Текст книги "Портрет незнакомца. Сочинения"
Автор книги: Борис Вахтин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 55 страниц)
Секты, по мнению Лифтона, могут быть как радикальными, так и реакционными, поднимаясь, с одной стороны, до критики противоречий и лицемерия американского (или любого другого) общества, а, с другой стороны, предлагать в качестве решения досовременную форму авторитаризма, которую стоит рассматривать, как некий, по выражению Лифтона, «внутренний фашизм». По мере того как секта провозглашает свои трансцендентные мечты, они замещаются в сознании сектантов фигурой одухотворенного вождя как некоей совершенной личности, которая постепенно обожествляется. Этот процесс замены высокой идеи личностью Лифтон считает вредным как для секты, так и для ее вождя, который не может удовлетвориться уровнем поклонения себе. Ему нужно, чтобы его величие все время подчеркивалось, а его потенциальный параноидальный психоз все время возбуждался – как это и было с Джимом Джонсом. А секта, тем временем, должна обожествлять идиосинкразию и даже сумасшествие.
Приверженность к лучшим идеалам коллектива – а эти идеалы у Народного Храма, замечает Лифтон, были не без добродетелей – приводит к тому, что люди начинают верить в священную мудрость любого выверта и любого зигзага в борьбе их вождя за власть или в его эмоциональном коловращении.
Возвращаясь от этих общих соображений к конкретному вопросу, Лифтон пишет, что в Джонстауне Джонс возложил на плечи своих последователей бремя смертного путешествия. Лифтон склонен проводить грань между деятельностью Джонса в Америке и в Гайяне. И он настаивает на том, что обман Джонса, которому удалось предстать богом перед людьми, хотя он не располагал ничем, кроме безумия и алчности, обман, доведший до карикатурности разрыв между провозглашенными идеалами и постыдным поклонением идолу-вождю, именно и являет собой живую и болезненную карикатуру на американскую действительность. Желая помочь решить расовую проблему, уравнять негров с белыми, Джонс привел и тех и других к бессмысленной смерти. Боясь ядерной войны, прячась от пролетающего самолета, он пользовался страхом для укрепления своей власти, для запугивания сектантов. Трепеща перед раком, которым он не был болен, он устраивал заведомо для него ложные исцеления именно от рака.
И в последней сцене из жизни Джонстауна – в сцене массового самоубийства – видит Лифтон пародию, на сей раз пародию апокалиптическую. И Джонс, восседающий на деревянном троне и повелевающий внести чан с «дозой» каждого, и его крики «быстрее, быстрее», и вся эта заранее отрепетированная «белая ночь» напоминает Лифтону видения из «откровения святого Иоанна». Особенно же зловещим кажется ему участие в этом театрализованном зверстве («пропустите вперед матерей с детьми»!) врача, которого прежде знали как человека с идеалами, а также «сестер милосердия», и он пишет, что и нацистские врачи охотно создавали медицинскую ауру вокруг массовых убийств.
Заключительный вывод Лифтона я приведу полностью:
«Власть современных сект порождается страхом уничтожения, который преследует нашу эпоху. Как и в случае с европейскими террористами, секты пытаются справиться с абсурдностями и опасностями нашего существования такими способами, которые превращают наш мир в еще более абсурдный и еще более опасный. Джим Джонс и его ученики в ответ на страхи, общие всем нам, довели дело даже до апокалиптического конца, которого-то мы и боимся. Эти страхи не ограничены американскими берегами, но смертная сцена Джонса – квинтэссенционно американское событие. Мы можем даже рассматривать его как беспорядочно выраженное стремление к новым рубежам.
Нам нужно тщательно различать секты и обуздывать их с помощью законов, когда они переходят к насилию, принуждению и обману. Но мы должны также осмыслить, что стоит за ними, что они объясняют нам о нашем времени, из каких слабостей нашего общества черпают они свои силы. Может быть, тогда мы найдем и альтернативные средства, чтобы решать проблемы, поднимаемые ими».
На этом серьезном мнении серьезного ученого мне и хотелось закончить беглый обзор точек зрения по поводу джонстаунской трагедии и откликов на нее, но не могу удержаться, чтобы не познакомить читателя с еще одной публикацией – статьей Кэйти Батлер «Исправление верой – надежды вышли боком», напечатанной в либеральной газете «Виллидж войс» 9 декабря 1978 года.
Автор пишет, что почти два года назад она стала посещать собрания Народного Храма, имея целью написать об этой «впечатляющей социалистически-христианской церкви». И церковь привлекла ее. «До сих пор не знаю, – откровенно пишет она, – кем я стала по отношению к Народному Храму: другом, изменником или одураченным простофилей. Одно знаю сейчас ясно: мои чувства были затронуты, как и чувства тысяч присоединившихся к этой церкви. Если бы я не была так занята журналистикой и если бы меня слегка не отталкивал душок их скрытой паранойи, я могла бы и присоединиться – чтобы работать вместе с межрасовым коллективом, соединяющим радикальные политические убеждения с глубокой духовностью. Сегодня перед лицом гибели более чем девятисот человек непросто пытаться объяснить воздействие Джонса на людей. Многие отчеты сворачивают на легкий разговор о сектах и „промывке мозгов“ и приписывают все явление демоническому принуждению, подкрепляемому избиениями, показными исцелениями и оркестрированной спонтанностью.
Истина более тревожна: он, помимо всего прочего, олицетворял нашу надежду».
Спасибо, Кэйт Батлер. Точнее не скажешь. Вот в чем была сила Джонса – он «олицетворял надежды» известного круга людей. Джонс исчез, но надежды остались, а с ними осталась и питательная среда для новых заразных личностей, осталось снисходительное отношение к маоистскому террору и кампучийскому геноциду… Питательная среда, стало быть, не только и не столько социальные несправедливости сами по себе, но и некоторые умонастроения, некоторые люди, готовые допустить во имя прекрасных целей, ради избавления от несправедливости, так их донимающей, любые страдания и любую кровь…
Батлер говорит, что она из личного опыта знает, чем привлекал Джонс людей: «У него была способность откликаться на любовь людей и на их потребность в любви, как и на их отчаяние и страх. Я остаюсь с вопросом, который обсуждают бывшие члены Народного Храма: была ли способность Джонса вызывать глубокую любовь не чем иным, как приемом? Или со временем его доброту слопала паранойя, которая все больше и больше выходила из-под контроля?»
Батлер была единственным белым репортером, которому разрешили посетить здание Народного Храма в Сан-Франциско сразу после того, как поползли слухи о массовом самоубийстве в Гайяне.
Зал на две тысячи мест был странно пуст. В здании лежал груз, подготовленный к отправке в Джонстаун: тюки с одеждой, ящики с лекарствами, бочонки с зерном, гвоздями… На стенах висели чернобелые плакаты, на некоторых из них изображены были сцены из истории гитлеровских концлагерей и японских лагерей для интернированных. Бросался в глаза лозунг: «Мы должны учиться у прошлого, чтобы понять будущее».
Батлер вспомнила, что она видела здесь два года назад…
Масса народа… Песни… Вопросы о политике… Радикальное, громоподобное христианство… И вот в недорогом костюме на сцену, обтянутую красным плюшем, поднимается Джонс и своим теплым оклахомским говорком начинает говорить… Он сплетает воедино радикальное христианство римских рабов в катакомбах и безобразия ФБР, предвещающие фашизм, осуждает бесчувственных индивидуалистов и призывает к общей ответственности. Люди вскакивают, гремит овация…
Церковь утверждала, что с успехом лечит наркоманов, содержит дома для отсталых детей, общественные кухни и общежития, стремясь построить на земле «царство небесное».
Никому и дела не было, когда Джонс представлял свою аудиторию для выступлений сторонников гомосексуализма, когда его хвалил реакционный журналист за отправку в Гайяну 160 карманных воров, когда ему пели дифирамбы «левые»…
Перебежчики, пишет Батлер, жаловались на запугивания? Обычное дело – если вы хотите, чтобы поезда соблюдали расписание, приходится терпеть некоторый авторитаризм… А о «неприятном» Батлер ничего тогда не знала – это свое незнание она очень и очень подчеркивает.
Однажды она проговорила с Джонсом до утра, и в конце встречи тот вынул снимок женщины из Биафры с ребенком, умершим от голода, на руках, и спросил (это был момент из «Великого инквизитора», замечает Батлер):
– Как мог какой бы то ни было бог создать мир, в котором эта мать и это дитя так бы страдали? Какая в этом могла быть цель?
Батлер что-то ответила, но настоящего ответа у нее на было. Это очень понравилось Джонсу – Батлер получила от него много деловых предложений и, прежде всего, предложение написать о нем книгу. Эти предложения Батлер отклонила, но и от мысли писать про Народный Храм тоже отказалась – она теперь часами беседовала по телефону с Джонсом, объясняя ему, что не может же один человек нести бремя, помогая такому множеству подопечных, что и ему самому нужна поддержка, иначе он, как часто бывает с вождями, окажется в изоляции…
От своего увлечения Батлер излечивалась постепенно и, когда узнала о трагедии, то оплакивала не только Джонса, которого знала, но и его неудачу с Джонстауном – о последнем, по ее словам, единственный уцелевший сын Джонса сказал, что это начинание свидетельствовало как о гениальности, так и о паранойе отца. И Батлер, думая об этом человеке, лежащем мертвым в своей земле обетованной в окружении 260 маленьких детей, пишет, что ответ на вопросы Джонса по поводу существования бога представляется ей еще более ненаходимым, чем когда-либо. И, добавлю от себя, пока такие вот «незрячие» журналисты и люди имеются в наличии (ей было сперва мало, скажем, того объявления об исцелениях, которое цитировалось выше, а в итоге оказалось мало сотен трупов, чтобы раскусить Джонса), новые Джонсы могут смело смотреть в грядущее – им конца не будет…
Под микроскопом
Все, что случилось с Джонсом и его экспериментом, так ужасно закончившимся, кажется мне во всех своих основных чертах сходным с тем, что мне, как китаеведу, известно о Китае под властью Мао Цзэдуна. К сожалению, незнание кхмерского языка и труднодоступность сведений лишают меня права на полное уподобление рассмотренной выше социальной клеточки, пораженной «болезнью Джонса», с другим заболевшим обществом – с Кампучией, по поводу которой я приведу лишь одно свидетельство, последние строки которого не кажутся мне ни полемическим приемом, ни преувеличением. Вот что писал в «Правде» от 12 марта 1979 года Рок Самай, генсек ЦК Единого фронта Национального спасения Кампучии:
«В Кампучии в живых осталось всего два врача. Тяжелое положение у нас и с техническими кадрами, учеными, учителями, квалифицированными рабочими. Из строя были выведены все предприятия и почти вся сельскохозяйственная техника. Пропекинская клика „строителей нового мира“ уничтожила библиотеки и кинотеатры, театры, школы и вузы. Были „ликвидированы“ жизненно важные в любом государстве общественный транспорт, средства связи, телевидение, а также банковские учреждения, рынки, вообще товарноденежное обращение… Главный удар был обрушен на города, на интеллигенцию, на культуру и прекрасные традиции нашего народа.
Свыше 3 миллионов жителей Пномпеня и других городов были принудительно выселены в деревни и загнаны в так называемые трудовые бригады – разновидность концлагерей. Много людей погибло в пути либо потом от голода, болезней или было просто физически уничтожено. Эти чудовищные преступления демагогически прикрывались лозунгами „социалистической революции“, „полного уничтожения классов и социальных пережитков“. Варварский эксперимент клика Пол Пота – Иенг Сари проводила в основном над трудящимися города, в том числе и пролетариата, от имени которого она якобы выступала.
О реальных планах геноцида можно судить по разглагольствованиям самого Пол Пота. Всего год назад он утверждал, что для „нового порядка“ достаточно оставить лишь один миллион кампучийцев… Страшно представить, но если бы режим пекинских ставленников просуществовал еще каких-то 5–6 лет, то это означало бы физическое уничтожение почти всего нашего народа».
Перейду к Китаю.
Как же, могут спросить, так? С одной стороны, жалкая секта в тысячу человек, копошащаяся где-то на краю света, а с другой – великий древний народ, три, как минимум, тысячи лет непрерывной культуры, почти миллиард жителей, которые не самоистребились, а живут и работают – что между ними общего?
Общего между ними нет ничего, кроме одного – они больны одной и той же болезнью, которую в случае с Джонсом мы можем рассмотреть как бы в миллионократном увеличении.
Постараюсь перечислить основные признаки этой болезни, рассмотреть которые так трудно в Китае и которые так хорошо видны под микроскопом…
Первый и основной признак – почти полное пренебрежение человеческой жизнью, которая ни в грош не ставится, ею можно расплачиваться за что угодно. Это пренебрежение может выражаться по-разному – и в воспитании готовности в любой момент пожертвовать жизнью по воле вышестоящих, и в низком уровне оплаты труда, плохих жилищах, подневольной работе, недостаточном питании, и в жестокости законов, и в массовых демонстрациях в поддержку суровых и унизительных наказаний, и в многочисленных запретах, налагаемых на деятельность людей, и в противопоставлении, как в моральном, так и в материальном, касты избранных прочему «быдлу».
Этот признак, так ярко заметный в Народном Храме, проявился в Китае в полной мере. Перечислю лишь то, что неоспоримо (не вдаваясь в полемику по поводу оценки этих фактов): публичные казни осужденных; прославление погибших, а не живых (Лэй Фэн – погиб во время несчастного случая, Ван Цзе – погиб, обучая ополченцев минированию, и пр.); принудительное прикрепление крестьян к коммунам, а рабочих – к фабрикам и заводам; широкое применение рабского труда сосланных или осужденных к «перевоспитанию»; крайне низкий уровень жизни; прославление тех, кто бездумно во всем следует идеям Мао; бесчисленные тюрьмы, лагеря, карцеры; унизительные публичные наказания (мэра Пекина Пэн Чжэня и других, например, возили по городу в шутовских колпаках, и т. п.).
Второй признак – во главе общества находится обожествляемое существо, даже малое сомнение в совершенстве которого – кощунственно.
Помню октябрь 1966 года. Еду я по Китаю.
За окнами вагона, за окном автобуса, на пыльных улицах Пекина, под платанами Нанкина, вдоль мутных рек и речушек одна и та же общая картина, одни и те же картины частные – нищета. Непроходимая, невылазная, многотысячелетняя нищета. Сотни миллионов людей, погруженных в предельную бедность.
Эта бедность раскрашена кумачом. Красный цвет на глинобитных домах в деревнях, красный цвет бессмысленных лозунгов, призывов, славословий. Как капельки крови на груди у всех почти, кроме полуголых рикш, портретики Мао. Всюду его изображения, статуи… Над грязно-синей толпой – кроваво-красные книжечки его изречений. Нищая страна окровавлена. И вдруг пронизывает чувство, которое так и останется основным чувством, пронизывает, перерезая горло, – жалость. К кому? К этим одураченным людям?
Ночь. Я лежу в купе на верхней полке, напротив меня спит военный. Вернее, не спит, ворочается, вздыхает.
– Не спите? – спрашиваю я.
– Не умею спать в поезде, – говорит он.
– Не привыкли? – спрашиваю.
– Езжу много, а привыкнуть не могу, – говорит он.
– Где вы родились? – спрашиваю я.
– В провинции Шаньдун, – говорит он. – Я там вырос, потом воевал. Партизанил. Пятнадцать лет ел траву, прятался, не мылся…
Помолчал, что-то вспоминая, потом спрашивает:
– Вы из Советского Союза?
– Да, – говорю я.
– Хочу спросить – почему в вашей стране такая испорченная молодежь? – произносит он решительно.
– А вы были в нашей стране?
– Нет.
– В моей стране молодежь как молодежь, – говорю я.
Молчит. Потом вдруг говорит:
– Мы построим коммунистическое общество на всей земле.
– А что потом? – спрашиваю я.
– Когда это – потом?
– Вот после того как построим?
– Будем бороться с империализмом, – говорит он.
– Но империализма не будет.
– Будем вести классовую борьбу.
– Но классов не будет.
Он долго молчит.
– Не знаю, – говорит он. – Но я подумаю и утром вам обязательно отвечу.
Утром у него плохое настроение, измученный бессонницей вид. Я не возобновил разговор, стою у окна. Вдоль дороги тракт, по тракту рикши тянут тележки с грузами. Редко-редко пропылит машина. Поле. Пасутся буйволы. На спине у одного мирно спит пастух с повязкой хунвэйбина на рукаве.
– Я думал, – подходит ко мне военный. – Я не знаю, что я буду делать, когда не станет империалистов и классовой борьбы. Но я буду делать то, что прикажет председатель Мао.
– У вас есть дети? – спрашиваю я.
– Трое, – отвечает он и вынимает фотографии, оживляясь. Славные дети. Старшие не то бритые, не то лысые…
– Что с ними? – спрашиваю я.
– Волосы выпали, – криво усмехается военный. – От недоедания.
Альберто Моравиа, побывавший в Китае спустя несколько месяцев и увидевший на каждом шагу обожествление Мао, написал, что причина этого – преобладание в Китае крестьянства, а люди, занятые сельским трудом, склонны, дескать, искать отца, учителя, высший авторитет. В секте Джонса не было ни одного крестьянина… Может быть, прекрасный писатель ошибся и при определенных условиях жажда иметь божество присуща не какому-то классу, а людям вообще?
Третий признак – обязательное помещение в неопределенном будущем столь же неопределенного «золотого века», при котором сбудутся все мечты, исправятся все несправедливости и наступит какое-то счастье, неизвестно, однако, в чем конкретно заключающееся. Важнейшее дело здесь именно в этом вот отсутствии конкретности.
«Мы должны покорить земной шар, – говорил Мао, – по-моему, важнее всего наш земной шар, где мы создадим мощную державу».
Четвертый признак – культ оружия и насилия. Помните, как вооружался Джонс? В его крошечном государстве был целый арсенал. В Китае масштабы побольше и призывы раздавались порешительнее. Вот слова Мао Цзэдуна:
«Вся страна учится у армии, весь народ – солдаты». «Весь мир можно преобразовать лишь с помощью винтовки. Винтовка рождает власть».
А практика – гонка вооружений, известная всем.
Пятый признак – строгая иерархия в таком обществе, особая пирамида власти, сопровождающаяся неравным распределением прав и привилегий. Больше всего, как мы видели, Джонс разглагольствовал о равенстве всех, он подчеркивал как свою особую заслугу, что он, руководитель, однажды потрудился наравне с другими – поливал сад. Но на деле ему принадлежала власть, души и тела подданных, он распоряжался всеми финансами, он питался особо и т. п. Особые привилегии были у его приближенных, у членов следственной комиссии, планового комитета, просто фаворитов вождя. Даже в смерти наиболее доверенные во главе с Марселиной отдалились от толпы и покончили с собой в доме Джонса…
То же наглое неравенство мы видим и в Китае. Жена и зять Мао были в высшем звене власти, он сам не знал ни в чем ограничений, а вся правящая элита, расположенная под ним, пользовалась особыми правами более свободного передвижения, лучшего снабжения, медицинского обслуживания, имела больший доступ к информации и т. п. Пьер Риксман, бельгийский китаист, сумевший (один из очень немногих) побывать в Китае и уехать из него не одураченным, писал в своей книге «Китайские тени» (1973), что он насчитал тридцать рангов китайских чиновников («ганьбу» – «кадров») и видел огромное пристрастие всей этой «элиты» к рангам, титулам, ритуалам и протоколу; когда же объявлялась борьба с бюрократами, то для этой борьбы создавалась новая бюрократия, так что выхода не было. В традиционном Китае императорских чиновников называли «те, кто ест мясо» – в маоистском Китае их именовали «те, кто ездит в машинах». Риксман пишет: «В Китае нет обычных машин, есть только машины мандаринов: все мандарины передвигаются на машинах, и лишь мандарины ездят на машинах».
Шестой признак – полная монополия на информацию. Многочасовые речи Джонса свидетельствовали не только о его мании величия – они к тому же не позволяли слушателям чисто физически, не оставляя времени, ни узнать что-либо самим, ни обменяться мнениями, ни даже задуматься. Полный их аналог – многочасовые ежедневные собрания, которые происходили в Китае решительно везде и всюду и от которых участники балдели, голова шла у них кругом и они становились замороченными не только духовно, но и физически.
Седьмой признак, тесно связанный с предыдущим, – запрет покидать такое общество. Об этом подробно говорилось выше. Это позволяет измываться над жертвой, которая не может ни скрыться, ни убежать. В Китае, где все понятия при Мао были вывернуты наизнанку, действовал какой-то неписаный, но многими принятый, дикий моральный закон, чуть ли не основной моральный закон, согласно которому жертва поступает подло, если она лишает палача возможности над ней измываться. Помните, как Джонс жаловался после надругательства над достоинством очередного «сектанта» в «плановой комиссии», как ему и другим садистам тяжело на душе от того, что им приходится «такое» переживать? Так и в Китае – палачи требовали от жертв как бы признания того, что страдания их и палачей – общие, что и те, и другие как бы приносят в момент наказания, преследования или казни нечто на один алтарь. Иногда это убеждение выражается с такой наивностью и прямотой, что просто диву даешься – как же можно искривить прямое и запутать простое! Вот, например, китайский литературовед излагает историю древнего поэта Цюй Юаня (340–278 гг. до н. э.), который жил в царстве Чу, не смог угодить своему государю, попал в опалу и был сослан. В ссылке поэт, не пожелав отказаться от своих взглядов на политику Чу, не видя возможностей провести их в жизнь, покончил с собой. Несколько позднее другой поэт сказал в оде, посвященной самоубийце, что государь Чу был правителем недостойным, глупым и жестоким, и Цюй Юаню следовало просто уехать служить в другое место, благо тогда на территории Китая государств было много – как, скажем, в древней Элладе. И комментатор наших дней спешит пресечь эту крамольную идею: «Автор скорбит о Цюй Юане и только поэтому так говорит. Разумеется, он знает, что Цюй Юань не может отречься от Чу и служить другому государству».
Описывать один за другим признаки «иудиной болезни» – занятие необходимое, хотя надо бы, конечно, постараться сделать это описание как-то позанятнее, поувлекательнее. Но – не получается занимательно. К тому же ни одной новой, оригинальной идеи здесь нет – все эти признаки и особенности давно уже описаны. А если нет ни одной свежей мысли, то зачем же писать? Дело в том, что хотя и нет здесь никакой свежей идеи, но стоит предпринять хотя бы попытку ответить на вопрос, пусть ответить только очень предварительно, гипотетически, но все-таки как-то попробовать ответить, потому что вопрос очень уж неприятный: почему, несмотря на то, что все, о чем тут идет речь, известно миллионы лет, люди до сих пор ничего не научились предпринимать, чтобы от напастей такого рода избавиться или, по крайней мере, их предсказывать и предвидеть? Что мешает нам заранее раскусывать Джонсов, Пол Потов, Мао и им подобных и бежать от них сломя голову? Мысли-то все известны, непонятно «только одно» – почему не от гибели люди бегут, а к ней устремляются…
Восьмой признак – полное несоответствие того, каким это общество является, тому, каким бы оно хотело предстать перед внешним миром и даже перед самим собой. Такой социум хотел бы казаться раем, а является на деле адом; он хотел бы предстать лучшим в мире, а является худшим…
Но если отвратительный, смертоносный характер секты Джонса неоспорим, то как доказать, что маоистский Китай был адом? Не поднимутся ли сразу же протестующие голоса путешественников и дипломатов, которые побывали в Китае и ничего там компрометирующего правление Мао не обнаружили? Поднимутся, будьте уверены. О таких «свидетелях» очень хорошо написал тот же Пьер Риксман:
«Я знаю людей, которые в течение двадцати лет регулярно приезжали в Китай, но ни разу не ездили в автобусе, ни разу не съели лапши на уличных лотках, ни разу не поужинали и не провели неформального вечера в дружеской семье». По мнению Риксмана, такие люди даже не задумываются, как это Чэнь Бода, личный секретарь и довереннейшее лицо Мао Цзэдуна, вдруг был объявлен мошенником, а Линь Бяо, соратник и преемник великого кормчего – заговорщиком и убийцей…
Решающее доказательство можно получить только тем путем, которым оно досталось Краузе в Порт-Кайтума – личным опытом, переселившись в Китай. Но здесь я веду речь о симптомах болезни – и таким симптомом является, по моему мнению, решительный разрыв между «быть» и «казаться», обнаруживающийся в том, что монополизированные средства массовой информации старательно избегают сколько-нибудь серьезного критического разбора положения дел в какой бы то ни было мало-мальски существенной области жизни и что на всю страну наброшено покрывало тайны. Обнаружить этот симптом постороннему наблюдателю без специальных с его стороны усилий и, тем более, без знания языка чрезвычайно трудно – вспомните, как нелегко было Краузе проникнуть в сарай-общежитие. Врут все – газеты, радио, телевидение, люди с трибун и в своем кругу (нет «своего круга» – доносительство поощряется и цветет повсеместно), врут книги, брошюры, гиды, переводчики… Все настолько привыкают к лжи и маскировке, к иносказаниям и эзопову языку, что не верят ничему, то есть становятся безразличными к тому, что правда, а что обман. И все-таки тон выдает – слишком уж ослепительны улыбки, восторженны слова, бравурны песни, оптимистичны предсказания…
Девятый признак – постоянная потребность в отречении от прошлого, в переосмыслении его. Ведь прошлое такого социума – это то самое будущее, во имя которого оно якобы и существует. Напомню стоны Джонса в предсмертные дни – как он мечтал начать все сначала, вернуться во время, предшествующее разоблачениям Килдэфа! Может быть, он даже искренне верил, что все пошло бы иначе, не будь этого проклятого эпизода, что причины его неудачи и позора не в нем самом и в его теории и практике, а только в этой статье, в «травле» и «гонениях» со стороны его врагов. Он, вероятно, не мог и мысли допустить, что обречен навсегда творить одно зло за другим, что никакого искупительного будущего у него нет, что через какое-то время ему предстоит вновь возненавидеть прошлое (то самое, которое сегодня – будущее), что вся его жизнь не удалась и что он ничего уже не изменит, если не изменится сам. А если возникает даже подозрение на такую участь, подобную судьбе колдуна из «Страшной мести» Гоголя, то сердце захлебывается от ненависти к людям, которые тут же начинают казаться толпой ничтожеств, обреченной вечно прозябать в темноте, глупости и собственных грехах, так что никогда не достичь этому сброду света, при котором станут явными ложь, обман и преступления его, Джонса. Как тут не кинуться уничтожать и гнуть, прежде всего, людей с независимым суждением, вообще всех, возвышающихся над «толпой» глубиной понимания, честностью, прямотой?
В Китае история при Мао переписывалась все время заново, а писатели – в этой стране издревле единственные хранители совести – либо запрещались (или уничтожались), либо доводились с помощью террора до отказа от обязанности вершить нравственный суд и охранять язык от замены его ньюспиком… Это переделывание прошлого заметно как в мелочах (я сам видел советский станок, с которого была сбита марка), так и в крупном – сейчас те же люди, что одобряли «культурную революцию» 1966–1976 годов, ее осуждают. Не нужно быть пророком, чтобы предсказать неизбежное перетолкование (или попытки предать забвению) прошлого и впредь, так что к туману, окутывающему будущее, добавится густая мгла, скрывающая прошлое – пророческие слова написаны были на лозунге в Джонстауне: «Кто забывает прошлое, тот обречен пережить его снова». К сожалению, трагедии в истории не всегда повторяются, как фарс и комедия, достаточно вспомнить Первую и Вторую мировые войны…
Следующий, десятый признак «болезни Джонса» – несвобода труда. В Народном Храме всеми рабочими местами и иными должностями монопольно распоряжался Джонс, что ему было нетрудно сделать, поскольку он реально (а не на словах) владел всеми финансовыми и материальными средствами секты, к тому же сектантов было не так уж и много, один человек вполне мог «дойти до каждого».
В КНР с ее многомиллионным населением до каждого, разумеется, не добраться, поэтому такого полного порядка, как в Джонстауне, достичь невозможно. Но Мао Цзэдун и его группа, которые монопольно, бесконтрольно и ни перед кем не отчитываясь, распоряжались всем без исключения имуществом страны, наладили систему управления кадрами и слежки за ними, так что не только регулировали пополнение нужными людьми армии ганьбу, но и могли в любой момент лишить работы каждого рабочего, крестьянина, рикшу, парикмахера, инженера, учителя, врача и пр. Менять место работы было запрещено категорически, переезжать по своей воле из одного района страны в другой тоже. Одновременно была поставлена в зависимость от труда самая жизнь каждого человека («кто не работает, тот не ест»), и люди в руках работодателя становились настолько беспомощными, что послушания удавалось добиться практически от всех, не прибегая к крайним мерам насилия. Правда, при этом нужно было работающих кормить (пусть плохо, но так, чтобы восстанавливать их силы), одевать (пусть бедно, порой по карточкам, но так, чтобы они не мерзли и не болели) и давать им хоть какое-то жилье. Этот нищенский, но для поддержания сил и жизни все-таки достаточный уровень жизни подавляющего большинства народа лучше всего свидетельствует о подневольном характере труда тех, во имя которых Мао Цзэдун (как и Джонс) якобы действовал.
Последний признак, одиннадцатый, на котором я остановлюсь, – насилие, террор. Джонс пугал своих подданных внешними врагами и ядерной катастрофой; он развивал в них чувство вины перед сектой и ее руководителем; он подвергал их унизительным и жестоким наказаниям; он поощрял их доносить и оговаривать друг друга; он угрожал им смертью и приводил эту угрозу в исполнение. Все это, но уже не в «малой группе», не в микроклеточке, а в огромном общественном организме, происходило и при Мао. Страна изо всех сил вооружалась против придуманных врагов, активисты лезли из кожи вон, стараясь угодить «верхам»; людей «перевоспитывали» нарочито унизительным и непривычным трудом; процветали тайные доносы; по любому поводу и без всякого повода, за независимость мышления и откровенность в словах людей жестоко наказывали, заключая в тюрьмы и лагеря; широко применялись смертная казнь, в том числе публичная…