![](/files/books/160/oblozhka-knigi-doroga-nerovnaya-107183.jpg)
Текст книги "Дорога неровная"
Автор книги: Евгения Изюмова
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 64 страниц)
И пока на огороде звенели ругань да всхлипывания, пока Забеловы и Карякины хватали за грудки «безземельных», Шура спокойно с помощью своих стариков закончила городьбу: ей-то нечего было кричать – свой участок она уже отделила треугольник земли, вплотную подошедший к проулку до другой улицы.
С той весны огород и часть палисада у глухой стены, отгороженный опять же у Карякиных, стал любимым местом отдыха Павлы Федоровны и Николая Константиновича. В огороде Шура сколотила скамейку, в палисаднике соорудила беседку, чтобы можно было укрыться в жару от солнца: палисадник «смотрел» на юг, и эта беседка стала любимым местом отдыха родителей. Правда, цветы кто-то методично вырывал с корнем, но Павла Федоровна, горюя, все же вновь и вновь высаживала новые семена, пока не надоело вредителю воевать, тем более что и остальные жильцы начали сажать деревья, цветы под своими окнами, вскоре забыв, что ранее каждое растеньице безжалостно уничтожалось «куркулями». Мужики сколотили стол и скамейки под развесистым тополем, посаженным когда Шурой, стучали ежевечерне костяшками домино, посмеиваясь, одобрительно говорили Смирнову:
– Ну и бой-девка у тебя, Константиныч, эк наших баб завела!
Смирнов пыжился от гордости, топорщил усы: он всегда радовался, когда хвалили Шуру. Лишь его тезка, Николай Карякин, туповатый мужик лет сорока, молчал угрюмо: терпеть не мог Дружниковых, потому что те были коммунистами, а Шурка – комсомолка. Однажды, напившись в стельку, даже заорал на весь двор: «Вот если б дали мне автомат, я вас, коммуняк, сам бы расстрелял! Всех начальников бы на дерево вздернул, а вас – первыми!» Почему он так относился к партийным – неясно. Его безграмотная мать была родом из захудалой деревенской семьи, сам он даже школу-семилетку не одолел, вместе с женой работал на лесокомбинате, казалось бы, должен терпимо относиться к советской власти, которая дала ему кров – жили они в двухкомнатной квартире, а Дружниковы имели только комнату. Но в Карякине почему-то угнездилась непонятная лютая ненависть к грамотным людям, а Дружниковы, пожалуй, в их рабочем околотке – самые грамотные и почитаемые люди: Николай Константинович постоянно писал кому-то апелляции, заявления; Павлу Федоровну выбрали в уличный комитет; Шурка часто писала в местную газету. Словом, Карякин и так смотрел на них зверем, а после стихийного «раскулачивания» вообще считал их кровными врагами. Но Николай Константинович не обращал на Карякина внимания, правда, однажды при мужиках-соседях предупредил:
– Тронешь Шурку мою хоть пальцем, я тебя с дерьмом смешаю, мать твою в душу…
Мужики тут же посоветовали Карякину оставить в покое инженера и его девчонку, а то, мол, и по морде можно схлопотать (семью Дружниковых во дворе уважали), потому Карякин с тех пор в дворовой мужской компании сидел молча, сверкая злыми глазами в сторону Смирнова.
И еще один мужик не принимал участия в доминошных сражениях – Гошка Шадрин: доминошники не приглашали его играть – жуликоватый тип.
Шадрины, которых каким-то шальным ветром занесло в Тавду, жили в доме недавно. Жена его, Тайка, располневшая, словно квашня: сколько не упихивай, а все тесто наружу лезет. Так и на Шадрихе было сплошное «дикое мясо». Сидела она день-деньской на нижней ступеньке внешней лестницы, что вела на второй этаж – затишок, солнышко пригревает – и лузгала семечки. А то бродила по квартирам в поисках денег. Но никто ей и рубля не одалживал, ибо Шадрины, как правило, долг добровольно не отдавали, пока рассерженный кредитор не «зажимал» Гошку где-нибудь в темном углу и вытряхивал долг из его карманов, где, как скоро все поняли, денежки все же водились, просто Гошка не давал денег жене.
Шадренок, худющий (в чем только душа держалась?), нечесанный и неумытый мальчишка, одетый всегда в какие-то заношенные неопределенного цвета вещи, постоянно ходил в синяках – вредный и кляузный был, за это ему и попадало от ребят. В игры свои они его тоже не принимали: жульничал или по улишному – хлыздил.
Но самой колоритной личностью в семье, конечно, был сам хозяин, тщедушный, раза в три тоньше своей «половины», заросший лохматой рыжей бородой, на макушке – такая же растрепанная копна совершенно черных волос. Он был вечно раздражен и занят поисками денег и заказов. Гошку нельзя было назвать лентяем. Он весь световой день столярничал в сарае, где устроил себе мастерскую. Но мебель из его рук выходила что называется – топорная, хотя топору, наверное, такое сравнение показалось бы обидным: иной умелец топором такую вязь на наличниках может вывести, что и кружевницу завидки возьмут.
Все на улице знали, что за «мастер» Гошка Шадрин, однако ему все же удавалось находить заказы, причем деньги брал вперед, совсем как электрик из «Двенадцати стульев»: «Утром деньги, вечером – стулья…» Но шадринский клиент обычно ждет-пождет исполнение своего заказа неделю, другую… Лопнет у человека терпение, явится к Шадрину и начнет ему кулаками вдалбливать, что данное слово – дороже золота, и следует его сдерживать. Исцарапанный Шадрин (если заказчица – женщина) или побитый (если – мужчина) неделю усердно трудился, а потом с помощью Коли-Цыгана взваливал на телегу свое некрашеное изделие, от вида которого и собаки шарахались, вез его заказчику. Заказчик, наверное, в обморок хлопался, увидев деревянное чудище, ну, а если нервы у него были крепкие, то возвращался Шадрин домой с новым синяком, однако без своего «рукоделия» – деньги-то уплачены вперед, хошь-не хошь, а вещь брать приходилось.
Подлечится Гошка, сойдут синяки и ссадины, и опять мечется по городу в поисках новых простодушных заказчиков, и было удивительно, как он при такой страхолюдной внешности умудрялся убеждать людей, что он – столяр-краснодеревщик высокой квалификации. А потом история повторялась…
Впрочем, на Сталинской – так по-прежнему тавдинцы звали улицу Лесопильщиков – что ни человек – то история. Тот же Цыбулин Коля-Цыган. Откуда он взялся в Тавде, никто не знал, но что текла в нем шальная цыганская кровь, ни у кого не возникало сомнения. Был он высок, поджар, черен, как головешка, и, само собой, любвеобилен. Работал Коля всю жизнь возчиком в Райпотребсоюзе, всегда коня держал при себе, любил его, наверное, больше женщин, холил так, что рабочая его коняшка выглядела красавицей по сравнению с теми одрами, которые содержались в конюшне, расположенной как раз напротив дома Цыбулиных.
У Цыбулиных была большая семья – куча босоногих черноглазых и кудрявых (в отца) мальчишек и русоголовых девочек, похожих на мать – Екатерину, которая, как помнила ее Шурка, была всегда больной или беременной.
Рано постаревшая, тихая, изможденная Екатерина волокла на себе все домашнее хозяйство – от приготовления обеда до заготовки дров, которые жители улицы заготавливали из бревен, выброшенных в половодье на берег реки. Сам же Цыган, вернувшись с работы, обиходив своего «друга боевого», переодевался, начищал хромовые сапоги – Коля всегда ходил в сапогах – до жаркого блеска и уходил.
Один из цыганят, Ленька, ровесник Шуры, видимо, пошел в отца. Школу он бросил рано, потому что какая-то любопытная бабенка случайно заглянула в окно одной из «звезд» тридцатого барака и увидела секс-урок в самом разгаре: уличные юнцы (и Ленька среди них) проходили по очереди обучение в постели известной на всю улицу пьянчужки. Разоблаченные пацаны от стыда все побросали дневную школу.
Вообще тридцатый барак был известен не только на улице Лесопильщиков. Он был подобен чирью в одном месте у городской милиции. Пьянки, дебоши – это тридцатый барак. Барыги, воры, проститутки, сомнительные личности – это тридцатый барак. И если улица Сталина-Лесопильщиков, особенно тот конец, где жили Дружниковы, была самой что ни есть рабочей окраиной, то тридцатый барак – ее самое настоящее «горьковское дно», и что бы ни случилось в городе – ограбление, убийство – милиция первым делом устраивала «шмон» в «сталинском» тридцатом бараке. И первая «любовь» Гены тоже когда-то жила в тридцатом бараке, конечно, ей до «Соньки-золотой ручки» было далеко, но тавдинскими ворами она руководила успешно, и главному «сыскарю» города Колтошкину пришлось немало потрудиться, чтобы обезвредить воровскую шайку. Слово, данное Павле Федоровне относительно Геннадия, Колтошкин сдержал: его имя в деле шайки так и не всплыло – следователь понимал, что юноша попал в нехорошую компанию случайно. Оказавшись в тюрьме, он никогда не стал бы настоящим гражданином своей страны. Зона ломала характеры молодых беспощадно, и редко кто находил в себе силы, выйдя из тюрьмы, навсегда порвать с преступным прошлым – оно затягивало молодого человека подобно трясине, откуда невозможно вырваться.
Однако и в их округе жили умные, интеллигентные люди, которых забросила сюда судьба, правда, жили они в основном или в начале улицы неподалеку от техникума, или же на Типографской, которая отделяла улицу Лесопильщиков от реки. Одна из таких семей – Плашиновы – оказала огромное влияние на многих ребятишек с Типографской, родители которых в основном работали на «восьмом» заводе. Иван Трофимович помогал ребятам ремонтировать велосипеды и мастерить радиоприемники, Амалия Павловна выращивала перед окнами своего дома цветы, и каждый год ребята с Типографской шли в школу первого сентября с букетом цветов из ее садика.
Амалия Павловна Плашинова была немкой, в Тавде оказалась в результате депортации немцев из Поволжья. Она вышла замуж за Ивана Трофимовича, который работал механиком на заводе «семи-девять», и даже устроилась на работу в редакцию городской газеты машинисткой: редактор Николай Григорьевич Вараксин понимал, что в редакции должны работать грамотные люди. Но судьба человека очень часто зависит от неумных чиновников, именно такой встал на пути Амалии Павловны и ее сестер, который почему-то решил разбить семью. Сестер Амалии Павловны отправили в Ташкент, хотя в Тавде было немало немцев. Они жили в бревенчатых бараках-общежитиях, их поселок сразу же прозвали Немецким отрядом. После указа о репатриации многие остались в городе, приютившем их в трудное время. И вскоре возникло селение на другом берегу реки в поселке Моторфлота. Там выросли добротные дома, в них рождались дети, которые учились вместе с русскими ребятами, и никогда никто детей немцев не попрекал их национальностью. А еще в городе был Калмыцкий поселок – несколько бревенчатых бараков на Белом Яру, где поселили калмыков, высланных из родных мест в наказание за организацию восстания профашистскими элементами в период войны. Вот из калмыков в городе никто не остался: все вернулись в свои степи.
Амалия Павловна была прекрасно воспитана. Она знала немецкий, английский и французский языки, обладала великолепным литературным чутьем и потихоньку занималась переводом произведений зарубежных фантастов, сама же и печатала текст на машинке. Павла Федоровна хорошо ее знала по работе в редакции, иногда навещала вместе с Шуркой, которой Амалия Павловна однажды дала почитать очередной перевод, и Шурка, восхищенная книгой, сделала для нее несколько иллюстраций. Позднее, когда Дружниковы покинули улицу Лесопильщиков, уехала к родным в Ташкент и Амалия Павловна, поскольку единственная родная ей душа в городе – Иван Трофимович – умер. Ей было уже семьдесят, однако не растеряла она жизненную энергию, оптимизм, и Шурка всегда вспоминала Амалию Павловну с теплотой.
Про горе говорят: «Пришла беда – открывай ворота».
Только, казалось, успокоилась Павла Федоровна после травмы Геннадия, который понемногу выздоравливал, как из Альфинска пришла новая телеграмма: «Бабушке плохо. Выезжайте».
На семейном совете решили: пусть на сей раз Павла Федоровна едет одна – Николай Константинович заболел, а у Шуры – выпускные экзамены «на носу». И Павла Федоровна поехала.
Ефимовна жила в Альфинске у всех по очереди: у Зои, Розы, Лиды. Она бы уехала к Павле, да у той в одной комнате и так негде повернуться. Вот и курсировала Ефимовна в Альфинске между детьми и внуками, в неизменной своей телогреечке, кругленькая, как колобок, лучистая от морщинок на добром лице, ожидая, когда Павла получит новую квартиру, чтобы переехать к ней.
Ефимовна давно уж не серчала на старшую дочь, которая, несмотря на протесты родни, все-таки не рвет со Смирновым, правда, однажды очень обидела ее, написав, по-своему грубовато, что Павла живет с ним, потому что просто не может без мужской ласки. На самом закате своей жизни Ефимовна поняла, насколько добрее и порядочнее старшая дочь, чем, к примеру, Зоя. Своим практичным крестьянским разумением она поняла, что и Смирнов не такой уж плохой человек, что губит его «широкое горло», что Павла и он подходят друг другу по образованности, уму. Но мысли свои она таила в себе, потому что даже робкое замечание в защиту старшей дочери вызывало такой град насмешек у младших, что Ефимовна тут же ускользала в свой уголок от греха подальше. Потому о своей мечте пожить у Павлы Ефимовна высказывалась только в письмах.
К Лиде бабушка приходила помочь по хозяйству, да за детьми присмотреть, ведь у нее их четверо, почти погодки, а двое младших – двойняшки, к тому же и Семен, и Лида работали на двух работах: не шутка – прокормить такое семейство. К Гене наведывалась наторкать его в загривок за «брандахлыстство» – гульбу одинокого мужчины и тоже немного прибраться в его квартире.
Ефимовне давно было за восемьдесят, но покоя даже в старости не обрела. И смерть уже бродила рядом, искала случай придраться. И нашла. Соскучившись по горластым правнукам, Ефимовна собралась навестить Лиду. Прихватила конфет в кулечке – она любила пить чай вприкуску, а еще больше любила угощать внучат. Взяла и табакерку: в последние годы она, несмотря на недовольство дочерей, пристрастилась нюхать табак, дескать, и нос хорошо прочищает, и в голове светлее становится. Но до Лиды Ефимовна так и не доехала.
Как выяснилось позднее, бабушка устроилась в автобусе удобно – у окна: ехать несколько остановок. Достала табакерку, взяла щепоточку табака, поднесла к носу и оглушительно чихнула раз, другой. И тут кровь хлынула из носа и рта. Водитель высадил пассажиров и отвез бабушку в больницу. Потом все пришли к выводу, что если бы бабушка не упала накануне и не ударилась головой, то ничего бы и не случилось. Но смерть искала причину забрать Ефимовну к себе, и не упустила случая.
И долго никто не узнал бы о случившемся, если б Валерик, старший сын Лиды, самый мягкий и сердечный из ее чад, он многое взял от бабушки Павлы, даже пробовал стихи писать, которые отсылал на рецензию тавдинской бабушке, но прабабушку Валю, которая вынянчила его и всех детей Лиды, считал самой главной бабушкой. Потому, соскучившись, отправился к Зое, чтобы пригласить бабушку Валю к себе. Зоя удивилась:
– Да она же к вам уехала.
– Нет ее у нас, – еще больше удивился Валерик.
И только тогда забили тревогу, бросились искать в морге, в больнице, но нигде не значилась Ермолаева Валентина Ефимовна. Однако Богу, видимо, было угодно, чтобы рабу Божию Валентину похоронили по христианским обычаям, потому в больнице одна из медсестер вспомнила, что у них уже две недели лежит парализованная неизвестная старушка. Лида бросилась в указанную палату…
Бабушка лежала с отсутствующим взглядом, никого не узнавая, что-то пыталась сказать, но язык не повиновался. Лишь тогда она пришла в себя, когда у ее постели, плача, опустилась на колени Павла. Ефимовна скосила глаза в ее сторону, с трудом выговорила:
– Вафа… – она приподняла чуть-чуть кисть правой руки, насколько было возможно, и попыталась осенить крестом старшую дочь, самую любимую, иногда непонятную и самую несчастливую из всех своих детей. – Вафа…
О чем Ефимовна думала, находясь уже наполовину в потустороннем мире? Может, вспомнилось пророчество бабки Авдотьи, предсказавшей Павле трудную жизнь? Или подивилась, что угадала она и то, что старость Ефимовны пригреет не Павла? Может, вспомнила свою суровую свекровь-староверку и ее страшное проклятие и решила в свои последние минуты благословить старшую дочь, а заодно и всех ее детей, внуков и правнуков, в ком будет хоть малая толика крови Федора Агалакова? Господи, дай им всем счастья! Наверное, вспоминала она день за днем, час за часом и свою нескладную невеселую жизнь, вспоминала Егора, второго своего мужа…
Но не могла ничего сказать Ефимовна о своих думах. А сил хватило ровно до того момента, как увидела Павлу, благословила ее и спокойно навеки закрыла глаза.
Экзамены в школе пролетели бурно, незабываемо, лихо. Шура даже и сама не предполагала, что сдаст экзамены так успешно – на одни пятерки. Лишь за сочинение получила четверку, но иной оценки она и не ожидала, потому что у нее была взаимная неприязнь с Алейниковой, молодой учительницей литературы, которая преподавала у них последний год вместо Елизаветы Ивановны Ермаковой, которую в городе считали лучшим литератором. Как бы ни была подготовлена Шура к урокам, а Светлана – так десятиклассники звали новую учительницу – не ставила ей оценки выше «хоров» по литературе и «удов» по русскому. Шура злилась, зазубривала материал по учебнику, но во время ответа сбивалась на живые слова и свое мнение, а этого Светлана, не отступавшая ни на шаг от программы и учебника, очень не любила.
Экзаменационная четверка сыграла свою роль в дальнейшей судьбе Шуры, потому что одной из причин ее решения не поступать в тот же год на факультет журналистики была и эта злополучная четверка. И все-таки Шура первой из всей своей многочисленной родни получила аттестат о среднем десятилетнем образовании. И всегда в учебе она была своеобразным первопроходцем: первой закончила десятилетку (за ней дети Лиды), техникум (потом двоюродные братья, Лида и ее дети), университет. Но это все будет потом, а тогда вступление Шуры на самостоятельную жизненную дорогу было невеселым.
Шура, как и все десятиклассники, радовалась окончанию школы, одновременно страшась будущей взрослой жизни. Какая она, эта взрослая жизнь, к которой каждый стремится с малолетства? А что такое взрослость? Прежде всего – умение мыслить самостоятельно, быть ответственным за себя и других. И вот как раз этому школа и не научила Шуру и ее товарищей. В их головы вкладывались, порой – «вколачивались», обширные прочные знания. Школа выпустила их на жизненный простор, напичканных, как спутники аппаратурой, всевозможными знаниями. Но не было в школе предмета – наука о жизни, да и невозможно жизнь уложить в жесткие рамки учебника. Жизненные человеческие пути неисповедимы, все так запутано на этих путях, все порой необъяснимо. Может, это потому, что жизнь человеческую пишет величайший из авторов – судьба? А от судьбы не жди пощады.
Но Шура не размышляла, что такое судьба, просто верила, что «молодым – везде дорога». Правильно, так и было, но если тебе больше восемнадцати лет. А если минуло едва семнадцать? И ты не стал или не смог учиться дальше? Тогда дорога завершается возле окна отдела кадров любого предприятия, потому что – «хватит нам уж семнадцатилетних, одна морока с вами: день укороченный, а плати сполна». Об эту фразу Шура стукнулась как лбом о столб на первом же заводе, когда пришла устраиваться на работу. То же самое Шуре сказали на другом заводе, потому что всевозможные инструкции, ограничения и правила относительно молодых рабочих так запугали взрослых солидных дядей, что молодых они не подпускали на версту к заводским воротам. Зато в компаниях те же самые солидные дяди удивлялись: «И что это у нас за молодежь такая пошла ленивая да распущенная? Одни гулянки да баловство на уме». И бодро запевали песню о заводской проходной, которая вывела их в люди…
«Да… молодым везде у нас дорога… – с горечью размышляла Шура, мотаясь по предприятиям. В редакцию городской газеты, где обещали ей работу, приняли другого человека, в типографии нет вакансий, а на заводах требовались квалифицированные работники. – А как стать квалифицированным, если не хотят научить? Я бы с удовольствием работала и в редакции, и на заводе, пошла бы в экспедицию с геологами, копалась бы в машинах, резала по дереву… Разве я против? Научите! Но – семнадцать лет… А вы знаете, дяди-тети, цыпленок тоже хочет жить, ему тоже нужно место под солнцем, ему есть хочется. А я – не цыпленок. У меня есть голова, руки, ноги, аттестат без троек и характеристика без сучка и задоринки. Мы – спутники, школа – ракета-носитель. Вывела нас на орбиту, отвалилась в сторону, и мы вот летим, кружимся по орбите, а как правильно лететь – не научили нас, не заложили в нас такую программу…»
И не знала Шура, что будущим поколениям семнадцатилетних, их детям, будет намного труднее найти свое место в жизни. Она тогда многого еще не знала, даже не представляла, какие изменения произойдут в стране Советов, желая лишь одного – встать скорее на ноги, начать жить самостоятельно, потому что помощь от родителей-пенсионеров будет минимальной.
Уставшая, упавшая духом Шура без всякой надежды зашла в отдел культуры, и тут ей повезло. Заведующий отделом Геннадий Павлович Фомин хорошо знал Павлу Федоровну, наслышан был и о Шуре, которая входила в общественную молодежную редакцию городской газеты, потому, не колеблясь, принял Шуру на должность библиотекаря с оговоркой: «Учти, Шура, будешь работать полный день, никаких тебе скидок на возраст…» Девушка согласно кивнула.
Так закончилось Шуркино детство.
Детство закончилось, а связь со школой не прекратилась.
Однажды Шура зашла в школу: тянуло ее туда, и само здание видела постоянно, потому что работала в библиотеке, расположенной рядом с третьей школой. Едва зашла в вестибюль, как сразу же попала в объятия Тамары Ивановны, которая преподавала в их классе историю. Впрочем, у нее в свое время учился и Виктор, старший брат Шуры. И даже назвал свою дочь ее именем.
– Ой, Шурочка! Как ты? Где ты?
Шура поведала о своих мытарствах в поисках работы, но сейчас, дескать, все хорошо – работает в библиотеке.
– Ой, Шурочка, раз ты рядышком работаешь, возьми мой класс, ведь ты же была отрядной вожатой, и у тебя это неплохо получалось. Знаешь, так много времени отнимает школьная воспитательная работа, а тут еще классное руководство…
– Нет-нет! – замахала девушка руками.
– Ой, Шура, да ведь это ваши ребята, сталинские, ты их знаешь, все у тебя получится. Шурочка, пропаду ведь я! – с таким отчаянием воскликнула Тамара Ивановна, что Шура согласилась.
Ребята встретили ее восторженно: знали, что Шура побывала в «Орленке», слышали о лыжных походах с предыдущим ее пионерским отрядом. Однако Шура сразу поняла, что ей предстоит борьба за ребячьи души с ухараями со своей улицы: служит в армии Герка Вальц, признанный лидер уличной шпаны, зато на улице объявился Котька Колесов.
Судьба помотала по стране Котьку с труппой артистов-лилипутов. Наверное, он был рад, что вырвался в большой мир с улицы Лесопильщиков, однако выяснилось, что малый рост парнишки – не причуда природы, а последствия безрадостного беспутного детства: мать Котьки работала уборщицей в техникуме, женщина была забитая, полуграмотная и пьющая. Старший брат Котьки как-то сразу вымахал в здоровенного красивого парня, уехал куда-то из Тавды, а Котька был хилым и малорослым, улица решила, что он таким и останется, и даже жалела его. Однако Котька соображал вполне по-взрослому, решив использовать свой изъян в росте, потому, когда в Тавду на гастроли приехал театр лилипутов, Колесов-младший прибился к лилипутам и уехал с ними. Но лет через пять вернулся обратно: парень отъелся на хороших харчах, и природа, хоть и с опозданием, взяла свое. Котька не вырос, как брат, однако «метр с шапкой» все же имел. Но даже этот рост оказался гигантским для артиста труппы, и парень вынужден был покинуть театр, поскольку, ничего не умея, не мог остаться и в группе обслуги, к тому же рабочие насмехались над ним из-за малого роста и неудачной артистической карьеры.
Вот и оказался Котька Колесов опять на улице Лесопильщиков, не имевший ни образования, ни специальности, зато полный апломба. Но мужиков россказни Котьки, как он «драл» актрис, не интересовали, потому и переключился Колесов на пацанов, и вскоре стал их кумиром: побывал во многих городах страны и даже за границей да к тому же так живописно рассказывал о своих постельных делах…
А мальчишки между тем решили узнать, играет ли «очко» у их вожатой. Конечно, Шурка Дружникова не такая легендарная личность, как Вальц или Колесов, а все-таки, говорят, она играет на гитаре и смелая. А у сталинской ребятни лозунг один: «Задумано – сделано!»
Шура возвращалась одна поздно вечером домой из кино. Подружки-одноклассницы разъехались – в техникумы, в институты, кто-то просто поехал счастья искать. Впрочем, Шура от этого не страдала: тяга к одиночеству с возрастом так и не исчезла, наедине с собой она предавалась мечтам. А уж сейчас-то под впечатлением фильма о любви она вообще никого не хотела видеть. Кроме, конечно…
Но про того, кого ей хотелось бы видеть, она не могла думать спокойно: при воспоминании о нем лицо занималось настоящим пламенем.
Антон Букаров после школы поступил в военном училище, и однажды подружки передали Шуре его просьбу написать, и дали адрес. Шура удивилась, однако написала коротенькое письмо. Антон ответил. Они обменивались письмами полгода, и вдруг Антон замолчал.
Три месяца от Букарова не было писем, и тут в Шуре взыграли агалаковские буйные гены. А может быть, прадеда Ефима Буркова? Или прабабки Ларисы? Павла Федоровна как-то рассказывала, что прабабка однажды избила в гневе бабушку Валю до синяков лишь за то, что дочь через прясло улыбнулась парню с их деревни. Да и сама бабушка быстро вспыхивала, хваталась за полотенце и «охаживала» им по ее с Володькой Насекиным тощим задам – это уж Шурка и сама помнила. Бабушка такие вспышки называла дурной злостью, вот именно такая дурная злость ударила в голову и Шуре, и она отправила Антону гневное письмо с обвинениями, что, вероятно, он смеется над тем, что девушка первой написала ему и теперь, наверное, «звонит» о том всем своим приятелям. Антон тоже оказался не из хладнокровных. Через три дня Шурка получила письмо, в котором Антон писал, что у него нет привычки рассказывать всем подряд про любимых девушек, но, видимо, тут же яростно зачеркнул эти слова и написал, что ему некогда болтать: военное училище – не школа, и прошедшие три месяца он был со своей ротой на учениях. На покаянное Шурино письмо Антон не ответил. Так и завершился их эпистолярный роман.
И сейчас, вспоминая сюжет фильма, Шурка ругала себя за «дурную злость». Промчавшись рысцой по мосту через железнодорожные пути и пустырь, отделявший улицу от станции, девушка пошла медленнее: домой возвращаться не хотелось. Там опять пьяный с утра отец, и хотя он последнее время не дебоширил, однако видеть его не хотелось в таком виде.
Над городом лежала ночь, под ногами хрустел первый октябрьский снежок, а над головой – бескрайнее черное небо. Шура закинула голову, выискивая знакомые созвездия, и вдруг из проулка вылетела стайка привидений. Заулюлюкала, засвистела, заскакала вокруг Шуры. Она и сама проделывала такое, когда училась в местной начальной школе, да и выучка сталинской улицы давала о себе знать, поэтому не растерялась Шура.
– Ах вы… – девушка одной рукой схватила ближайшее «привидение», а другой отвесила затрещину. Привидение возмущенно заорало:
– Оуа! Больно же!
Шура сдернула с пленника привиденческое одеяние из простыни, и перед ней предстал Андрюшка, мальчишка с соседней улицы. Пока усмиренное «привидение» хлопало глазами, Шура поймала еще одно и точно так же хлопнула по загривку, а затем сдернула с мальчишки простынь, обнаружив под ней пионера из своего отряда. Остальные «привидения» сыпанули в разные стороны…
Исподволь Шура узнавала характеры своих подопечных. Усов, невысокий щупленький парнишечка, в школе – первый хулиган, а вот похвалила его Шура однажды, и он засиял щербатой улыбкой. Шура поняла, что Усов просто привык к ругани взрослых, а похвала для него вроде конфеты – сладка и желанна. С тех пор Шура не упускала случая нахваливать мальчишку, и тот стал ее верным адъютантом. Наладился контакт и с Игорем Бежиным, который жил на Лесной. Мальчишка пожаловался как-то, что у него сломался фильмоскоп, заменявший в то время ребятам и телевизор, и видео, да и то не во всякой семье был этот немудрящий аппарат. Шура решила «тряхнуть стариной», в один из вечеров зашла к Бежиным и вместе с Игорем починила фильмоскоп. Так у нее появился второй адъютант. И когда надо было к очередному сбору выучить стихи, то Усов и Бежин охотно согласились это сделать, причем Игорь читал стихи даже лучше девчонок. Ну а в завершение всего на сборе смотрели диафильмы с помощью фильмоскопа Игоря.
Возвращались они после пионерского сбора домой дружной толпой, и Шура не успевала отвечать на вопросы своих «пионериков» – так им понравился сбор и диафильмы, титры которых читала сама Шура, и песни, которые они пели на сборе. Ребята наперебой вспоминали смешные оплошности друг друга, девчонки пытались уцепиться за руку своей вожатой, однако по бокам шли ее «адьютанты» и никого не подпускали к вожатой даже на шаг.
Шура не знала, насколько удалось ей освободить ребят от влияния Колесова, однако больше никто ей не устраивал привиденческих проверок, да и в компании Колесова она больше своих «пионериков» не видела.
В том году вся молодежь страны отмечала пятидесятилетие комсомола, и Шура была избрана от комсомольцев отдела культуры на торжественное городское собрание. Со сцены говорились торжественные речи, назывались имена лучших организаций, но почему-то награды были вручены работникам горкома партии, исполкома, поощрили даже… заместителя директора банка за отлично организованную работу с молодежью.
Шура смотрела на тех, кто принимал почетные грамоты, и думала: «А как же рядовые комсомольцы? Ведь это они работали, они приносили славу организации, а награды почему-то получили руководители? Неужели опять началось деление на простолюдинов и знать? Неужели все решает должность, а не талант, деловые качества людей?»
Шура постаралась отогнать от себя эту вредную мысль, однако вскоре по письмам друзей-«орлят» поняла, что и они задумываются: в стране что-то не так… И росла неудовлетворенность от этого неуловимого «не так».
«Моя работа меня не удовлетворяет, – писала Галка Лаврова, ее главная подружка по „Орленку“, – и виновата в том не только я. Ты же знаешь, я работаю вожатой в школе, и моя работа совершенно никого не интересует. Я могу быть занята работой с утра до вечера, а могу проболтаться без дела весь день, и никто не поинтересуется, почему я праздно шатаюсь по школе. Вот такое у нас отношение к пионерской работе. Я даже и работой это назвать не могу – занятие. Некоторые мне говорят: „Что ты так беспокоишься? Тебе больше всех надо? Плюнь на все и живи спокойно, получай свои шестьдесят рублей.“ А меня тошнит от этого спокойствия. И решимости сломить это равнодушие не хватает… Жизнь в „Орленке“ была для меня праздником, сейчас мне кажется, что все это было во сне – та яркая кипучая жизнь среди единомышленников, людей неравнодушных. Конечно, и среди нас были случайные люди, приехавшие просто отдохнуть, потому что родители приобрели по блату путевку. И все-таки хочется вернуться назад, в „Орленок“, хоть на один денечек…»