![](/files/books/160/oblozhka-knigi-doroga-nerovnaya-107183.jpg)
Текст книги "Дорога неровная"
Автор книги: Евгения Изюмова
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 64 страниц)
Сытно в ту пору в Тюмени да, наверное, и по всей стране жили только люди, которые припрятали в свое время капитал, и теперь воспользовались возможностями новой, объявленной в марте правительством, политики. Одной из причин затихания Ишимского восстания как раз и была новая экономическая политика: продразвёрстку отменили, ввели натуральный налог, который был вдвое меньше продразвёрстки, объявлялся накануне посевной и не мог быть увеличен в течение года. Трудись, крестьянин – все излишки, пусть они даже в два-три раза больше, чем продналог, твои!
Один за другим возникали магазины, в которых можно было купить абсолютно все, были бы деньги. Вновь запестрели броскими вывесками фасады домов, замелькали в городе пролетки, где восседали укутанные в меха и кружева барышни – дочери да жены новоявленных богатеев, ещё ярче засияли огни ресторанов, где они веселились, уже не жалея о прежней дореволюционной жизни: им и сейчас жилось легко и красиво.
Зато плохо было простому люду. Живые ходили подобно теням. А случалось и так: шел человек и вдруг упал – это голодная смерть своей жесткой рукой остановила его сердце. И если человек был без документов, то его без долгой канители отвозили на Текутьевское кладбище и хоронили в общей яме. Иногда не успевали закапывать и складывали застывшие трупы поленницей, а на помощь могильщикам посылали свободных от нарядов милиционеров. Бывал там и Егор. Возвращался грязный, мрачный: привык к смерти людской, но такое количество трупов и ему не доводилось видеть.
Не сытнее прочих тюменцев жилось милиционерам, но у них всё же был твердый паёк, на который выдавали конину и ржавую селедку. Ермолаевы жили не хуже, но и не лучше других. И как ни бранилась Валентина, едва ходившая после родов и постоянно голодная, потому что не принимала её душа конину, Ермолаев не занимался побочными заработками. А в семье стало уже пятеро: родился второй сын, Никитушка.
– Курчаткин мыло варит и семью кормит, – бурчала Валентина, возясь возле печки-каменки, жестяная труба от которой была выведена в окно.
– Ну, мать, ты меня не равняй с Курчаткиным, – ответил Егор, прокалывая очередную дырку на ремне. – Он контра и подлец.
– Ну, тады Иванин ваш самогоном торговал, небось, реквизированным, – не унималась Валентина. – Сама видела его на базаре. И жена его торгует пирожками с капустой, смогли же они откуль-то муки достать. И ты самогону сколь реквизуешь, вот и оставил бы немного, а я бы уж и продала, либо муки привез бы с деревни какой… – тут она взглянула на мужа и умолкла: побелевший от гнева Егор, чтобы успокоиться, медленно расстегивал и застегивал пуговицы гимнастерки.
– Эт-то что ты мне предлагаешь? – вскричал Егор, не совладав с собой. – Коммунисту – воровать?!!
– Да отеч… – испугалась Валентина, – сдуру я это сболтнула.
– То-то, что сдуру, – рявкнул Егор и выскочил вон, хлопнув дверью со всей силы.
– Мамка, – затянула Павлушка, – есть хотца…
– Да не канючь ты, – устало попросила Валентина дочь, ставя перед ней постную тыквенную кашу.
Но вытерпели Ермолаевы голодный год.
Наступила опять весна. Все поднялось, зазеленело вокруг. Люди ожили, закопошились на огородах. Кто-то предложил разбить огород прямо во дворе отделения милиции, в котором служил Егор. Семейные мужики вскопали грядки, а женщины посеяли лук, морковь, тыкву, а за городом посадили картошку, используя для рассады картофельные глазки. Бывало, что милиционеры ездили на рыбалку или на охоту. И овощи, и эта рыба, и то, что удавалось подстрелить в лесу, было важным подспорьем семьям милиционеров.
Место, где они жили, Валентине нравилось. Рядом с милицией стоял дом врача Сперанского. Он работал в городской больнице, но вел и частный прием, к нему Валентина обращалась при недомогании.
С другой стороны, обращенной к реке Туре – ломбард, где в стеклянных витринах невиданные доселе Валентиной драгоценные вещи. Она иногда останавливалась перед витриной и рассматривала то, что было за стеклом – бриллиантовые кольца и жемчужные колье, золотые и серебряные ложки-вилки. В магазине же висели дорогие меховые шубы, каких Валентина тоже никогда не видывала.
Вечером витрина пустела – хозяин все убирал, окна закрывал железными узорчатыми ставнями, но все равно там таилась непонятная притягательная богатая жизнь, которую коротко и просто называли – НЭП, а если по-долгому – новая экономическая политика – но это название трудно выговаривалось языками простого люда. Владельцев ресторанов, лавочников и всех разворотливых людей, которые начинали какое-либо свое дело, называли тоже очень просто – нэпманы.
За ломбардом – копыловские дома. Был в Тюмени Матя Копылов, богатющий человек, но природа обделила его умом. В дореволюционные времена на его счет в банке стекались немалые деньги, как наследнику старого Копылова, а сам Матя-Матвей и до революции, да и потом ходил в рванье. Дома давно уже реквизированы советской властью, а по-прежнему звались копыловскими.
Днем и ночью, в любое время года Матю можно было увидеть в окольных деревнях: почему-то ему нравился лесной простор, бродил по дорогам и тянул за собой то тележку, то саночки, смотря по времени года. Он был безобидный, никого не трогал, божий человек, одним словом. Иногда Матя выдергивал из-за пояса кнут, подхлестывал себя по спине: «Но-о-о! Ленивая лошаденка!» – и пускался вскачь.
Временами Матя появлялся в Тюмени. В Тюмени он всегда приходил ночевать в свои бывшие дома – твердо их знал, никогда не путал – стучался в любую дверь и басил: «Открывайте, хозяин пришел!» И попробуй не открой, если у этого «божьего» человека – косая сажень в плечах и рост до двух метров. Матя не требовал особых удобств, мог спать и возле дверей на старой одежке, но жильцы старались угодить: и кормили, и в мягкую постельку спать укладывали – его стали побаиваться с тех пор, как по Тюмени прошел слух, что Матя Копылов убил женщину.
Вообще-то и не убийство это было, тем более – преднамеренное. Просто Матя встретил в лесу женщину, которая брела потихоньку по дороге, и тут её нагнал Копылов, несся он так, что тележка погромыхивала на дорожных колдобинах. Догнав, «тпрукнул» сам себе и осведомился ласково:
– Далеко ли, милая, идешь?
– Да нет, Матвей Егорыч, – ответила женщина, обратившись к нему, как он любил – по имени-отчеству.
– Садись, подвезу!
Да что вы, Матвей Егорыч, не утруждайте себя, – оробела женщина, да ведь немного поспоришь с детиной, вроде Мати.
Усадил Копылов путницу на тележку, вручил ей кнут и помчался по дороге, тележка на ухабах только заподпрыгивала. Гнал, гнал Копылов, приморился, и заявил:
– Тпру! Теперь ты меня вези, а то я устал, – рухнул на тележку, и повезла его женщина по дороге, не смея противоречить. Да только шагом шла.
– Ах ты, ленивая лошаденка, – грянул басом Матя. – Я тебя галопом вез, а ты шагом плетешься? – и вытянул женщину со всей своей дикой силой кнутом по спине.
Едва добрались до города, избитая и окровавленная женщина упала замертво. Сам же Копылов и в больницу её отвез, да что возьмешь с глупого. Впрочем, такого могло и не быть, просто сплели люди слово за слово сплетню, однако Валентина, услышав эту историю, перекрестилась: «Господи-сусе, страхи-то какие! Слава Богу, не в домах этого изверга живем».
Васильку шел уже второй год. Он ходил неуверенно на кривых ножках, и чем больше подрастал, тем больше походил на отца: такой же кареглазый и темноволосый, с отцовской суровой поглядкой. Только у отца суров лишь взгляд, душа – добрая и мягкая, а вот каков будет сын – неизвестно. А Никитушка – весь в мать, сероглазый и пухлощекий. Он родился на Николу-зимнего в прошлом году, Валентина его, как и Васю, тоже хотела тайно окрестить, решив крестик спрятать подальше от глаз Егора, но все не удавалось устроить крестины. Павлушке – её по-сибирски звали во дворе Паней – исполнилось уже шесть лет и по осени она должна была идти в школу. Она росла спокойной и рассудительной, не по годам серьёзной, поэтому Валентина не боялась оставлять на её попечение Василька.
Весна выдалась ранняя. Уже в конце апреля набухшие почки лопнули, и город окутался зеленоватой кисейной дымкой. А после первомайских праздников буйно расцвела черемуха, и даже не ударил традиционный весенний мороз «на черемуху». Была теплынь, солнце пригревало землю изо всех сил, и земля, благодарная светилу, затопорщилась изумрудной щетинкой, а среди зелени вспыхнули золотом одуванчики, возле которых кружились детишки, собиравшие солнечные цветы в букетики, а листву отдавали матерям, как и раннюю крапиву, для похлебки.
В один из таких ярких весенних дней Валентина снарядила Павлушку с Васильком на улицу, по случаю выходного дня одела их по-праздничному, и Павлушка вывела брата за руку во двор. Васька ступал осторожно, заплетаясь в своих же ножонках. Он смешно зажмурился, поглядев на солнце, и чихнул.
– Будь здоров, Васенька, – ласково пожелала Павлушка, ведя братишку к большой раскидистой черемухе в углу двора.
Павлушка любила свой двор. И не беда, что нет подружек. Она и сама находила себе занятие: лепила пирожки песочные или, высунув язык от усердия, рисовала такие же пирожки на старых газетах, забравшись на скамейку, сколоченную милиционерами под черемухой. А то прыгала через веревку, заменявшую ей магазинную скакалку. Да разве мало дел у шестилетней девочки во дворе?
Наигравшись в песочнице, Павлушка взобралась на скамью, усадила рядом с собой братишку и завела свою любимую песню:
– «Как на горке огонь горит, как на горке огонь горит, та-ра-ра-ра-ра-ра – огонь горит, та-ра-ра-ра – огонь горит… А под горкой чекист лежит, а под горкой чекист лежит, та-ра-ра…»
Ее часто пели молодые ребята-чоновцы, когда их эскадрон проезжал мимо дома. Ермолаев тоже любил эту песню.
У Павлушки был чистый голосок, неплохой слух, видно, удалась она в деда Илью, певуна-старовера. К пению у девочки охота возникла очень рано, и эта охота помогала ей и Валентине подкормиться во время переселения в Сибирь. Они прибились к воинскому эшелону, и трёхлетняя Павлушка всю дорогу пела да плясала перед красноармейцами. А те, оторванные от семьи и дела гражданской войной, видимо, вспоминали свои семьи, детишек, и щедро одаривали маленькую артистку гостинцами. Так они ехали до самой Тюмени, где и решили осесть.
Павлушка пела, а из окон отделения милиции глядели дежурные и весело поощряли девочку:
– А ну, Панюшка, спой про бойца-комсомольца!
И Павлушка тут же затянула: «Там вдали за реко-ой догорали огни…» Другой попросил спеть про Хаз-Булата. И его заявку выполнила Павлушка. Зрители с удовольствием слушали все песни, но больше всего им, конечно, нравилась песня про чекиста, каждому, наверное, в голову приходила мысль, что вот и он так же может остаться в чистом поле, сраженный бандитской пулей. На крыльцо вышла Валентина, слушала песню, подперев кулаком щеку, потом смахнула слезинку: Егор опять в отъезде.
И только одного человека не умиляло пение девочки – Курчаткина, жившего этажом выше, как раз над отделением милиции. Каким образом он оказался со своей сожительницей, торговкой пирожками, в доме, где жили в основном семейные милиционеры, никто не знал. По происхождению, сказывали, Курчаткин дворянин, офицер царской армии, служил у Колчака. Но как начали Колчака теснить на восток, он пришел с повинной к чекистам и все честно доложил о себе, даже сообщил, где прячется небольшой отряд белогвардейцев. Повинную голову меч не сечёт, на это и рассчитывал Курчаткин, да и ранение в ногу не давало возможности служить в армии, потому его не мобилизовали в Красную Армию, но взяли подписку, что не будет вредить советской власти, и оставили в покое.
О своей лютой ненависти к этой самой советской власти Курчаткин, конечно же, не рассказал, умолчал и о страстной надежде на возврат белой армии. Он нигде не служил и на пропитание зарабатывал тем, что варил мыло да продавал. Вонь от домашней мыловарни шла на всю улицу, но НЭП процветал, и его никто не тревожил: предпринимательство разрешено, пусть себе торгует и в политику не лезет. Курчаткин соседей-милиционеров едва терпел, его трясла злоба от их песен, ведь, бывало, собирались семейные под черемухой во дворе свободным вечером и затеивали для себя самодеятельный концерт. Один из мужиков играл на гармошке, а Ермолаев подыгрывал ему на балалайке. Именно во время таких вечерних совместных посиделок и выучила Павлушка новые песни.
Однако за пределами своей квартиры Курчаткин – сама доброта, он даже заигрывал с Павлушкой, угощал то яблочком, то леденец совал в руку. Но девочка, однажды уловив в прищуре глаз Курчаткина откровенную злобу, стала его бояться, старалась обойти стороной.
Услышав, что мать зовет домой, ребятишки пересекли двор и стали спускаться по лестнице в подвал. В окне Курчаткина мелькнуло чье-то лицо, что-то свалилось с подоконника, и двор огласился детским отчаянным плачем. Валентина и милиционеры выскочили во двор и увидели залитое кровью лицо Павлушки, у ног девочки лежало толстое окровавленное березовое полено. Павлушке вторил испуганный Василёк.
Валентина бросилась к детям, а один из милиционеров по внутренней лестнице в три прыжка взлетел на площадку Курчаткина, высадил плечом дверь и застал Курчаткина у окна: тот выглядывал во двор, и с его лица еще не стерлась злорадная усмешка. Парень дернул Курчаткина за ворот:
– Ты, сволочь, полено бросил?
– Не-е-т… – выдавил полузадушенный Курчаткин.
– Как «нет», если окно твоё как раз над лестницей в подвал, как – «нет»? – тряс парень Курчаткина за грудки.
– Не я! – щёлкал зубами перепуганный Курчаткин, не ожидавший такого стремительного вторжения в свою квартиру. – Это кошка играла на подоконнике и столкнула полено, я положил полено на окно просушить, чтоб лучины нащепать.
– Ух, ты, белогвардейская гнида! – парень ткнул Курчаткина кулаком прямо в бледное потное лицо, другой рукой хватаясь за кобуру. От немедленной расправы Курчаткина спасли другие милиционеры, подоспевшие очень вовремя.
Егор, вернувшись из поездки, застал Валентину в слезах: Павлушка заболела от удара по голове. Узнав о случившемся, заскрипел зубами и сгоряча чуть не ринулся казнить Курчаткина, однако, поразмыслив, даже не стал подавать в суд за увечье ребенка: никто не смог бы доказать, что полено сбросил Курчаткин, а не столкнул расшалившийся кот, который и впрямь был здоровяком, ему такое было под силу.
Егор старался не встречаться с Курчаткиным: боялся, что не совладает с собой и застрелит мерзавца, и всё-таки однажды столкнулся с ним во дворе. Сгрёб лацканы его пиджака рукой и тихо сказал:
– Ты, морда белогвардейская, убирайся отсюда, или я из тебя дух вышибу к чертям!
Курчаткин выпучил глаза, следя, хватается ли Ермолаев за кобуру, а то ведь и пристрелит со злости – никого рядом нет. Но Егор сумел погасить вспышку гнева, отпустил Курчаткина и пошел своей дорогой, больше ничего ему не сказав. И то ли подействовали ермолаевские слова, то ли по другой причине, но Курчаткин из дома исчез, оставив безутешно горевать свою сожительницу-пирожницу. Зато след на голове Павлушки, память о Курчаткине, остался на всю жизнь – глубокий узкий шрам, не зарастающий волосами.
Павлуша поправлялась медленно: питание неважное, да к тому же девочку мучили головные боли, и она от этого часто плакала, лежа на топчане в кухне у печи, где спала после рождения Никитушки. Родители с малышами спали на единственной кровати в комнате.
Ермолаев часто присаживался на край топчана и читал Павлушке что-нибудь из Анюткиных книг, которые хранились в сундучке под топчаном. А то брал в руки балалайку, купленную по случаю на толкучке, и пел свои любимые песни, Павлушка тоненьким голоском подпевала ему, но сил не хватало, и она, утомившись, устало закрывала глаза и засыпала. Тогда Ермолаев осторожно вставал, чтобы не потревожить ее сон, и тихонько уходил.
Ослабленная болезнью, девочка много спала. Проснувшись, видела мать, копошившуюся у печи, или отца, сидевшего за столом. Он то читал партийные книжки, то чистил оружие, то возился с разбитой обувкой, мурлыча под нос:
– «В церкви, золотом облитой, пред оборванной толпой проповедовал с амвона поп в одежде парчевой…»
Павлуша, не мигая, смотрела на Ермолаева, и ей было хорошо оттого, что у нее такой большой и сильный папа, все понимающий, умелый и ловкий, вот непонятно только, как японцы умудрились взять его в плен, потому однажды спросила:
– Папа, а японцы страшные?
– Да нет, Панюшка, – рассмеялся Ермолаев, – такие же люди, как мы, только глаза узкие.
– Как у дяди Камиля?
– Примерно, так. Ростом, правда, поменьше. Так что их даже очень здорово можно бить, но царь продал нас, русских солдат, ни за понюх табаку. Да и генералы царские постарались, чтобы нас побили, вот я и попал в плен. Были, конечно, и хорошие командиры, те, кто чином поменьше, очень они о нас радели, да ведь над ними генералы стояли, которым до России-матушки и дела не было, лишь бы свои шкуры спасти. Вот из-за них-то и одолели нас японцы. А знаешь, какие среди нас геройские молодцы были? Крейсер «Варяг», сказывали, матросы на дно пустили, а врагу не сдали. Про то еще и песня знатная есть – «Врагу не сдается наш гордый „Варяг“, пощады никто не желает…» – пропел Ермолаев тихо и торжественно.
– А плохо в плену? Что такое плен?
– Плен, дочка, жуткая вещь. Мы и с голоду умирали, и от непосильной работы, что нас заставляли японцы делать… Нет, плен – не сахар…
– А почему ты свои медали царские хранишь, если царь – плохой? – подумав, задала Павлушка новый вопрос.
– Царь-то плохой, да медали кровью заработаны, они памятны мне… Я их в плену сохранил, а уж теперь-то тем более сберегу. Панюшка, ты спи, дочка, – Егор, как всегда, погладил Павлушку по голове, и вышел из комнаты.
Он сидел на скамейке под черемухой. Вокруг было тихо и спокойно, одна из тех ночей, когда не было тревоги. И вспомнилась другая ночь на Волчьих горах на подступах к Порт-Артуру. Прохладная, сырая, она принесла желанный отдых после жаркого дня, заполненного японскими атаками, но Егору и его товарищам-солдатам было не до отдыха: они готовили сюрприз «косорылым».
Ермолаев оказался в Порт-Артуре с последним эшелоном новобранцев, прибывшим в Кинчжоу, а вскоре железную дорогу перерезали японские войска. И военную науку Ермолаеву пришлось постигать сразу же, в боях. Пулеметная и винтовочная стрельба, грохот взрывов снарядов, бесконечные дневные атаки японцев, а ночью – восстановление разрушенных укреплений. И частенько передовые линии обороны объезжал сам генерал Кондратенко Роман Исидорович, солдатский любимец, он ободрял утомленных солдат, как мог. Утро всегда начиналось с ураганного артиллерийского огня японцев по русским позициям, затем следовала отчаянная атака пехотинцев, но полки Кондратенко, поредевшие почти на треть, стояли насмерть. И выстояли бы, однако другой генерал, Фок, приказал отступать – части, подчиненные ему, бежали почти в панике. Не так отступал Кондратенко со своей дивизией, в составе которой был и 25-й Восточно-Сибирский, «Кондратенковский», стрелковый полк – постепенно, с боем.
К генералу Кондратенко солдаты обращались запросто, знали: выслушает, не даст в рыло, как Фок. Один унтер-офицер роты, где служил Ермолаев, считая, что если приходится отступать, чтобы не попасть в окружение, то следует нанести при этом японцам ощутимый урон. И придумал, как: солдаты его взвода однажды на дороге обнаружили повозку с пироксилином, вот он и предложил использовать его для минирования оставленных позиций. Кондратенко выслушал и одобрил задумку.
Войска организованно и скрытно отошли, окопы – заминировали, а чтобы японцы не заподозрили отход русских войск, специальные отряды стрелков-охотников барражировали по оставленным позициям, демонстрируя присутствие войск. А потом под покровом ночи отошли и они. Когда утром японцы, вопя «банзай!», заняли русские окопы, то по всей линии обороны взметнулись к небу столбы огня – это сработали установленные саперами фугасы. В ужасе японцы бросились прочь, и прошло немало времени, пока они осмелились вернуться на оставленные позиции русских.
Видя стремительное отступление русских, командующий 3-й японской армией барон М. Ноги решил, что сможет на их плечах ворваться в Порт-Артур. Но тут показала себя русская артиллерия. Обслуга одиночных орудий, целые батареи, используя любые природные укрытия, занимали оборону, расстреливали в упор двигающиеся по порт-артурской дороге японские войска, облегчая отступление остатков русской армии, и 17 июля 1904 года войска заняли оборону вблизи Порт-Артура.
Дерзкий и самостоятельный в суждениях генерал Кондратенко не был в чести у коменданта крепости Порт-Артур генерал-адьютанта Анатолия Михайловича Стесселя, зато благоволил он генералу Александру Викторовичу Фоку, который всеми силами стремился отодвинуть на задний план Кондратенко, потому обвинил его в бездеятельности, и он, Фок, вынужден был отступить со своих позиций. Кондратенко, конечно, был бы отстранен от командования войсками, если бы жена Стесселя, Вера Алексеевна, не сказала мужу: «На Фока после того, как он отдал японцам Кинчжоу, я не надеюсь. А Роман Исидорович – инженер, крепостное дело знает, солдаты его любят. Ему и карты в руки».
Как часто бывает, что умные или просто хитрые жены власть имущих, слабовольных и бесхарактерных, влияют на ход истории!
Александр Викторович Фок не был одаренным военачальником, не любил русских солдат и не берег их, под его руководством Порт-Артур пал бы намного быстрее. А Кондратенко на следующий день, сам того не подозревая, доказал, что он в то время был лучшим командиром в Порт-Артуре.
Стессель встречал войска в трех верстах от крепости. Седьмая дивизия генерала Кондратенко подходила организованно под развёрнутым знаменем, пробитым в нескольких местах. Увидев своего начальника дивизии, солдаты подтянулись. «Да здравствует наш генерал, ура Кондратенко!» – понеслось по колоннам. Кондратенко, встав во главе колонны, сам повёл своих стрелков мимо Стесселя. Отдав ему рапорт, Кондратенко присоединился к свите коменданта крепости. А его солдаты стройными рядами, строго выдерживая равнение, маршировали по дороге. Многие были в перевязках, но имели бодрый вид, хотя от 25-го и 26-го полков осталось несколько рот, сведённых вместе. В одной из рот и служил Егор Ермолаев, на груди у него уже светилась солдатская Георгиевская медаль.
Стессель восхитился:
– Можно подумать, что они идут не после боя, а с парада в Царском Селе!
Когда весь отряд прошел, Кондратенко почтительно обратился к Стесселю:
– Разрешите мне, ваше превосходительство, вместе с моими полками отправиться на помощь четвертой дивизии.
Стессель, вспомнив совет жены, ответил:
– Прошу вас! Отныне она входит в ваше распоряжение как начальника сухопутной обороны крепости.
Уязвленный Фок в последствии сделал всё, чтобы устранить со своего пути генерала Кондратенко: 2 декабря 1904 года по его приказу был взорван один из фортов крепости, когда там находился Кондратенко. С его смертью участь Порт-Артура была решена, и опять же не без участия Веры Алексеевны Стессель. Когда муж сообщил ей о гибели Кондратенко, та решительно ответила:
– Надо немедленно поставить Фока во главе сухопутной обороны и подумать о конце осады. Довольно повоевали, пора и мириться.
Вечером, после похорон погибших вместе с генералом Кондратенко, в кабинете Стесселя собрался «военный совет» – сам хозяин, Фок, генерал Рейс и представитель китайской фирмы «Тифонтай», которая фактически представляла интересы Японии, и, конечно, Вера Алексеевна. Речь держал китаец:
– К сожалению, каждый день осады Порт-Артура приносит фирме «Тифонтай» огромные убытки, и мы вынуждены задержать оплату услуг ваших превосходительств, – он намекал на выплату пятимиллионого гонорара за сдачу крепости.
– Не могу же я немедленно прекратить оборону! – рассердился Стессель на китайца, который не желает понять, как трудно это сделать в атмосфере всеобщего патриотического желания не сдавать японцам крепость.
– Японская армия взяла уже гору Высокую, уничтожила артурскую эскадру, в гарнизоне свирепствуют цинга и прочие болезни, наконец, умер Кондратенко, – любезно улыбался китаец. – Большая просьба господина Тифонтая не затягивать со сдачей крепости. К январю все должно быть кончено, – в его голосе зазвенел металл, – в противном случае мы будем считать наш договор расторгнутым.
Вместо Стесселя ему ответил Фок:
– Господин Тифонтай может быть уверен, что пятнадцатого-двадцатого января все будет кончено.
– Анатоль! Ты должен пожалеть жён и детей артурцев! – патетически воскликнула Вера Алексеевна, и китаец благодарно поклонился ей.
Так Вера Алексеевна еще раз доказала истину, что и от жен слабовольных предводителей зависит судьба народов, и очень часто – не в пользу народа. И Стессель последовал её совету: пообещал к январю 1905 года сделать так, как желает господин Тифонтай.
Одно мешало заговорщикам: русские солдаты по-прежнему не желали сдаваться, хотя бессмысленная война не приносила им ничего, кроме страданий и смерти. Но Стессель боялся потерять обещанное японцами вознаграждение, ведь к Порт-Артуру на всех парах шла эскадра адмирала Рождественского, с сухопутной стороны нажимала Манчжурская армия генерала Куропаткина, в которую ежемесячно вливались по два свежих корпуса.
Обескровленная армия Японии, в сущности, была на грани поражения: сдерживать Манчжурскую армию и штурмовать Порт-Артур не было сил – ощущалась нехватка людей и боеприпасов, и вся надежда была на вероломство Стесселя и его приближенных. Император требовал от Ноги решительных действий, но русские продолжали упорно сражаться. Ноги со страхом ожидал приказа совершить харакири, но вдруг – желанная весть: генерал-адъютант Стессель сообщил, что обещание сдать крепость выполнит не позднее 1 января 1905 года. Ноги вздохнул с большим облегчением: харакири откладывалось.
Вера Алексеевна не упускала момента напомнить мужу о его обещании, и тот, желая получить вознаграждение от японцев, но, в то же время, боясь возмездия, все же отдал приказ Фоку готовить крепость к сдаче, а также исподволь готовить положительное мнение гарнизона о необходимости такого шага. И, наконец, наступил момент, когда Стесселю прочли письмо, предназначенное барону Ноги, главнокомандующему японской армией.
– «Милостивый государь! – читал начальник штаба обороны Порт-Артура полковник Рейс. – Сообразуясь с общим положением дел на театре военных действий, я признаю дальнейшее сопротивление Порт-Артура бесцельным и, во избежание напрасных потерь, желал бы войти в переговоры относительно капитуляции. Если Ваше превосходительство на это согласны, то прошу назначить лиц, уполномоченных для переговоров, об условиях и порядке сдачи, а равно указать место, где они могут встретить назначенных мною лиц. Пользуюсь случаем выразить Вам чувство моего глубочайшего уважения. Генерал-адъютант Стессель».
Стессель некоторое время колебался, не зная, что ответить Рейсу: на недавнем совещании командиров войсковых частей большинство офицеров высказалось против сдачи Порт-Артура – гордость и офицерская честь не позволяли сдаться, тем более что в крепости знали: эскадра Рождественского уже достигла Мадагаскара, на помощь спешили и сухопутные войска. Достаточно еще сил и отваги у самих порт-артуровцев, и Стессель понимал, что защитники Порт-Артура вполне могли продержаться до прорыва блокады. Но с другой стороны – огромные деньги… Вера Алексеевна, которая теперь постоянно находилась рядом с мужем даже в его рабочем кабинете, поняла, что мешает ему подписать письмо к Ноги и решительно сказала:
– Анатоль, слава Богу, в России генерал-адьютантов еще не вешают. А если они проштрафятся, их направляют заседать в Государственный совет, – она ободряюще улыбнулась.
И Стессель подписал протянутую ему бумагу. Условия капитуляции решили обсудить в Шуйшиине, туда и отправились парламентеры.
Однако преданный заговорщиками гарнизон все-таки не желал сдаваться, поэтому ещё до объявления капитуляции по приказу Фока верные ему люди стали взрывать форты, топить оставшиеся на рейде корабли Порт-Артурской эскадры, что вынуждало защитников крепости все больше и больше сжимать кольцо обороны. Даже после объявления капитуляции в городе гремели взрывы, хотя это было запрещено японцами под угрозой казни, но порт-артурцы не хотели оставлять японцам исправное оружие – даже винтовки ломали и выбрасывали в море. В городе начались беспорядки. И опять Вера Алексеевна посоветовала мужу, как поступить: попросить Ноги ввести немедленно войска в Порт-Артур, что и было сделано. А чтобы задобрить офицеров, Стессель устроил прощальный прием, на котором объявил:
– Условия капитуляции вполне почетны. Нижние чины идут в плен, господа офицеры могут возвращаться в Россию. Они имеют право на ношение оружия, денщиков и определенное количество вещей. Я возвращаюсь в Россию вместе с моим начальником штаба полковником Рейсом для доклада его величеству о всех обстоятельствах артурской обороны.
И в то время, когда Стессель пил за здоровье японского императора и генерала Ноги, японские патрули десятками расстреливали солдат и матросов – героических защитников Порт-Артура.
20 декабря 1904 года (2 января 1905 года по новому стилю), в солнечный день, Порт-Артурский гарнизон, рота за ротой, батальон за батальоном, полк за полком уходил в плен по разбитым улицам города. Многие раненые солдаты были так слабы, что их поддерживали товарищи. В строю виднелись и офицеры, некоторые из них тоже были больны или ранены.
Но вот на солнце блеснула медь оркестра. Послышался бодрый военный марш. Это шел 25-й Восточно-Сибирский стрелковый полк погибшего генерала Кондратенко. В каждой шеренге шагало немало перевязанных солдат, но все они старались идти бодро, не сбивая шаг. Полк тут же отделили от всех и окружили плотным кольцом часовых. «Весь полк посадили под арест», – кто-то горько пошутил. Так Егор Ермолаев отправился в плен вместе с боевыми друзьями. Он уже имел чин фельдфебеля и был полным Георгиевским кавалером.
Последними Порт-Артур покидали моряки. Они с горечью переговаривались между собой, глядя на рейд:
– Эх, не знали, что предадут Россию сволочи-генералы, а то бы мы все кораблики взорвали.
– Да уж… Они на мелководье затоплены, глянь, братва, там уж и водолазы!
– Эх! Мать твою… – от матросской забористой многолосой брани шарахнулись в сторону конвоиры-японцы.
Когда последние пленные покинули Порт-Артур, на сигнальной мачте на Золотой горе, опустился русский военный флаг и взвился японский, а воздух потряс грохот салюта: японцы праздновали свою купленную победу.