Текст книги "Портрет незнакомца. Сочинения"
Автор книги: Борис Вахтин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 55 страниц)
Итак, моя жизнь, как она рисуется мне сегодня вечером, протекла быстро и печально в своей внешности, там, где видимые события.
Я родился в той же комнате, где живу сейчас. В детстве я рано научился читать и стал много читать – все, что попадалось под руку. Родные мои были люди очень образованные, но лишенные среды, достойной их, так как различные служебные и житейские неурядицы принудили их к обособленности. Понятно, что они не могли не относиться несколько свысока, порою снисходительно, порою даже враждебно к тем, кто не имел той духовной обогащенности, что имели они. И на мою беду их тон передался мне, равно как и их обособленность. Непосредственные впечатления и знания были у меня значительно беднее, чем сведения из других рук, и я смело говорил о предметах, о которых имел лишь самое неопределенное представление. Но в доме подразумевалось, что не знать, например, Стендаля могут только люди, которые хуже нас, а я не хотел быть хуже и не хотел принадлежать к тем, кто не «мы», и потому создавал видимость знания Стендаля, порождавшую зависимость мою от окружающих, ибо инстинктивно я чувствовал что-то неладное, и было важно подтверждение других, что все ладно, чтобы забить чувство, что неладно.
Уже давно я одолел в себе стыд за самого себя, за незнание того-то, неумение того-то и неимение того-то, но мне дорого обошлось все это, и воспоминание об этом – одно из самых болезненных для меня до сих пор, и я всегда думаю об этом, как о чем-то стыдном и унизительном.
Но наряду с этим я очень чувствовал всегда простые вещи, которые не требовали от меня никакой натуги: сад, куда меня водили гулять, песок, в который я играл, кота, которого по утрам я тихонько умолял прийти ко мне в постель, где я готовил ему удобное место, где я так ласково гладил бы его. И кот иногда приходил, и я помню до сих пор каждую подушечку на его лапах, которыми он мял одеяло, прежде чем лечь. Особенно же любил я летние поездки в деревню – такие слова, как лес, речка, верба, челнок волнуют меня до сих пор. Очень волнуют…
Так сложились основания моего характера. И в результате я был на войне, но не знаю, та ли это война, которую знают другие; любил, но не знаю, любовь ли это; трудился, но не знаю, всерьез ли это. Я не побоюсь даже сказать, что жил и переживал, но не знаю, жизнь ли это и переживания ли это?
Такова и остается моя жизнь, когда за твердым покровом спокойствия и благорасположения скрыты недоумение, робость и какая-то виноватость, Недоумевая, я шел в атаку, недоумевая, мучился ранением, недоумевая, попал на работу в архив. Порою мне кажется даже, что то, что я живу в этом мире, какая-то опечатка…
Но Ваши письма породили во мне чувства, незнакомые прежде: надежду на то, что появится рядом со мной человек, который придаст мне уверенность в подлинности моего мира, человек, который сделает реальными пробегающие мимо меня тени, который спокойно скажет мне «Ну, конечно же!» в ответ на вопрос, есть ли действительно то, что есть во мне. Как это важно для меня – немолодого уже человека, не имеющего возможности прожить иначе то, что он уже прожил.
Такова моя жизнь, которую хотелось рассказать Вам. Впервые я рассказываю ее, быть может, оттого так сбивчиво и неясно, но пусть уж остается все, как рассказалось. Ведь и жизнь была прожита так, как прожилось – сбивчиво, неясно и без малейшей возможности переписать ее набело. Пусть же и рассказ о ней сохранит лучше искренность и жизненность первого слова, потеряв, разумеется, драгоценную стройность и сглаженность беловика.
Простите это мнение, столь странное для историка, самая задача которого, казалось бы, и заключается в создании беловика минувшего.
Н. Греков
Письмо 3
Мой дорогой друг!
Когда я разрешаю себе так назвать Вас, я невольно думаю, как различны бывают слова, целиком завися от глубины понимания их теми, кто произносит. Эта моя мысль, как и все другие, нуждается в пояснении. Ведь когда человек совсем один идет по дороге, которую принято называть жизненным путем, его мысли становятся понятны только ему одному, ибо вся совокупность мыслей, в которую лишь частью входит эта отдельная мысль, хорошо знакома ему, и он не нуждается ни в тщательном формулировании, ни в заботливом соотнесении частей: он всегда все знает из того, что он знает, ему достаточно лишь припомнить то, что он помнит.
У слов есть глубина еще более увлекательная, заманчивая и беспокоящая, чем морская. В слово можно нырнуть, но чем глубже вы уходите от поверхности, тем вам труднее, а хочется все глубже и глубже. Или, быть может, лучше выразиться так, что у каждого слова есть тень, а в этой тени живут ассоциации этого слова, целая страна ассоциаций в тени каждого слова, и у каждого человека – своя. Есть страны пустые и нищие, есть противоположные им – словом, не стоит говорить, что страны эти весьма различны и разнообразны. Поэтому-то всякая словесная договоренность и всякое понимание по словам очень условны и приблизительны. Понимание по словам… Как много в таком понимании должно быть доверчивого непонимания, чтобы получилось понимание!
Я люблю побродить в тени какого-нибудь слова. И, может быть, Вы не осудите меня, если я скажу, что теперь излюбленная мною тень – это от слова «друг», что обращено к Вам. И сейчас мне хочется немного рассказать Вам, что же скрыто за оградой из четырех букв этого слова.
Прежде всего, в его тени существует особый аромат единственности, проникающий все и убирающий из тени все обычные и пошлые ассоциации, которые иначе проникли бы в нее из того кладбища слов и их сочетаний, которое находится рядом с живой речью и литературой. Точнее было бы сравнить это не с кладбищем, а со складом обмундирования, откуда каждый может получить стандартную вещь – слово, не наполненное личным переживанием и личными ассоциациями. Вред, приносимый этим складом, огромен, и судьба людей на земле была бы совершенно иной, если бы не было подобного кладбища, столь убийственно действующего на каждого человека, особенно в пору учения. В тени слова «друг», обращенного к Вам, нет ни «милого друга», ни «останемся друзьями», ни «больше, чем друг», ни «скажи мне, кто твой друг», ни «желанного друга», ни таких более хитрых и вживчивых ассоциаций, как «утраченные иллюзии», как «готовность на все ради» или как звуки марша.
В тени этого слова есть что-то совсем другое, и каждый час, проведенный мною там, приносит мне все новые открытия, ибо я знаю лишь малую часть глубин этого слова. Эти открытия тем приятнее, что совершаются они свободно и без натуги и что чем больше открытий, тем больше становится область неоткрытого.
Я обнаружил в этой тени один из эпизодов моего детства, когда я и девочка, жившая по соседству, ушли без разрешения в лес за рекой и нашли там черепаху, медленно тащившуюся по лугу из одной рощи в другую. Я поймал было эту черепаху, но потом отнес ее в ту рощу, куда она ползла, и отпустил. И когда я присел и смотрел, как уползает черепаха, я заметил веточку ландыша под крылом листа – и это был первый ландыш, который я видел не в вазе, а растущим в лесу.
А совсем рядом в этой тени мне открылся другой эпизод: я вспомнил тяжелую массивную старинную дверь, с огромной ручкой, выходившую на лестницу. Напротив нее был камин, облицованный зеленоватыми плитками, поблескивавшими в полумраке лестницы. И часто, позвонив, я подолгу ждал у этой двери и смотрел на облицовку камина, и видел в ней морские дали, лунную дорожку и те далекие страны, куда судьба предназначила мне плыть, забыв прислать за мной корабль.
И в этой же тени слышался торопливый стук поезда, и чувствовал я прохладу кожи, и дышал я синим небом. И узнавал я многое о слитных ритмах, об огромности человека и о том чудесном равенстве, когда я плюс не-я дает мое чистое я.
Но простите. Кажется, я до сих пор так и не начал письма – моя разговорчивость помешала мне и я еще не пошел дальше обращения к Вам. Что ж, пусть это письмо так и останется состоящим из одного только краткого обращения «Друг мой!», в котором Вы, быть может, сумеете прочесть чувства
преданного Вам Н. Грекова
Письмо 4
Как удивительно, что Вы словно читаете мои письма к Вам, которые до сих пор лежат у меня неотправленные! Вы правы, я действительно хотел Вам рассказать кое-что, и это «кое-что» – тот эпизод, что приключился со мной недавно на обычном моем пути.
Хожу я всегда по Большому проспекту, потом у Тучкова, моста сворачиваю к Биржевому мосту и иду по бульвару мимо цветоводства, церкви и завода, а потом через Биржевой и Дворцовый мосты и Дворцовую площадь прихожу на работу, а вечером иду назад той же дорогой.
Именно на обратном пути все это и случилось.
Я шел, как всегда, спокойно и неторопливо, может быть, даже медленнее, чем всегда, так как тротуар был покрыт мокрым снегом, крупные хлопья которого валились и валились с неба. Мокрая каша снега чавкала под ногами, хлюпала и разбрызгивалась, и я услышал, что кто-то идет за мной.
Вскоре его шаги захлюпали рядом со мной, чуть-чуть сзади. Он с силой ставил ногу разом на всю подошву, и вот уже брызги – результат его неосторожности и небрежности – стали попадать мне на пальто.
Прежде случалось, что пьяные или просто недобрые люди приставали ко мне на улице. В их навязчивости всегда была известная истеричность и та слепота, от которой, очевидно, можно лечить только святой терпимостью или грубым насилием, вроде смирительной рубашки – средства, существо которых, как мне кажется, имеет немало сходного. И я всегда до последней возможности уклонялся от столкновения. Так и сейчас, я лишь ускорил шаги да пошел поближе к стене дома. Не помню сейчас как, но рядом со мной очутилась девочка, которую я и прежде знал – она жила здесь на проспекте, и я часто видел ее, сперва очень маленькой, потом постарше. Брызги от шагов попали ей в лицо, она повернула голову, посмотрела на мои ноги, думая, вероятно, что это брызнул я, потом взглянула подальше, протянула руку и взяла меня за край пальто.
Я остановился, а она сказала, указывая пальцем на тротуар: «Смотрите…»
Я посмотрел и увидел к своему удивлению и совершенному недоумению, что за мной, никто не шел.
А мимо нас прошлепали по тротуару одни только следы, словно прошел человек-невидимка. Но это не был человек-невидимка, так как он шел напрямик, проходя сквозь прохожих беспрепятственно, девочка потащила меня за этими хлюпающими и топающими следами, и мы довольно долго шли за ними, отставая только на перекрестках, где мы пережидали машины, не препятствовавшие следам.
Но вдруг следы остановились, повернулись к нам, как будто кто-то встал к нам лицом. Мы также остановились. Я уже пожалел было, что увязался за следами, не оставив их простой непонятностью, когда вдруг следы сорвались с места и стремительно бросились бежать от нас, оставив нас одних в том, довольно пустынном месте, куда мы попали.
Чтобы отвлечь девочку от возможного и вполне понятного в ее возрасте страха, я принялся ей рассказывать волшебную историю, которую тут же сочинял на ходу, развивая какой-то эпизод из первого, что пришло в голову – из «Снежной королевы».
Слегка приглушенно, словно охваченная настроением моего рассказа и тех мест, по которым мы проходили, девочка задавала мне вопросы, и постепенно у меня создалось впечатление, будто я предложил ей игру, условия которой она молча поняла и сейчас старается добросовестно в нее играть. Суть нашей игры была в том, что мы оба ни словом не намекали на только что случившееся, хотя я неотступно думал об этом, а также о том, что и девочка, наверное, переживает этот непонятный случай, внешне ничем не выдавая себя благодаря нашей игре.
Такова эта история, которая, быть может, не годится для письма, ибо заслуживает рассказа устного, более подробного и умелого, но мне нужно было поделиться ею с Вами – единственным человеком, который слушает меня с пониманием и доброжелательством, по существу, единственным, в ком я надеюсь встретить и всегда встречаю ободрение и тот тонкий ум, которому будет понятно, как много значил для меня этот небольшой случай на моем обычном пути, причем понятно без губительных для настоящего понимания объяснений.
Хотя я и знаю, что Вы не получите этого моего письма, как и предыдущих, но мне хочется поблагодарить Вас за внимание, с которым Вы выслушали меня, и сказать Вам, что истинное счастье я испытываю, получая от Вас письма, читая и перечитывая их.
Ваш Н. Г.
Письмо 5
Сегодня я воспользовался тем, что все мои письма к Вам по-прежнему лежат у меня в столе, перечитал их и понял, что они представляют собой не что иное, как подготовку к этому моему письму, которое после долгих раздумий и колебаний я решился Вам послать, т. е. пока что не послать, а лишь написать его в ожидании того момента, когда оно сможет попасть в Ваши руки.
То, к чему я бессознательно готовился, настолько же просто, насколько и непросто, а потому я еще не знаю, удастся ли мне сказать все кратко или потребуются длинноты, за которые заранее прошу простить.
С лестницы нашего дома видна улица, и иногда я останавливаюсь на площадке третьего этажа и смотрю на троллейбусы, автобусы, на пешеходов, на огни, на весь этот, если можно так выразиться, суп, который кто-то мешает гигантской ложкой. Меня равно интересует и торопливая, уверенная в себе и довольная своей уверенностью молодежь, и люди средних лет, с выгравированными на лице заботами, усталостью и однообразием занятий, и старые люди, ушедшие в себя и неторопливые. В движении улицы мне кажется что-то близкое тем белым кольцам, которые вьет в небе реактивный самолет, тем дрожащим линиям строк, которые набросаны в газетах, наконец, мотоциклетному тарахтенью и дрожанью.
Я вижу, что жизнь идет быстро, а я в своих размышлениях и внутренних переживаниях также иду очень быстро, но только идем мы с ней на одном месте.
И я перестаю смотреть на поток улицы и поднимаюсь к себе.
Теперь я не одинок в своей комнате – меня ждут Ваши письма. Я читаю их и перечитываю, и представляю Вас в тот момент, когда Вы писали мне. Я представляю Ваш тонкий и умный профиль, неожиданную и острую манеру говорить, ту жизнерадостность, которая наполняет все Ваше существо, и Вашу исключительность. И мне становится совершенно ясно, что я давно-давно, еще задолго до всяких Ваших писем, ждал Вас, тосковал без Вас, что Вы – это единственное, что мне нужно от жизни, Это единственное, что мне нужно от света в окошке, от воздуха, единственное, что созвучно переживаниям детства, моим мыслям сегодня. Собственно, единственное, ради чего я жил.
Вот и все, что я хотел написать Вам в этом письме. Остальное, надеюсь, Вы поймете.
Н. Греков
Письмо шестое и последнее
Многоуважаемые Клавдия Ивановна и Алексей Николаевич!
Мне, к моему прискорбию, совершенно непонятно ваше обращение ко мне, полное таких выражений, как «мы не то, ради чего Вы жили», «это не более, как шутка», «стиль, выражения и даже целые письма взяты нами из прочитанных недавно писем Каролины Бёмер», и с бесчисленными просьбами «извинить», «простить», «не сердиться» и т. п.
Как вы далее пишете, вы живете в том же доме, что и я, часто наблюдали меня в окно и решили невинно пошутить, посылая мне письма, а под конец вам удалось проникнуть ко мне, прочесть мои письма и тогда вам стало неприятно и совестно и вы просите простить вас…
Я не понял ни слова и здесь какое-то недоразумение. Мне совершенно не за что прощать вас, а вам нет причины просить прощения. Вы ни в чем передо мной не виноваты. Не знаю, удастся ли мне объяснить вам одно существенное во всем этом деле обстоятельство, а именно то, что – как ни странно это прозвучит – вас нет… Вас настолько нет, что я не пошлю вам это письмо, хотя вы и даете ваш адрес, отвечаю же вам лишь потому, что привык отвечать на все письма, даже если они приходят от тех, кого нет.
Я очень прошу простить меня, мне очень жаль, но я ничего не могу поделать – вас действительно нет, и это, к сожалению, не шутка.
Скоро я уезжаю отсюда вместе с той, которая, как я и ожидал, читая ее письма, пришла разделить со мной мою участь. Мы провели в этом городе вместе несколько дней, а теперь уедем далеко-далеко, в те места, где прошло мое детство и где до сих пор, как я уверен, сохранился сад, речка, лес за речкой и где теперь мы всегда будем вдвоем.
Примите мой привет
Н. Греков
РАССКАЗЫ
У пивного ларька
Там, где Божий свет четырьмя улицами сливается в одну озаренную точку, там, в этой точке, стоит небесного цвета пивной ларек с русской женщиной тетей Клавой внутри – исчадием житейской мудрости, горнилом великого опыта. Твердо вливает она в каждого из нас пиво в обмен на свою малую толику выгоды от каждого, кроме особо избранных. Твердо, обеими руками с маленькими ладонями и пальцами, но необъятными у плеча. Ее фигура торчит в раме окна, полускрытая сумраком, как и бочка, папиросы и плавленый сыр, и лик ее глядит оттуда невозмутимо, как луна.
По четырем улицам сходимся к ларьку мы, а также случайные и избранные. Случайные – это какая-нибудь велюровая шляпа с кадыком, торчащим, как локоть, выплюнутая нашим индустриальным центром союзного значения, или пара девушек, шестимесячно завитых, обезумевших от жары, с ничего не видящими глазами – служащие или студентки, которым никогда не занять такого видного общественного положения, как у тети Клавы, даже если они станут министрами просвещения, что очень вряд ли.
Мы – это постоянный кадр тети Клавы, оплот ее благосостояния, умеющие стоять в очереди и понимающие, зачем они стоят, знающие друг друга по именам, хотя имен маловато, а нас много, так что одних, например, Сашек среди нас человек восемнадцать. Мы – это мы, а больше никто, и только никто знает, сколько нас, потому что никто не считал.
А вот избранные все пересчитаны, потому что у каждого из них есть судьба, а у нас только бытовая жизнь, у каждого из них есть собственный взгляд, а у нас на всех общий. Когда рассказывает избранный, ему не приходится торопиться и бегать глазами с лица на лицо, как приходится нам, и когда он рассказывает смешное, ему не грозит смеяться одному, как нам.
И каждого избранного мы очень уважаем.
Особенно Константина Иваныча, по прозвищу Капитан Иваныч или просто Капитан, который приезжает на своем инвалидном автомобиле, похожем на броневик. В далекой молодости он ездил на настоящем броневике и геройски утратил ногу, и он был бы единодушно нашим полководцем, если бы пришло такое время, что мы построились бы в полки.
Мы пошли бы за ним вперед вдоль одной из улиц, на которой государство заботливо открыло гастроном с неиссякаемым запасом четвертинок – неиссякаемым, говорят, в силу неведомых нам связей тети Клавы.
Мы пошли бы за ним вперед и по главной улице нашего города и дальше, хоть на край света, сокрушая все на своем пути, бессчетные и бесстрашные.
Только нам это сейчас не требуется. Сегодня у нас день предпраздничный – и мы почти все в сборе.
За ларьком во дворе есть сад. Там сегодня играет на аккордеоне Славка Коленкор – тоже из избранных, с головой круглой, как арбуз, красным порезом улыбается рот до ушей, и грудь, распирающая ковбойскую рубашку, расстегнутую на все пуговицы, и тельняшку под ней, похожа на утес, а аккордеон – на тучку. И здесь в саду под цветущими каштанами в предпраздничный день и случилась история, перепутавшая весь порядок у нашего ларька.
Мы частью стояли в очереди, а частью были уже в саду, когда подошел третий избранный, электромонтер, по прозвищу Хохол, худой, длинный и злой на язык.
У него было пол-литра, и один из нас, чья очередь подошла, взял на него пиво без очереди, и они ушли в сад. И тут прибежала женщина и понеслась за Хохлом туда же и устроила ему там обычный крик про получку.
– Какая тебе получка, – сказал Хохол, – раз ты мне одних девчонок рожаешь?
Мы, которые были уже в саду, легли от смеха при таком аргументе. А мы, которые еще стояли в очереди, разузнали, в чем причина смеха, и тоже развеселились. Славка же Коленкор поглядел на неугомонную женщину и сыграл ей на аккордеоне «Яблочко», отчего веселье стало еще значительнее.
Женщина от всего этого в раж вошла и стала обижать мужское достоинство Хохла – что это, дескать, он виноват, что мальчики от него не рожаются.
– Проверим, – сказал Хохол. – Если и от другой бабы одни девчонки пойдут, значит, лечиться надо мне, а мальчики – то тебе.
Тут эта вредная маленькая женщина совсем обезумела, орет, как Гитлер, изо рта пена идет. Хохлу наконец надоело, и он ее прогнал очень решительно, и она убежала, а убегая, крикнула, что детей пришлет, раз он ей, так сказать, не внемлет.
– Попробуй только, – зарычал Хохол и даже зубы оскалил, так его этот шум рассердил.
– Пришлю! – кричала женщина. – Пусть полюбуются, какой у них отец паразит и проходимец!
Женщина скрылась, и жизнь пошла своим чередом среди пива, музыки, гвалта и выпивки. Мы уже не все хорошо стояли на ногах, и было шумно вокруг и зыбко.
– А сколько у тебя дочек, Хохол? – спросили мы.
– Девять, – сказал Хохол.
– А зачем вы это столько напечатали за такой короткий срок? – удивились мы.
Хохол не ответил, за него пояснил Коленкор:
– Парня хотели, вот и печатали, пока не отчаялись.
Время шло, небо над нашим индустриальным центром светлело, готовясь к закату и очищаясь от дыма, и мы, стоящие у ларька, увидали, как в сад прошла девушка в синеньком платье, а за нею три девчонки поменьше, в светлом, и у нас оживилось сердце, глядя на девушку, – такая она была красивая, прямо как актриса или балерина. Тетя Клава, заметив наше волнение, выглянула из ларька и сказала:
– Этой шестнадцать. Наташкой звать.
– Шестнадцать? – удивились мы. – Значит, ранняя, раз уже круглая.
– Тонковата, – сказала тетя Клава.
Дочери Хохла исчезли из нашего вида, но волнение осталось с нами, и многие заспешили в сад, а остальные вертели головой, чтобы не прозевать, когда Наташа пойдет назад, и пили пиво, не опуская в него глаза.
А в саду стало тихо.
Потом два-три из нас засмеялись там нехорошим смехом, потом раздался детский плач хором, и мы все пошли туда, даже тетя Клава выбежала из ларька, потому что стало там как-то слишком тихо.
А в саду под цветущими каштанами и под светлым небом происходило вот что.
Когда Наташа подошла к Хохлу и сказала ему еле слышно просьбу идти домой, он вдруг схватил ее длинной рукой за волосы, а другой рукой выхватил из кармана кусок электрического шнура и стал бить ее этим шнуром изо всей силы, и Наташа завилась в его руке жгутом, и тело ее изогнулось и напряглось в неудержимых порывах избавиться от боли. В саду было тесно от нас, стоявших вокруг, и те, что стояли нехорошо, стали стоять лучше, и мы все глядели на эту красоту, которую обижал Хохол, и сердце жарко билось у нас в горле. Сестры плакали дружно, а Наташа не плакала и не кричала, а только гнулась всем существом, и глаза ее были непомерно большими.
Наконец Хохол отпустил ее, и она пошла прочь, и, выйдя из сада, тихо заплакала и закрыла лицо руками, а сестры шли рядом, поддерживая ее. И тут Капитан Иваныч завел мотор своего автомобиля и рванул его с места на полную скорость, и направил его прямо на Хохла, который дрожащей рукой опрокидывал в рот последние капли из бутылки. Капитан Иваныч мчался на своем броневике, и Хохол едва успел отскочить, Капитан Иваныч здорово развернулся и снова пошел на него в атаку. И тогда Хохол размахнулся бутылкой, чтобы уничтожить неприятеля, и, наверно, уничтожил бы, но Славка Коленкор смахнул с груди аккордеон и бросился на Хохла, как вратарь на мяч, и Хохол рухнул на землю одновременно с аккордеоном, только аккордеон со вздохом, а Хохол без. И тетя Клава засвистела в милицейский свисток и подняла Хохла и повела его прочь, обтирая кровь с его грязного лица, а он обнимал ее рукой, обнажая при всех сущность их взаимоотношений.
– Иди отсюда! – кричали мы Хохлу вслед, а он не огрызался, припав к плечу тети Клавы в великом отчаянии.
Так оборвался мир у нашего ларька и перепутался порядок, и ни Хохол, ни Коленкор, ни Капитан Иваныч не появлялись больше среди нас, разлюбив, наверно, это место, и стало здесь немного не так приятно, как было прежде. Некому было объяснить нам случившееся с точки зрения вообще, и взгляда у нас на случившееся не было. Однажды проехал инвалидный автомобиль мимо, и нам показалось, не Капитан ли это, и мы все понеслись за ним со всех ног вдоль улицы и гораздо дальше, но в автомобиле сидел совсем какой-то мальчик, нам совершенно незнакомый.
Человек из Вышнего Волочка
Когда в небольшом городке жара и пыль июльских дней, когда сквер, церковь, мосты и мостовые потрескивают от пылающего над ними солнца, тогда городок такой кажется особенно ненужным, просто совершенно ни к чему.
Городок поймал меня в свою пыль – до ночи не было из него ни автобусов, ни поездов.
Пыль была на листве, на домах и на небе.
Я сидел в сквере, пил мутное перестоявшееся пиво и ел бутерброд с крошащимся от времени сыром.
Этот человек оказался рядом со мной вдруг. Один рукав его синей косоворотки был пуст. Он посидел рядом со мной, думая о своем, потом поглядел на меня и сказал:
– Бывает же такое. Ее сына убили немцы, а она с тех пор помешалась, никакие доктора не помогают. У вас нет закурить?
Я протянул ему сигареты и зажег спичку.
– Выпьем за компанию? – предложил я.
– Разве что за компанию, – согласился он, и я принес еще пива.
– Работать к нам? – спросил он.
– Нет, проездом. Кто эта женщина?
– Какая?
– Вот что помешалась.
– А. Это моя жена.
Этот человек с пустым рукавом, лысым черепом и больными глазами; этот человек с сигаретой в гниющем рту, глядящий на пиво, как мать на новорожденного; с зелено-серыми, давно не бритыми щеками и с покрасневшими веками – светло-карие глаза в кровавом ободке; этот человек с дикими его первыми словами, которые мне дороже любого такта; этот человек сверкал передо мной, как яхонт в пыли ненужного городка.
– Как будто кто-то кричит? – сказал я.
– А вот роддом, – сказал он. – Женщинам рожать больно, вот и кричат.
– А я думал, это радио, – сказал я.
– Сейчас перерыв, – сказал он. – В четыре часа включат. Тут в сквере оно висит.
Пришли четыре часа, и радио громогласно завещало:
– Говорит Москва. Слушайте литературно-музыкальную инсценировку по роману Катарины Сусанны Причард…
Громкоговоритель похрипел, издал свист и снова сработал:
– Здравствуй, Джонни.
– Здравствуй, Кэт.
Этот человек поселился во мне навсегда, – он сидит и пыльном сквере и пьет пиво, положив сигарету, потому что у него одна рука, в этом городишке, сверкая в нем, как яхонт, в этом совершенно необходимом городишке, без которого я не могу теперь представить себе вселенную со всеми ее метагалактиками и метаморфозами. Этот человек, этот живой памятник неизвестному солдату.
Мимо теплого дыма
Если положить две-три сухие веточки, тонкие, как воробьиные ноги, а сверху две-три веточки потолще и поджечь, то получится костер – плевый, конечно, если не подкладывать еще и еще. И потянет теплым дымом, больше и больше, и немного закружится голова, если раздувал. Таким же дымом, как из трубы на деревенском доме, как из сада, когда там жгут листья.
И потом кожа на руках будет пахнуть приятно и долго, и в этом запахе будет много воспоминаний.
Уже двенадцать лет я живу в городе, а в деревне бываю редко – бываю, чтобы вспомнить, а жить не получается.
Буду ли я вспоминать город?
Буду, конечно.
Например, тебя. Ты крупная, как снежная баба, только очень горячая, если притронуться, и ты затянута в темно-синюю форму, потому что ты проводница. Мы сидим у тебя в купе и ждем, а на верхней полке бешено ворочается твоя напарница – худая и молодая, и стонет она от горя, такого вот горя, когда не с кем спать вдвоем, а надо. А потом, когда напарница сделала вид, что спит, и еще потом, когда мы снова сидим, ты говоришь мне негромко:
– У меня дом в деревне. Деревня Перунь – знаешь?
– Нет.
– Никто не знает. За Череповцом. Дом у меня там. Поедем туда?
– Что там делать?
– А то же, что и тут, только в своем доме. А кроме того, печь истоплю тебе, поесть сготовлю, в бане вымою. Ты что умеешь?
– Все умею. Я сам из деревни. Ты не веришь, конечно.
– Ты отдохнул? – спрашиваешь ты и прижимаешься. – Для меня это Христово яичко.
Поезд стучит и трясется и работает мерно. Это хороший поезд, он останавливается раз за всю ночь, и остановка уже была.
– Хватит! – кричит напарница. – Дайте поспать!
– Выйдем, – шепчешь ты. – Нервы у нее.
В тамбуре ты крепко гладишь меня рукой, так что я распрямляюсь как солдат в строю, а потом заставляешь меня нагнуться и обнять тебя.
– Почему Христово яичко? – спрашиваю я.
– Конечно, Христово, – говоришь ты. – Греха-то в этом нет.
– Многие думают, что есть.
– Это их бог покарал, – говоришь ты спокойно. – Просто здоровья в них мало, вот они и придумывают глупости. А от глупостей и совсем здоровья лишаются. Это их Бог карает. Так поедем в деревню?
– Нет, – говорю я. – Не смогу там. Я для этого еще глупый.
– Глупый? – удивляешься ты. – А с виду образованный.
– Это только с виду.
– Нет, ты не очень глупый, – говоришь ты. – Ты просто молодой еще.
Огни вокзала осветили твое лицо и темные волосы.
– Ты не думай, я не с каждым, – сказала ты.
– Я знаю.
– Знать ты не можешь, – поправила ты. – Но я тебе говорю. Перед тобой был у меня один, лейтенант-подводник. Соглашался, говорит, поедем. Но не демобилизовали его. Ты надумаешь – позвони. Он скоро в отпуск приедет – я его отошью.
Если в юности бежишь быстро и неутомимо, то не верится, что бежишь по кругу, пока не прибежишь туда, откуда начал, раз пятьдесят.
– Не отшивай, – сказал я. – Я не позвоню.
Долго не верится. Все кажется, что по спирали. И центробежная сила отбрасывает тебя в разные ненужные стороны, а место, по которому бежишь, кажется непригодным для остановки.
Я встретил тебя в метро, куда я спускался на эскалаторе вместе с женщиной выдающейся красоты и гордой, как олень. Она везла меня показывать в один очень умный дом в районе новостроек, чтобы поговорить с образованными людьми про разные хитрые вещи – о недостатках Бласко Ибаньеса по сравнению с Марком Аврелием или о еврейском вопросе в Португалии, или о сложных путях арабской революции. Словом, о чем бог пошлет в этом интеллигентном доме, кроме чая с вареньем, и, возможно, выпить, если, конечно, хозяин оправился от инфаркта. Ты ехала на эскалаторе вверх, навстречу мне, в цветном платье, прижимая к груди букет черемухи, в блеске своего здоровья, а сзади стоял мужчина и держал тебя за белую руку повыше локтя темной пятерней.
Мы поздоровались глазами.