла на больных ногах к полоске, грозя палкой. Ох, было бы немало ссор у маменьки со своевольной Анюткой, коли маменька жива была да жили бы они в отчем доме. Теперь вот не надерется много Анютка, нет у нее защитника, он сам дерется где-то за царя-батюшку, ох, и где же ты, Феденька? А заневестится Анютка, замуж отдавать надо будет, а за кого? Да главное – с чем? Из чего приданое девке справлять? Бают в народе, что девка без приданого, что лошадь без уздечки…
Сидела так Валентина, чинно наливала чай в фарфоровое блюдечко – барыни подарок – и медленно потягивала горячий чай из блюдечка, слушала вполуха сорочью трескотню сестры и вдруг ясно услыхала за окном: «Валек!»
– Феденька! – вскричала заполошно Валентина, выронила глиняную кружку с чаем, опрокинув табурет, бросилась к двери. – Феденька! Вернулся, родимый!
Сестра с испугом наблюдала за Валентиной: Господи, да что это с ней?
Валентина в сильном волнении выскочила на низенькое, пристроенное Федором, крылечко, окинула взглядом дворик, огороженный плетнем из ивовых и черемуховых веток. Пусто. Никого нет. А может, он у оконца стоит, на улице? Распахнула калиточку, выбежала на улицу. Никого… Только у соседнего забора сидела собака. Увидела Валентину, зевнула широко и убралась в подворотню. А за их домишком уходила вдаль дорога, скрывалась за березовой рощей. По этой дороге ушел и не вернулся Федор. И сейчас дорога пуста.
Тоскливо оглядывала Валентина добротные дома, с надеждой всматривалась в дорожную даль. Ни единой души. Померещилось…
Шатаясь, вернулась Валентина через двор в избу. Подняла опрокинутый табурет и грузно села, не обращая внимания на сестру, следившую внимательно за ней испуганными глазами. Вновь в безысходной тоске Валентина окинула взглядом бедное свое жилище. Все здесь, в доме, и там – во дворе, сделано хозяйскими руками Федора. Только хозяина самого нет. Померещилось…
– Приблазнилось… – пробормотала Валентина. Помолчала немного и велела сестре: – Подомовничай-ка тут, а я до баушки Авдотьи добегу за Павлушей.
Торопливо собралась. Надо, надо к бабке Авдотье. Пусть раскинет карты, скажет, что жив Федор, пусть скажет, что скоро вернется домой невредимый, пусть даже покалеченный малость, все равно Валентина его любить будет, и детей у них родится много, и жить они будут в достатке и счастии.
Валентина бежала тропкой возле глухих заборов к Никодимовой избе.
Стояли последние дни августа, приближалось бабье лето, но погода стояла слякотная, моросил нудный дождик, как осенью. Небо, затянутое низкими синими тучами, все сыпало и сыпало водяную пыль. Время – недалеко за полдень, а уже сумрачно, скоро, глядишь, и вовсе станет темно.
Валентина бежала, а душа стонала от невыносимой боли: «Господи, Феденька, родной мой, вернись жив-здоров, изболелась я по тебе, сердечный ты мой…»
Улица была пустынна, и она могла обливаться слезами сколько угодно – никто не увидит, а если и увидит, то не пожалеет. И это было неслучайно.
Валентина не знала, что в стародавнюю пору, аж в 1653 году православная вера на Руси раскололась на два течения, потому что патриарх Никон стал проводить реформу с целью укрепления церковной организации с уклоном на греческую церковь. Однако среди духовенства по этому вопросу единства не было, более того, протопопы Аввакум, Иван Неронов и Даниил заявили, что не гоже вести богослужение по книгам греческого образца, что греческая православная церковь утратила «древлее благолепие», и уж вовсе не стоит перенимать трехперстное крестное знамение, тогда как на Руси издревле принято двухперстие. Они даже подали протестную грамоту царю Алексею Михайловичу (отцу Петра I), но тот во всем поддерживал Никона, и протопопы оказались в опале.
Среди защитников «старой веры» было немало знати, но в основном – простой люд, посадские и крестьяне, которые усиление феодально-крепостного гнета связали именно с церковной реформой Никона, потому-то в народе живой отклик имели проповеди расколоучителей, провозгласивших наступление «последнего времени» и воцарение в мире антихриста, и что царь и патриарх – слуги антихристы и выполняют его волю, губя землю Русскую и православный люд.
В ответ на это Церковный собор в 1666 году предал анафеме старообрядцев и принял решение о наказании: старца Аввакума сослали в Пустоозерский острог в Сибирь. Не с тех ли времен Сибирь стала местом наказания всех, кто попадал в опалу? Его последователи, возмущенные репрессиями, вновь пошли в народ, но уже проповедуя активное сопротивление «новой вере» даже путем самосожжения. Те, кто не хотел завершить свою жизнь таким способом, бежали в глушь лесов Поволжья, Севера, подались к рубежам страны, влились в Донскую вольницу. В своих общинах они все также совершали прежние обряды, молились прежним иконам, даже создавали свои школы-грамотицы, где обучали детей старой вере. И поскольку преследования продолжались, стали вспыхивать бунты, и когда разгорелась Крестьянская война под предводительством Степана Разина, староверы охотно присоединились к нему, хотя патриархом был уже другой человек. И самыми упорными в бою были именно бородачи-старообрядцы, которые свято верили, что с возвратом Руси к старой вере и простому люду жить станет легче.
Однако немилость царская не миновала и самого Никона, которому мало показалось быть «вторым „я“» царя Алексея Михайловича, ему хотелось стать «отцом отцов», но царь, чувствуя, как реальная власть переходит к Никону, решил отстранить его от своих дел, и начал с того, что однажды просто не пригласил его на свой пир. Взбешенный Никон отказался от патриаршества и, несмотря на уговоры царя, ушел в Воскресенский монастырь, ведь ему надо было или все, или ничего, и в том самом году, когда старообрядцев предали анафеме, Никона официально лишили сана.