412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Вахтин » Портрет незнакомца. Сочинения » Текст книги (страница 18)
Портрет незнакомца. Сочинения
  • Текст добавлен: 19 апреля 2017, 10:30

Текст книги "Портрет незнакомца. Сочинения"


Автор книги: Борис Вахтин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 55 страниц)

– Что ты туда подсыпал, гад? – спросил Гриша у Афанасия Ивановича.

– Не яд, не бойся, – ответила за того Наденька. – Афанасий Иванович, ребята, все-таки не злодей…

– А кто же он получается, Наденька? – возразил Гриша.

– Кто? Да просто глупый, Гриша, неужели не видишь? – сказала Горюнова.

Да, в эту минуту не был Афанасий Иванович похож ни на Аристотеля, ни на Филона Александрийского, ни даже на Бернарда Шоу. Лицом его настолько овладели растерянность и недоумение, что рот незаметно для него открылся. Он переводил взгляд с Наденьки на бутылку и обратно, не замечая больше ничего – даже угрожающих движений Гриши и Гоши.

Не знаю точно, но мне сдается, что в эту-то минуту Афанасий Иванович и сломался… Удивляюсь, как Надя не почувствовала этой в нем перемены, – может быть, потому, что он вдруг молча пошел из комнаты прочь, двигаясь, как слепой, и даже больно ударившись плечом о косяк двери. Впрочем, она, конечно, поняла бы, что с ним происходит нечто неожиданное, если бы не обычная для него театральность движений – привычка, от которой, согласитесь, человеку не просто избавиться, если вообще можно с ней расстаться в сорок-то лет. Молча он и ушел, оставив всех, кроме Наденьки, в очень хорошем и смешливом настроении.

Впервые в жизни Афанасий Иванович не спал ночь совершенно, даже не раздевался, а то лежал на постели, то вскакивал и ходил по комнате. Ни свет, ни заря он стал звонить Горюновой, но там трубку не снимали. Он взял свою служебную машину и поехал к ней – но дверь не открыли, хотя он и звонил, и стучал. Он вернулся было на работу, но тут же, бросив все, отправился снова к Горюновой, опять звонил и стучал и опять без результата – в квартире явно никого не было. Тогда Афанасий Иванович заглянул в ближайший магазин и там, в мясном отделе, действительно увидел Гришу, который на приветствие Афанасия Ивановича чуть кивнул, продолжая заниматься своими делами.

– Где Надежда Платоновна? – крикнул через прилавок Афанасий Иванович, не обращая внимания на толпу покупателей.

Гриша не ответил и ушел в недра магазина, где раздались удары топора.

Кто-то тронул Афанасия Ивановича за плечо – он обернулся и увидел Веню.

– Работает человек, – словно извинился за Гришу. – У вас случайно в машине ничего насчет поправиться нет?

– Есть! – радостно сказал Афанасий Иванович, и они с Веней тут же в машине уничтожили бутылку водки. Поправляясь на глазах, Веня рассказал совершенно не пьяневшему Афанасию Ивановичу, что Надя вчера же поздно вечером уехала в Москву, что они ее провожали и на вокзале она просила его, Веню, передать ключ Афанасию Ивановичу, что он, Веня, и делает – из рук в руки.

– Одна? – спросил Афанасий Иванович, вертя и рассматривая ключ.

Выяснилось, что не одна, а с молодым человеком, по имени Алеша, который делает картины из меди. Наделив Веню на прощанье еще одной бутылкой – «для Гоши», как пояснил тот, – Афанасий Иванович помчался на завод, где узнал, что народный умелец накануне уволился вчистую, взяв расчет и управившись за один день с бегунком. Достав тут же его адрес, Афанасий Иванович немедленно посетил коммунальную квартиру, в которой жил Алеша, но соседи сказали, что тот накануне поздно вечером на комнату свою повесил замок и уехал, а на их вопросы, далеко ли собрался и когда ждать назад, ответил только, что пока ничего не знает.

Через пару дней Афанасий Иванович ухитрился разыскать проводника того именно вагона, в котором ехала Надя с Алешей, но проводник сообщил ему только, что те доехали до Москвы, что в купе, кроме них, было еще двое пассажиров, им, несомненно, прежде незнакомых, а осталась ли Надя в Москве или поехала дальше – проводник не знал. Во всяком случае, билеты свои они не взяли, хотя он давал, и вопросов ему никаких не задавали. Афанасий Иванович не поленился – съездил и в Москву, и в Сказкино, но никаких следов Горюновой нигде не нашел, как не нашел в покинутой квартире ни ее вещей, ни книг, ни записки ему, ни даже пустых бутылок. Квартира была оставлена совершенно в том же виде, какой имела в утро вселения Горюновой.

Свободное от поисков время Афанасий Иванович проводил преимущественно в обществе Вени, Гоши и Гриши, с которыми дружно, как равный с равными, пьянствовал. На заводе он все забросил, что первое время на делах не отражалось – как у всякого настоящего руководителя, у Афанасия Ивановича в его хозяйстве все было так отлажено, что заведенный порядок сравнительно долго мог сохраняться сам собой – долго, но не бесконечно…

9. Не так-то все просто, Надежда Платоновна…

Браки заключаются на небесах.

Старинное суеверие

Прошел примерно год после исчезновения Горюновой. Я в то время очень интересовался своей родословной, стараясь найти предков как можно глубже в истории, и мне удалось уже добраться по отцовской линии до семнадцатого столетия, но по линии матери я увяз в середине девятнадцатого, в частности, наскочив, как уже упоминал, на Лукерью Васильевну Губанову, и в очередной отпуск побывал в Сказкино, где никаких отчетливых своих корней не обнаружил, но услышал рассказ о Наде Горюновой, бабушка которой была из Губановых. Мне удалось встретиться с учительницей Инной Николаевной, от которой я многое узнал о Наде и, среди прочего, ее новый адрес в Инске, по которому я, вооруженный рекомендательной запиской, весьма для меня лестной, и явился – признаюсь, что не так я надеялся узнать что-нибудь новое о своих предках, как любопытно мне было поглядеть на юную красавицу, о которой я в Сказкино слышал так много самых разных и противоречивых слухов. Видимо, Горюнова была рада, что я не увлекся ее красотой и не позволяю себе ни слова, ни взгляда, которые можно было бы понять как проявление чувства, хотя она не могла, конечно, не понимать, что я восхищаюсь ее красотой и что мне приятно быть в ее обществе. На самом деле такая в общении с нею простота и независимость нелегко дались мне – конечно, я был в нее тайно влюблен, но запретил себе эту любовь. Знаю, что запретить любовь невозможно, – однако, на собственном трудном опыте знаю также, что человек в силах так глубоко скрыть чувство, что о нем не догадается никто, даже самые близкие. Конечно, такое захоронение любви напоминает убийство, но что же делать, если иногда у вас просто нет иного выхода. А что касается интереса к родословной, то вы даже не представляете себе, как много неожиданных новостей обнаружил я, роясь в старых газетах, справочниках, книгах и архивах! Уверяю вас, что это почти так же увлекательно, как сегодняшние последние известия, а кое в чем и интереснее, потому что сегодняшние события редко звучат для нас, как такие уж совсем неожиданные новости, а вот в прошлом что ни известие, то почти всегда сенсация – для вас, по крайней мере. Что ни говорите, а наша отечественная история богата, как и вся земля наша, которую ни объехать, ни объять… Помню, как в разгар моих исторических разысканий прочел я где-то стишок поэтессы Клары Сверхновой (псевдоним, конечно, с намеком на звезду, только таинственное, повторяю, это дело – псевдонимы! Ничего, кроме этого стишка, я этой сочинительницы нигде не встречал, да и мои знакомые, сколько я ни расспрашивал, – тоже, так что, пожалуй, лучше все-таки держаться своей фамилии – есть у каждой фамилии какие-то корни все-таки, а без корней трудно, особенно в наше нешуточное время), так вот стишок мне запомнился, написанный по случаю юбилея и, наверно, с самыми лучшими побуждениями обнародованный для детей, но странным, очень странным мне показавшийся, поскольку в первой же строчке заявлялось: «Родина, тебе шестьдесят», и хотя дальше ничего, да простится мне этот дешевый каламбур, сверхнового не было, рифмы и размер автор выбрал самые что ни на есть традиционные (помню там только что-то такое из рифмы не то «ребят», не то «октябрят», которые не то в «барабаны стучат», не то у них «сердца стучат», потом шла рифма, кажется, «звенят»), но вот эта, повторяю, с самым светлым намерением сочиненная первая строка показалась мне уж слишком смелым поэтическим ходом. Конечно, все знают, что жизнь на нашей планете еще только начинается и начало свое она взяла, продолжая прошлое, именно в нашем с вами отечестве, в этом я совершенно уверен и выше уже говорил про это, но не всякий же сообразит, что Клара Сверхновая выразилась метафорически, – вдруг кто-то из читателей, поскольку дети все-таки, и впрямь решит, что и у родины его корней никаких вовсе нет. Не знаю, как вам, а мне такая ошибка доверчивого читателя была бы крайне неприятна.

– А вам? – спросил я Горюнову, рассказав ей о стихотворении Клары Сверхновой, которое – вспомнил я все-таки! – прочел в детском парке города Инска, чудесном парке, на щите, выставленном среди кустов сирени. Какой прекрасный тихий парк, знали бы вы! Лиственницы и липы, озерцо с островом, на котором с весны толпятся чайки и утки, с каналами, в которых всплескивается рыба, с лужайками… Щит был светло-коричневый с малиновой каймой, буквы черные, причем начальное «Р» нарисовано витиевато, даже с завитушками, как делалось, бывало, в древнейших наших рукописях.

Лицо Горюновой потемнело:

– Пусто вокруг нее, наверно, и одиноко…

– Может, у нее отличная семья и прорва друзей, – возразил я.

– Я не про родню, – насмешливо сказала Горюнова. – Про душу.

– На кого намекаете, Наденька?

– Нет, не намекаю. Я с Алешей рассталась потому, что не так-то просто все оказалось, как я воображала…

С Алешей они прожили недолго, не успели даже расписаться (о том, чтобы венчаться, Надя почему-то не заикалась, а Алеша был только рад ее молчанию на сей счет). В одно прекрасное воскресное утро Надя вдруг оглушила Алешу, убиравшего со стола после завтрака, сказав, что она от него уходит – не к кому-нибудь, а просто так, ни к кому.

– Ничего не понимаю, – честно закручинился Алеша. – Из-за чего? Что я такого сделал?

– Ничего такого ты не сделал, – сказала Надя. – И я к тебе прекрасно отношусь, ты добрый, работящий, хороший человек, очень хороший, но я ухожу… Сегодня же, не обижайся.

– Но объясни, почему, – настаивал тот, ошалев. Бледное лицо, окаймленное темно-русыми волосами, редкими, зато длинными – Алеша стригся раз в полгода у приятеля, – мученические глаза, тонкая шея и худые руки, торчащие из майки…

Горюнова отвернулась и заплакала.

– Не знаю, – прошептала она. – Не могу иначе, ты уж прости…

Алеша утешал ее, уверяя, что он счастлив только тогда, когда ей хорошо, что он хоть и не может жить без нее, но никогда не позволит себе ее удерживать насильно, пусть делает, как хочет, лишь бы не плакала, лишь бы ей было хорошо, а он всегда поможет, что бы ей ни понадобилось, пусть только заикнется, потому что он любит ее больше, чем себя, гораздо больше, нельзя сравнивать даже, потому что себя он совсем не любит, не за что. Она слушала его и с ужасом думала, что ей только померещилось, что она его любит, померещилось потому, что он всегда был с нею необыкновенно прям и честен, полная противоположность Афанасию Ивановичу, никогда не хитрил, не юлил и любил ее беззаветно и доверчиво. Она вспомнила, как посетила его комнату в коммунальной квартире. Бедность там была – почти как у нее в доме на улице Батюшкова! И везде ее портреты на медных листах, десятки – и в профиль, и в фас, и в три четверти… В одну из их первых еще встреч Алеша уговорил ее, как он выразился, «позировать лицом»; однако не рисовал ничего, а какой-то веревочкой с узелками принялся измерять ее физиономию, что-то при этом записывая.

– Теперь опустите, пожалуйста, голову, – просил он. – А теперь наоборот… Пожалуйста, еще выше подбородок… Закройте глаза, пожалуйста.

Долго он мерил, то натягивая веревочку, то сплетая ее колечками… И вот на нее смотрели сейчас отовсюду ее чуть поблескивавшие изображения. Лицо занимало небольшую часть места, остальное пространство покрывали волосы, распущенные и то струящиеся, то летящие, то как-то особенно вьющиеся и переплетающиеся, то образующие головоломный орнамент.

– Какие волосы, – сказала Надя неуверенно.

– Картина – это как бы весь мир, – объяснил художник. – И никого в нем, кроме вас. Поэтому волосы. А глаза меньше натуральных, потому что иначе получается неправдоподобно.

– Меди сколько пошло, – заметила Надя.

– Через Афанасия Ивановича достал, – Алеша и имя и отчество эти произнес проникновенно.

– Покровительствует?

– Помогает.

– Даром, что ли?

– Без денег.

– Услугами берет?

– Он попросил два ваших портрета – я дал… Мне не жалко. Я новые сделал, такие же.

– Покажите, какие он взял, – приказала Горюнова.

Афанасий Иванович выбрал, действительно, лучшие. На одном Надя смотрела на зрителя исподлобья, опустив голову, словно коза, готовая боднуть, хотя сравнение необыкновенной красавицы с козой, конечно, совершенно и никуда не годится – уместнее было бы вспомнить косулю, лань, серну или другое животное, воспетое поэзией. На второй картине, предпочтенной Афанасием Ивановичем, она была изображена в профиль, опустившая взор, словно читающая письмо, а струящиеся вниз волосы обтекали невидимое плечо так, что при желании можно было вообразить Горюнову под волосами голой на манер леди Годивы. На обеих картинах глаза были такими же, как и в жизни, однако благодаря позе не казались огромными.

– А кроме меня, есть что-нибудь? – спросила Надя.

– Где-то есть.

– Покажите же.

Алеша нехотя полез под кровать и извлек оттуда с десяток пластин.

– Этюды, – сказал он, расставляя то, что вытащил.

– А картина о Куликовской битве?

– У Афанасия Ивановича она. Называется «Крещение огнем».

– Вот даже как?

– Сам я, конечно, не читал, но на заводе слышал от кого-то, что два бывает крещения у каждого народа: одно – водой, другое – огнем, и что русские первое крещение имели в Киеве тысячу лет назад, а второе – через четыреста лет на поле Куликовом…

– Положим, не водой, но это неважно. Вы, Алеша, молодец…

– Мне сейчас эта картина не нравится.

– Отчего?

– Что-то в ней криво, а что – не возьму в толк. А ваши портреты прямые все выходят.

– Почему?

– Я вас больше жизни люблю, Надежда Платоновна. Вот, наверно, почему.

– Ой, – сказала Надя.

Между прочим, Алеша имел свойство говорить страшно медленно, делая между словами к месту и не к месту долгие паузы, во время которых опускал взор и даже иногда закрывал глаза, как бы не то засыпал, не то погружался в размышления. Иногда же во время такой остановки слегка улыбался, предоставляя собеседнику решать, чему он улыбается – тому, что сказал, или тому, о чем думает, или тому, что сейчас скажет. Так что фразу, которой он объяснился в любви, следовало бы записать примерно так:

– Я. Вас больше. Жизни. Люблю. Надежда Платоновна. Вот. Наверно. Почему.

И произносил он ее минуты полторы. Подумать только, что Горюновой померещилась милота и в этой его черте, на мой взгляд, непереносимой, хотя я, понятно, не могу быть тут не предвзятым.

И вот они наконец расстались, причем Алеша остался в Москве, а Надя вернулась в Инск, где поселилась в его комнате, убрав свои бесчисленные лики под ту же кровать, под которой хранились этюды к «Крещению огнем». Здесь и нашел ее однажды Александр Желтов, выдающийся специалист по физике твердого тела, заехавший по каким-то делам в Инск и, конечно же, заинтригованный рассказами знакомых мужчин, называвших его, как и все прочие приятели и приятельницы, Аликом, о красавице – его землячке.

10. Святой Дмитрий Солунский

Беда одна не ходит.

Тоже допотопное суеверие

Когда Алик Желтов, как и все до и после него, остолбенел от Надиной красоты, явившись впервые к ней в гости вместе со мной, а Алеша тосковал в Москве, откуда слал Наде ежедневно письма и телеграммы с описаниями своего чувства и вопросами к ней насчет здоровья и про то, не передумала ли она и не собирается ли вернуться либо просто приехать в гости, он был бы счастлив, ничего бы себе не позволил, только так, как она захочет, а деньги он на дорогу пришлет, он продал только за последнюю неделю девятнадцать «Летучих Голландцев», как он именовал свои парусники, плывущие по волнам и срисованные им с известной рекламы виски, так что с наличностью у него хорошо; когда прочие поклонники жужжали вокруг нее комариной тучей, от Афанасия Ивановича не было ни слуху ни духу.

Афанасий Иванович все эти летние и осенние месяцы пил – и пил по-черному, а это значит – почти ежедневно, в любых компаниях, по любому поводу и сколько влезет, а влезало в него много. На заводе выпадение из строя Афанасия Ивановича начало, в конце концов, сказываться на работе – напомню, что он был по-настоящему талантливым руководителем, а значит, налаженный им порядок должен был по истечении известного срока смениться беспорядком, который тем больше, чем лучше руководитель. Секретарши Афанасия Ивановича, его заместители, помощники и подчиненные из кожи лезли вон, чтобы покрыть его, но тучи, однако, над его головой набухали…

Я почти ничего не говорю здесь о заводе, на котором трудится Афанасий Иванович, не потому, что этот завод не стоит внимания. Напротив, это необыкновенно интересный завод, побывать на котором всегда поучительно. Нет, я оставлю его в стороне до другого случая по той причине, что не хочу слишком отвлекаться от главного предмета – описания Надежды Платоновны Горюновой, русской красавицы. И так уже в эту, как я назвал ее еще в начале, фотографию попало, как почти всегда бывает, если снимок сделан с широкоугольным объективом, – а примерно таким я и решил воспользоваться, – попало много постороннего, необязательного и случайного. Увы, никуда не денешься, и мне, как подавляющему большинству фотографов, остается лишь надеяться на снисхождение читателей, которым многое придется додумывать самим.

Бывали в запое Таратуты и просветы. Однажды в воскресенье он не стал опохмеляться с утра, а побрился и поехал на электричке за город – и не к очередному лекарству от любви, а просто так, погулять. Он бродил по заброшенному парку, разбитому здесь двести лет назад каким-то графом, рассеянно шуршал опавшими листьями, а потом вышел к огромному неохватному пню, к которому почувствовал вдруг приязнь. Тело пня серебристо и гладко проступало сквозь облезшую местами кору, а могучие голые корни вились около него, и один из них напомнил Афанасию Ивановичу женскую фигуру. Он уселся в корнях пня, как в кресле, и тут же уснул, прижавшись к пню щекой, согретый слабым солнцем, на которое иногда наплывали клочковатые облачка.

Спал Афанасий Иванович всего-то минут десять, но за это время успел увидеть сон, который никак не ожидал увидеть и который, казалось бы, не имел права ему присниться. Мистики, вроде графа Калиостро, княжны Блаватской или Варвары Никодимовны Семибатюшной, знаменитой сейчас столичной прорицательницы, статьи которой о реинкарнации охотно печатают по воскресеньям молодежные газеты, утверждали бы, пожалуй, – если бы узнали о сне Афанасия Ивановича, – что это всего повидавший на своем веку пень нашептал такое спящему в его объятиях гостю, но я думаю, что пень, на срезе которого я насчитал двести колец, а дальше считать не стал, сбился, тут ни при чем. Скорее всего, в голове каждого человека сидит что-то такое, о чем он и сам не знает, и вот Афанасий Иванович, человек, без сомнения, образованный (насколько можно быть образованным, не зная никаких языков, кроме родного), разбередил алкоголем недоумения, хранимые его мозгом, – вот и все.

И снилось Афанасию Ивановичу, что сидит он в гостях у Сталина и тот поит его чаем, а другой еды на столе нет.

– В каждой чаинке, – поучал его Сталин, – двадцать шесть калорий. В вашем стакане примерно сто чаинок…

– Получается две тысячи шестьсот, – поспешил сосчитать Афанасий Иванович.

– Вот какой питательный вы пьете чай, – сказал Сталин. – Крепкий чай дает силу и долголетие.

Афанасий Иванович смутно припомнил, что Сталин вроде бы умер, но сообразил, что это еще случится в будущем, иначе как бы они сейчас чай распивали. Гордясь таким собеседником, он, чтобы все-таки показать независимость личного характера, спросил:

– Давно хотел выяснить у вас, почему это нам на заводе никак не удается давать всю продукцию со знаком качества?

– А со знаком сколько? – Сталин попыхивал трубкой и похлебывал чай.

– В последнем квартале тридцать два процента с десятыми.

– Точнее? – вникал Сталин.

– Тридцать два и сорок три сотых, – довольный своей памятью, отчеканил Афанасий Иванович и почувствовал, что Сталин тоже доволен его осведомленностью. – Спрашивайте, товарищ Сталин, – предложил он, – я на своем заводе в курсе всего.

– Мне докладывали, – сказал Сталин и задумался.

«Может меня и министром назначить», – мелькнула у Афанасия Ивановича мысль.

– Качества нет потому, – отчеканил Сталин, – что плохо применяете объективные законы экономики.

«До чего верно! – ахнул про себя Таратута восхищенно. – Что там плохо – никак…»

– Никак не применяем, товарищ Сталин! – признался он.

Сталин ему что-то объяснял еще, он не понимал, честно говоря, ни бум-бум, зато чувствовал, как все, запутанное на заводе в мучительные клубки, распутывается от слов Сталина.

– Этого я у вас не читал, – сказал он, немного кривя душой, потому что Сталина почти не читал вовсе, а что читал – забыл начисто.

– И не могли читать – это пока не напечатали, – сказал Сталин.

– Неужели и своими словами никто не пересказал? – схватился за грудь Таратута.

– Нет…

– Почему же?

– А много вы обо мне вообще читали за последние двадцать, примерно, лет? – спросил с горькой иронией Сталин и сам ответил: – Мало.

– Но почему?

– Не такой я, Афанасий Иванович, простой человек, – старческим голосом сказал Сталин, и на секунду Таратуте показалось, что кто-то другой появился на месте вождя, – и не так-то просто меня понять… Пишут, конечно, но больше чепуху какую-то. И за, и против – одни глупости. Да и прежде… Что говорить. Например, рассмотрим портреты. Все знают, что у меня лицо сплошь в оспинах – можете убедиться сами, вот, видите? Не лицо, а поверхность луны, верно?! А хоть одну оспину на моих – что там портретах! – на фотографиях сохранили? Ни одной и ни разу! Ладно, это тогда – может, боялись. А сейчас? Почему сейчас? То дракулой изобразят, то гением! А человеком – никто, даже дочь родная…

– Человек – звучит гордо, – вставил Афанасий Иванович, чувствуя некоторый страх.

– Бросьте! – жестко приказал Сталин. – Стыдно чужими словами говорить. Не поймете вы… С Надеждой Платоновной поговорить бы…

– Понимаю… Нет вопроса, – спешил услужить Афанасий Иванович, чтобы загладить неудачную свою цитату. – Можно организовать…

Сталин вздохнул и налил ему еще чаю:

– Пейте.

– Товарищ Сталин, – робко спросил Таратута. – А вы, извините, что спрашиваю, не собираетесь к нам на прежний пост возвратиться?

– Считаете, что стоит? – оживился Сталин.

– Нет вопроса!

– Интересная идея, – закивал Сталин головой. – Спасибо. Я подумаю.

– Подумайте, пожалуйста! – попросил Таратута, воодушевленный похвалой.

– А выдержите? – прищурился, скрывая в усах улыбку, Сталин. – Лично вы, например? Мне докладывали, что вы, хм, нарушаете режим? А? То-то… Не торопитесь-ка…

Афанасий Иванович не успел ничего сказать, потому что проснулся так же мгновенно, как и заснул. С удивлением он озирался, вспоминая сон, который, повторяю, лично Афанасий Иванович смотреть не собирался и никакого повода увидеть, казалось бы, не имел.

Вечером он опять удержался и не пил, а в понедельник приехал на завод, где вплоть до обеденного перерыва разгребал возникшие из-за него завалы. Кто знает, может быть, и очухался бы он, выпрямился бы, но пришлось ему в качестве заместителя генерального директора ехать хоронить заслуженного работника их предприятия. Афанасий Иванович и прежде нередко исполнял эту печальную обязанность, исполнял с надлежащим достоинством и толково, без неуместной в таких случаях поспешности и суеты, но и без ненужного надрыва, однако в этот раз крематорий подействовал на него настолько сильно, что он, отказавшись ехать на поминки, – в нарушение, замечу, установленного для таких процедур негласного протокола, – на обратном пути вляпался в роковую для себя историю…

Он ехал, вспоминая серые постройки крематория, составленные из кубов и пирамид и обсаженные голубыми елями, ряды плит за крематорием над погребенными урнами с прахом. Туда, на этот не то колумбарий, не то кладбище, которое он почему-то мысленно назвал пепелищем, он забрел, приехав случайно минут на двадцать раньше, чем нужно. Над однообразными плитками копошились родственники испепеленных, убирая с крошечных клеточек захоронения и вокруг них почерневшие цветы и стебли, подметая узкие проходы между рядами. Среди пирамид крематория, четким силуэтом врезавшихся в синее осеннее небо, появились в это время солдаты, казавшиеся небольшими фигурками, с винтовками. По команде, которую из-за расстояния Афанасий Иванович еле расслышал, три раза хлопнули залпы – отдавали заслуженную честь какому-то сжигаемому военному. Силуэты солдат были, если можно так выразиться, очень к лицу крематорию, и Афанасий Иванович подумал, что старинная пушка тоже прекрасно бы подошла, настолько серые громады бездушной постройки напоминали фортецию в какой-то дикой и кромешной местности. Вспоминая, Афанасий Иванович пытался унять озноб, вызванный эхом запоя, холодным осенним воздухом, дувшим в приоткрытое стекло, и предчувствием беды.

Он проезжал на скорости, как в этом месте и полагалось, сорок километров в час мимо одного из городских скверов, когда от группы молодых людей, явно подвыпивших, неожиданно отделился один и ни с того ни с сего опустил кулак на оливковый капот служебной машины Афанасия Ивановича. Тот ничего не успел сообразить – ударивший, в чью молодую голову взбрело неизвестно что, побудив его решиться на трагическую выходку, отлетел в сторону, его приятели бросились к машине, а Таратута нажал на газ и стремительно уехал, видя в зеркале за собой какую-то суматоху и слыша угрожающие крики.

Он вылез из машины у завода и увидел на капоте кровь. Он еще стоял, тупо глядя на кровь и собираясь с мыслями, как поднеслась, подвывая, милиция, и его арестовали. Он узнал, что юноша, отброшенный при ударе по капоту, упал так неудачно, что скончался практически немедленно.

На вопрос следователя, почему он удрал с места катастрофы, Афанасий Иванович долго не давал вразумительного ответа, потому что и сам не знал, как он мог не остановиться, не узнать, что же случилось. Испугался подвыпившей компании? Вроде нет. Пытался избежать ответственности? Да он, нажимая на газ, и не знал, что произошла беда. Боялся, что у него обнаружат при расследовании алкоголь в дыхании или в крови, потому что всего лишь второй день не пил? Нет, он об этом даже не подумал. Скорее всего, решил для себя Афанасий Иванович, находился он вплоть до ареста в состоянии душевного шока, вызванного чем-то, что он увидел или почувствовал в крематории, но что именно так его контузило – не мог себе уяснить человек!

Допросив, его из-под ареста освободили, но запретили выезжать.

Потянулось следствие. Шло оно долго, вязко, нудно. Конечно, сразу стало ясно, что Афанасий Иванович ни в чем не виноват – ехал он по правилам, предотвратить несчастный случай был не в силах. Но – убежал с места происшествия! Даже не попытался помочь потерпевшему!

– Как вы объясните этот факт? – спрашивал его следователь, спрашивали на заводе официально и по-товарищески, спрашивали друзья-приятели. К тому же погибший оказался единственным сыном (сейчас ведь чуть не в каждой семье ребенок – единственный), родные требовали отмщения, писали во все инстанции. Не под силу близким было понять, как это – их родное дитя погибло, а никто не в ответе? Боюсь, что мало кто на их месте не требовал бы наказания, а то и головы Афанасия Ивановича.

Только полгода спустя состоялся суд, который приговорил Афанасия Ивановича Таратуту к одному году условно и вынес частное определение в адрес общественных организаций завода – почему они оставили без внимания тот чудовищный факт, что один из главных его руководителей сбил человека и не остановился. Но Афанасий Иванович в день вынесения приговора только числился руководителем, потому что сдавал дела своему заместителю, а сам нового назначения пока не получил. Нет, не частного определения суда испугались на заводе. Совсем другая была причина ухода Афанасия Ивановича со своего поста – правда, якобы по собственному желанию, что было ему разрешено в память прошлых заслуг. Причина была в том самом Дмитрии Солунском, которого изобразил народный умелец Алеша, в прошлом году счастливый, а в этом уже несчастливый соперник Афанасия Ивановича.

В разгар следствия Афанасий Иванович должен был в торжественной обстановке узкого круга лиц, собравшихся за банкетным столом в интимном Сиреневом зале крупнейшего в Инске ресторана «Тайга» (почему его так назвали, не знал никто – тайга была от Инска далеко-далеко), вручить картину в подарок тому самому гостю, которого ждали в начале нашего рассказа и который все не ехал из-за сверхзанятости другими делами. От гостя завод очень и очень зависел по целому ряду, как выражаются технократы, позиций, и банкет, с которого начинался визит, имел, как всем понятно, едва ли не решающее значение для этих вот позиций.

Все шло превосходно, пока не пришел черед говорить, вручая картину, Афанасию Ивановичу. Вручать высоким гостям подарки было его почетной обязанностью, и на заводе, главные командиры которого всегда крепко стояли друг за друга, не лишили его этой привилегии в трудные для него дни, надеясь также, что Афанасий Иванович произведет на гостя хорошее впечатление, что перед судом не повредило бы.

Увы, не тот уже был Афанасий Иванович! Надломился он, потерял квалификацию, не годился совсем никуда! Вроде бы и выпил он до своего выступления не так уж много – рюмок пять-шесть, а поднялся и с места в карьер поехал совсем-совсем не в ту степь… Сначала он сказал, что в первом квартале этого года знак качества получили тридцать четыре и ноль две сотых процента всей продукции и что достигнут рост этого показателя за счет правильного применения экономических законов, – тут он тонко улыбнулся и поднял высоко указательный палец, – открытых и сформулированных – не будем закрывать глаза на правду! – все знают, кем.

– Раньше, – с чувством продолжал Афанасий Иванович, – в обстановке применения законов молодые люди не позволяли себе относиться к старшим неуважительно, требуя от них невозможного или бросаясь с кулаками на их автомобили! И вы, Иосиф Ефимович (тут высокий гость поднял бровь, директор завода поправил звонко: «Михаил Ефимович!» – а присутствующие насторожились, но Таратута поправляться не стал), можете твердо рассчитывать, что мы, люди этого завода, по отношению к вам ничего подобного себе не позволим! Никогда не позволим! Ни за что! Потому что вы, во-первых, человек, а во-вторых, в отцы нам годитесь! И знаком качества нашего к вам уважения мы вручаем вам эту картину, изображающую победу русского воинства над черным игом, символически обозначенным в виде полчищ Мамая, но это, повторяю, только символ, символ того, что всякое черное иго свергнет русский народ, над которым реет здесь знамя покровителя всех славян, в прошлом македонского полководца, а затем знаменитого святого Дмитрия Солунского, церковь которого стоит тут неподалеку, но ходить в нее я вам, опираясь на собственный опыт, не советую. Берите, дорогой наш человек, и будьте счастливы!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю