Текст книги "Портрет незнакомца. Сочинения"
Автор книги: Борис Вахтин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 55 страниц)
Итак, и конгрессмен, и журналисты, и родственники наконец-то в Джонстауне. Их взорам открылись мирные картины вечерней жизни коммуны: на площадках резвились дети всех цветов кожи, коммунары стирали одежду, пекли хлеб. Прибывших окружили приветливые лица. Подошла Марселина со свитой подростков, которые держались от нее на почтительном расстоянии, готовые исполнять ее поручения. Она пригласила гостей в павильон поужинать.
Краузе, который сразу обратил внимание, что жители не производят впечатления больных и голодающих (как твердили ему «обеспокоенные родственники»), а, напротив, выглядят вполне здоровыми, отдалился от компании и пошел, не торопясь, к павильону один. Тут же к нему пристал молодой человек, некий Тим Карте. Выяснив имя Краузе, парень просиял:
– Марк Лейн говорил нам о вас. Он сказал, что вы показались ему чутким и честным репортером. Хорошо, что вы здесь…
Тим привел Краузе в павильон, в котором был накрыт ужин человек на тридцать, и сел за стол рядом с ним, предварительно представив его Джонсу, сидевшему во главе стола.
Джонс, одетый в красную рубашку, в больших черных очках, был мокрый от пота и выглядел больным. Кому-то из журналистов показалось, что он напудрен и надушен: во всяком случае, брови его были подчернены.
– Плохо себя чувствую, – сокрушенно пожаловался Джонс Краузе, пожимая ему руку через стол и явно отличая его и как бы даже награждая этим пожатием, – температура высокая, тридцать девять и четыре, представляете?
Нет, не верю я, что Джонс и себе тоже готовил смерть! Или это уже безумие говорило его устами о температуре за двадцать часов до гибели? Или это было фиглярство? Во всяком случае, Джонс производил впечатление человека, здоровье которого, действительно, никуда не годится.
Все шло на первых порах хорошо; конгрессмен и журналисты беседовали с коммунарами, женщины подавали сперва кофе, потом ужин, родственники нашли своих близких и говорили с ними, сидя на лавочках около павильона, к которому постепенно сходилось все больше и больше коммунаров, так что собралось человек до семисот. Небольшой и очень хороший музыкальный ансамбль исполнил сперва Гайянский национальный гимн, затем песню «Прекрасная Америка», потом популярные рок-песни.
Хорошие все-таки журналисты побывали в Гайяне! Благодаря их работе, их быстроте и наблюдательности мы узнали так много и так подробно обо всей этой истории, имеющей, как мне кажется, огромное значение для всех нас.
Вот и тут, отметив, что и певцы, и музыканты оказались первоклассными, заметили они и странность: пожилые люди, которых было в павильоне много (преимущественно белые из так называемого «среднего класса»), почему-то в такт музыке притоптывали и прихлопывали и даже подпевали порой, хотя по возрасту им впадать от подобных мелодий в экстаз вроде бы не полагалось – их сверстники в других местах предпочитают уже какой-то иной дивертисмент. Видимо, одна из причин такой трагической неудачи Джонса, так и не сумевшего пробиться в сколько-нибудь значительные лидеры американского общества, заключалась в его неталантливости именно по части маскировки, декорации, показухи – то одно недоглядит, то другое упустит, все-то у него накладки получались. Так что нам для изучения попался микроб не очень характерный, можно сказать, слабый. Впрочем, слабый-то слабый, а почти тысячу человек загубить сумел… Пол Пот, микроб совершенно такой же болезни, что и Джонс, три миллиона ухитрился уложить в фундамент «своего» (в будущем, разумеется, счастливого) Джонстауна, это размах уже побольше, но тоже не предел… А по поводу Джонса вопрос невольно возникает: потому ли только он неудачу потерпел, что в обществе условия для эпидемии не созрели, или еще и потому, что слабоват был?
– Странно, – сказал Райян Краузе, показывая на семидесятилетнюю старушку, которая, казалось бы, впала в транс от музыки, как и молодые люди. – Не правда ли?
– Что-нибудь из ваших опасений подтвердилось? – спросил Краузе Райяна.
– Нет, – ответил конгрессмен. – Только вот кое-что странно…
Но концерт получился очень хороший, и после него Райян поговорил еще с несколькими коммунарами, которые на все лады хвалили Джонса и свою жизнь, и, взяв микрофон, сказал толпе:
– Я рад, что я здесь, у вас. Вопреки обвинениям в ваш адрес, которые я слышал прежде, я уверен сейчас, после того как сам поговорил с людьми, что, по крайней мере, здесь есть такие, которые считают, что Джонстаун – лучшее из всего, что они видели в жизни!
После этих слов началась такая овация, что, казалось, небо рухнет. Толпа хлопала и кричала «ура» несколько минут.
В одиннадцать вечера прием и представление закончились, коммунары стали расходиться по домам.
Вдруг какая-то женщина незаметно от окружающих сунула репортеру телевизионной компании Эн-Би-Си Хэррису записку с текстом «Пожалуйста, помогите нам выбраться из Джонстауна». Подписались четверо.
Похоже, что чем труднее членам какого-либо общества легально из него выйти, тем это общество больнее…
Кто-то захотел побывать внутри столь привлекательных внешне домов, но ему сказали, что поздно и потому неудобно, люди там уже спят. Вообще журналистов старались ни на минуту не оставлять одних.
Во время вечера Джонс разговорился.
– Знаете, – говорил он, – я чувствую себя последнее время так плохо, что, кажется, помираю. Тридцать один фунт веса потерял за несколько месяцев, можете себе представить? Это все стресс, раньше я так не болел. Наверно, рак у меня…
Его спросили о шестилетнем Джоне, сыне Тима и Грэйс Стоэнов, которого Джонс усыновил когда-то с согласия родителей, бывших членами Народного Храма, и после их выхода из секты не отдал им; ситуация получалась юридически какой-то запутанной, тяжба трудной, Джонс вернуть ребенка отказывался категорически.
– Это мой сын, – ответил он на неприятный для него вопрос. – Мой! От меня его Грэйс родила. Вообще все это так мучительно, знаете… Тут я чувствую себя виноватым, но сына ей не отдам. Ни за что!
– Правильно ли я понял, – спросил Краузе, – что у вас с Грейс был роман?
– Нет, неправильно! – возразил Джонс. – У меня никогда ни с кем, кроме моей жены, никакого романа не было. Просто Тим Стоэн попросил меня вступить в интимные отношения с его женой. Он был мне тогда в моей церкви нужен, и я его просьбу выполнял в течение четырех лет. А потом она стала требовать, чтобы я на ней женился. Она ловкая и распутная самка. Я не хочу делать ему и ей больно, но сын-то я знаю от кого… Вообще-то я бы вернул им мальчика, но он сам не хочет, ему здесь так хорошо!
– Скажите, – спросил Краузе, вспомнив рассказы родственников, – а в Джонстауне разрешено вести нормальную половую жизнь?
– Какая чушь! – воскликнула Сара Тропп, преданная помощница Джонса. – Просто чушь! Чего только о нас не болтают!
Вопрос был неглупый. Дело в том, что… Впрочем, вот что пишет корреспондент ТАСС А. Минеев в газете «Комсомольская правда» от 31 августа 1979 года:
«Все мои пномпеньские собеседники без исключения провели более трех лет в лагерях принудительного труда. Их рассказы позволяют с достаточной достоверностью представить себе, каким пыткам они подвергались там. Цель идеологов режима состояла в том, чтобы превратить людей в послушных роботов. Запрещалось думать и выражать мысли, которые противоречили принципам полпотовской „резолюции“, поддерживать нормальные человеческие отношения, передвигаться из одной деревни в другую, а с начала 1977 года и обедать дома, готовить пищу. Малейшее промедление с выполнением приказа расценивалось как бунт.
Одним из вопиющих нарушений прав человека в полпотовской Кампучии были практиковавшиеся по всей стране насильственные „браки“, жертвами которых стали тысячи кхмерских женщин. В документах, найденных в бывших учреждениях администрации Пол Пота – Иенг Сари, прямо указывается, что свободный выбор супругов „противоречит политической линии“.
Нгуон Сопхеан была свидетельницей таких „браков“ в „мобильной женской молодежной бригаде“, где она работала при Пол Поте. Она рассказала мне трагедию семьи своей старшей сестры Нгуон Вуоть Ви, двух дочерей которой она сейчас воспитывает. Их отец был казнен в первые дни после прихода полпотовцав в Пномпень. В лагере, куда была загнана Нгуон Вуоть Ви, ее и еще 19 вдов из Пномпеня заставили „выйти замуж“ за инвалидов из числа полпотовских головорезов. Молодая красивая женщина с высшим образованием, мать двоих детей, она предпочла смерть и отравилась. 19 других женщин за отказ подчиниться были изнасилованы чернорубашечниками и убиты».
Суть вторжения власти в сексуальные отношения не в том, что власть хочет уничтожить или, наоборот, укрепить нормальные браки, а в том, что она стремится взять под контроль все вообще человеческие взаимоотношения, стать в них посредником, вклиниться в них (т. е. быть властью) – и, разумеется, прежде всего, в такие всеобщие и могучие связи, как сексуальные и, тем более, семейные.
– Да, от членов церкви требуется, – сказал Джонс, – чтобы они перед браком советовались бы со мной… Но в коммуне с 1977 года родилось уже тридцать детей. О нас столько врут все эти перебежчики, предатели, заговорщики. Цель у них у всех одна – раздавить меня, мое движение! Угрожают и угрожают стереть нас с лица земли! Иногда мне кажется, что лучше бы я вовсе не родился!
Стоп! Ведь это же о ком-то давным-давно было сказано, именно этими словами сказано! Да, конечно, так сказал Христос об апостоле Иуде в Евангелии от Матфея, во время тайной вечери, знаменитое, всем известное место – вот оно! «И когда они ели, сказал: Истинно говорю вам, что один из вас предаст Меня. Они весьма опечалились и начали говорить Ему, каждый из них: не я ли, Господи? Он же сказал в ответ: опустивший со Мною руку в блюдо, этот предаст Меня. Впрочем, Сын Человеческий идет, как писано о Нем! но горе тому человеку, которым Сын Человеческий предается: лучше было бы этому человеку не родиться. При сем и Иуда, предающий Его, сказал: не я ли, Равви? Иисус говорит ему: ты сказал».
Да, ты сказал, Джонс… Вот, может быть, из-за таких-то проговорок, мгновенных слабостей и не вышел из тебя крупный лидер. Зато вышел Иуда, именно Иуда: ведь начинал ты с проповеди о любви, а потом…
– Я понял ненависть! – кричал Джонс. – Любовь и ненависть стоят рядышком! И они могут овладеть мною…
– В чем же сущность вашего движения? – спросил Краузе. – Оно политическое или религиозное, христианское или коммунистическое?
– В каком-то отношении я марксист, – ответил Джонс.
– Но это религиозное движение? – спросил Краузе.
– Да, и весьма, – ответил Джонс. – Я верю в то, что надо вместе жить, вместе работать, делать общими труд, его результаты, обслуживание.
– Стало быть, вас правильно назвать социалистом? – приставал Краузе.
– Назовите хоть и социалистом, – отмахнулся Джонс, – меня и похуже называют.
Здесь он пришел в возбуждение и заговорил с пафосом. Вообще его характерной чертой была способность к чрезвычайно быстрым и частым переменам настроения.
– Я не верю в насилие. Насилие разлагает. А еще обо мне говорят, что я люблю власть. Да какая у меня власть тогда, когда я гуляю по дорожкам с моими дорогими старичками и что-нибудь им рассказываю?! Я ненавижу власть. Я ненавижу деньги. Единственное, чего я сейчас хочу, это чтобы я вовсе не родился бы. Все, чего я желаю, это мираж… Если бы мы только могли прекратить эту борьбу против нас, если бы мы это могли… Иначе я не знаю, что может произойти, я ни за что не ручаюсь, за тысячу двести жизней здесь тоже…
Он спросил, приготовлен ли ночлег для гостей. Один из его помощников ответил, что репортеры и родственники решили переночевать в Порт-Кайтума, у хозяина тамошней дискотеки, чтобы там побывать на танцах.
Это была неожиданная и наглая неправда – все хотели ночевать в Джонстауне. После долгих споров остаться разрешили только Райяну, Лейну и Гэрри, остальных сплавили в Порт-Кайтума.
Краузе, пока шли споры, услышал, что Марселина сказала Джонсу: «Их можно уложить и здесь», а тот категорически это запретил. Неутомимый Краузе успел также поговорить с Сарой Тропп и ее мужем Ричардом – типичными, как ему показалось, американскими интеллектуалами из тех, которые в 60-е и 70-е годы активно боролись за гражданские права. Ричард работал здесь директором школы – словом, люди это были хорошо образованные и развитые. Они красноречиво объяснили Краузе, что коммунары охотно сменили США на Джонстаун, потому что негры, например, жили там в городских гетто, да и другие страдали от растущей преступности, бесконечных лишений и равнодушия людей друг к другу, а здесь все друг о друге заботятся. Сами же Троппы, как убежденные социалисты, давно уже мечтали именно о таком обществе, какое строилось в Джонстауне. Впрочем, их показания уже приводились выше.
– Хорошо, – оказал Краузе, – но почему нас выгоняют на ночь, если Джим Джонс, как вы говорите, такой заботливый и если здесь нечего прятать?
Троппы помолчали, а в момент отъезда сказали Краузе, что лично ему разрешено остаться. Краузе отказался.
На следующее утро не в 8.30, как им обещали, а на два часа позже, из Порт-Кайтума всех привезли назад.
Началась суббота, 18 ноября – день, когда погиб Джонстаун.
За ночь корреспонденты мало чего узнали. Краузе пришел к выводу, что хотя Джонс человек, возможно, несколько неуравновешенный и несомненно больной, однако делает он дело доброе и поселок приятный, особенно же понравилась ему чета Троппов. Даже он в первый день не заметил, что побывал в концлагере. Другие не спешили с выводами…
Райян с утра продолжал опрашивать коммунаров. Журналистам Марселина стала показывать лучшее, что было в поселке: ясли и детский сад, которые построили под ее руководством (она, напомню, имела образование медсестры), школу… Все эти здания производили очень хорошее впечатление.
Но этому впечатлению не суждено было продержаться долго.
Краузе заметил три большие постройки, похожие на сараи, и захотел посмотреть, что там внутри. Но сараи оказались запертыми, на стук никто не отзывался. Краузе позвал других репортеров. Поднялся шум. Милая Сара Тропп вдруг гневно напала на Краузе за желание попасть туда, где, как она заявила, его не хотят видеть. Другой приближенный Джонса вмешался, постучал – ему открыла 70-летняя негритянка.
– Хотели бы вы впустить телевизионную съемочную группу, чтобы она прошлась по дому? – спросил он старушку.
– Нет, – ответила она и поспешно закрыла дверь.
Шум усилился. Прибежали Лейн и Гэрри и впустили репортеров. Это оказалось женское общежитие для пожилых. В большом помещении стояли рядом деревянные топчаны, между которыми расстояние равнялось примерно метру. Корреспондентам объяснили, что их не пускали потому, что коммунары стеснялись того, как у них еще тесновато и не хватает жилья. Это всех устроило, но картина, созданная прелестными яслями, несколько обогатилась. К тому же женщины в бараке выглядели насмерть напуганными и повторяли, твердили, что они очень, очень и очень счастливы и живут, как в раю. Но тут одна женщина, Эдит Паркс, подошла к Харрису и твердо заявила:
– Я хочу уйти с вами. Я хочу уехать из Джонстауна.
– Вы будете в безопасности с нами, – пообещал Харрис и отвел ее к Райяну.
– Посидите, потом мы поедем вместе, – сказал тот.
Появился Джонс, подошел к Эдит Паркс и начал что-то горячо шептать ей на ухо. Пожилая женщина молча смотрела прямо перед собой… Джонс все больше сердился, явно будучи не в силах ее переубедить.
Стали смелеть и заявлять о желании уехать все новые и новые коммунары.
Скоро набралось уже десятка два. Было неясно, как их вывозить – сегодня в Порт-Кайтума должны были прилететь только два самолета, один восемнадцатиместный (который доставил экспедицию сюда) и маленький четырехместный.
Затем Джонс согласился дать журналистам интервью. Он старался при этом не столько беседовать, сколько говорить самому.
– Против меня существует заговор, – заявил он. – В меня уже стреляли.
– Кто? – спросили его.
– А кто убил Мартина Лютера Кинга? Джона Кеннеди? Малькольма Икса? – взорвался Даюнс. – Каждая служба американского правительства преследует меня! Я пытаюсь построить такую коммуну, которая представляла бы альтернативу культуре Соединенных Штатов. Я собрал наркоманов и отчаявшихся, привез сюда – и вот каких успехов достиг! Глупо пытаться погубить Народный Храм, глупо стремиться разрушить добровольное социалистическое общество! Говорят, будто здесь меня боятся! У нас образцовая и счастливая коммуна, но я погибаю, погибаю от клеветы и травли! Дайте мне слово, что вы расскажете правду и о тех, кто счастлив здесь, и о том, что желающие могут уехать! Я отдаю свою жизнь за мой народ, я живу для народа, для его блага; я служу ему и стараюсь служить, как можно лучше!
– Нам сказали в Порт-Кайтума, – обратился к нему Харрис, – будто в Джонстауне есть оружие…
– Наглая ложь! – яростно закричал Джонс. – Мы тонем во лжи и клевете! Теперь у нас, в этой проклятой Америке, душат газетной травлей, убивать из-за угла необязательно! Предпочитаю пулю этому медленному удушению! Впрочем, я все чаще чувствую, что у меня нет родной страны. Но я все-таки вернусь в США, вот только мои юристы кое-что доведут до конца…
– Если здесь такое счастливое общество, почему многие хотят уехать? – спрашивал Харрис. Все это интервью снималось на пленку.
– Кто же захочет отсюда уехать? – начал было Джонс, очевидно действительно забыв, что таких набралось уже порядочно, но быстро поправился. – Уезжают – и пусть. У нас свобода, хочешь – уезжай. Нам же легче – чем меньше здесь народу, тем меньше ответственность. Предатели уезжают, лгуны! Они и выходят из Храма, чтобы лгать и клеветать, как они и раньше всегда лгали! Сначала они лгали мне, что не хотят уезжать, теперь будут лгать другим. Ведь говорили, сами мне говорили, что не оставят меня, а теперь? Я их отпускаю, а они же потом начинают пакостить мне, чтобы погубить Джонстаун. Да и ехать нечего им – в Америке черным жизни нет…
– Правда ли, что у вас практикуются избиения? – спрашивал Харрис, а Джонс распалялся все больше и больше.
– Снова вранье! Избиения практикуются не у нас! – с пеной у рта отвечал он.
Нет, неопытный он микроб, неумелый. Да как было вообще-то допустить такое интервью? Не мог, что ли, грузовик в Порт-Кайтума сломаться? Не мог какой-нибудь коммунар, движимый возмущением, телекамеру чем-нибудь изувечить, а репортеру извинения потом принесли бы, за повреждение уплатили бы? Да при таланте и воображении сто выходов можно было придумать, а этот отвечает и отвечает, только путается и сам себе противоречит.
– Да, кого-то отшлепали, так это мать потребовала, девочка страдала клептоманией…
– Может быть, хоть какое-то оружие есть? – спросил Харрис. – Для охоты?
– Для охоты у нас есть луки и стрелы… Есть какое-то и огнестрельное оружие, но им никого никогда не пугали, это клевета. Люди предпочитают жить здесь, потому что здесь их не грабят, не насилуют, здесь нет гетто, отчуждения, индустриального общества!
Напряжение нарастало. Вопросы становились все невыносимее для Джонса. И все-таки он держался и отвечал…
– Почему люди согласились передать вам полную власть над ними?
– Я социалист, который верит в абсолютную демократию. Никакой у меня власти нет и в помине…
– Почему вы все-таки не отдаете Джона Стоэна родителям?
– Потому что я его отец! Мать им совсем не интересовалась, пока дело не попало в прессу. Да, гордиться мне в этой истории особенно нечем, но посмотрите сами, – эй, кто-нибудь, приведите мальчика! – вот, смотрите сами! Покажи им зубы, теперь встань в профиль! Видите, – он – моя копия! Кто имеет право шутить жизнью ребенка? Шутить этим нельзя…
Наконец интервью кончилось, аппаратуру убрали, грузовик для отъезда гостей подали… Джонс распорядился выдать «изменникам» их паспорта и деньги на дорогу…
Но в последнюю минуту еще несколько коммунаров попросились уехать.
– Это никогда не кончится! – взорвался Джонс, а Райян отправился на переговоры с Лейном и Гэрри – возникли какие-то юридические закавыки. И на этих переговорах все шло хорошо, хотя атмосфера была уже, конечно, натянутая и немного даже враждебная – все-таки целые семьи хотели уехать, и было очевидно, что это и раздражает, и пугает Джонса и его окружение. Как выяснилось позже, несколько человек воспользовались присутствием в поселке посторонних и бежали утром через джунгли. И тут на Райяна сзади набросился какой-то коммунар – здоровенный детина с ножом в руках. Матерно ругаясь, он схватил конгрессмена и приставил нож к горлу. Лейну удалось поймать за руку нападающего, в борьбе тот порезался, и кровь залила белую рубашку Райяна. Наконец, покушавшегося оттащили. Гэрри стал извиняться, а Джонс, сидевший в стороне и молча наблюдавший за этим инцидентом, спросил:
– Это все меняет?
– Не все, но кое-что, – ответил Райян.
Дело в том, что конгрессмен перед отъездом обещал Джонсу не требовать от конгресса США специального расследования положения дел в Народном Храме и Джонстауне.
После переполоха, вызванного покушением, официальные лица, гости и «изменники» уехали, наконец, в Порт-Кайтума.
Мы в нашем рассказе не последуем за ними. Об уехавших скажем только, что едва они в 16.30 прибыли в Порт-Кайтума, как их догнал трактор с прицепом, из транспорта выскочили коммунары, вооруженные автоматами, и напали на них, убив Райяна, репортеров Харриса, Брауна и Робинзона, Патрицию Паркс и ранив еще несколько человек, после чего поспешили назад, в Джонстаун, куда отправимся с ними и мы, только рассмотрим сначала один вопрос.
Визит Райяна, журналистов и родственников в Джонстаун заканчивался для Джонса, в общем, казалось бы, более чем благополучно. Во-первых, Райян заявил, что не потребует дальнейшего расследования, то есть был удовлетворен увиденным, чему имелось два красноречивых свидетеля – Лейн и Гэрри. Во-вторых, один из журналистов, а именно Краузе из влиятельнейшей газеты «Вашингтон пост», был, несомненно, завоеван на сторону Джонса. Он сам пишет, что еще в грузовике по дороге в Порт-Кайтума, за несколько минут до того, как попал под пули коммунаров и был ранен, обдумывал статью в пользу Народного Храма и только под пулями сообразил, что его одурачили. Эта его ненаписанная статья настолько характерна, что стоит рассказать о ее предполагавшемся содержании подробнее.
Краузе намеревался дать большой и полный раздумий материал о Райяне и Джонстауне и попытаться объяснить убеждения и мотивы всех сторон: конгрессмена, «изменников», четы Троппов, движения Народного Храма, идеалы колонистов Джонстауна и реальные их трудности. Он надеялся убедить издателей газеты, что главным в материале не должно быть покушение на Райяна, предпринятое каким-то неуравновешенным одиночкой, присутствие которого среди бывших наркоманов, проституток и неудачников (а именно им, по словам Джонса, он и помогал в первую очередь, так что их было в Народном Храме много) представлялось не только не удивительным, но даже и странно было бы, если бы среди них не оказалось психов. Не сводить серьезную статью к сенсационному, но нетипичному покушению Краузе настроился решительно. Дело в том, честно признается он, что ему нравились цели Джонса, хотя он и убедился, что тот физически и умственно болен. Народный Храм, собирался написать Краузе, поставил перед собой правильные, благородные цели и, в чем больше, а в чем меньше, достигает определенных успехов. Отъезд из Джонстауна шестнадцати и даже двадцати человек, которых потянуло домой, ничего не менял в том глубоком смысле, который уловил Краузе в практике Джонстауна. Никто, в том числе и изменники, не привел убедительных доказательств того, что в коммуне насильно удерживают, морят голодом и тиранят девятьсот человек, хотя Краузе допускал, что Джонс и его активисты склонны невольно преувеличивать свои достижения. Здесь Краузе собирался, подчеркивая свою объективность, отметить, что в поселке не 1200 жителей, а примерно 900, и что он не верит, будто коммунары сами на своих полях производят все необходимое, он уверен, что кое-что им приходится импортировать. А что касается беглецов, изменников, то одна женщина сказала ему в грузовике, что она, быть может, и вернется в Джонстаун, а главное, сотни-то остались вполне добровольно – Райян, а до него представители посольства США в Гайяне, предоставили им полную, по мнению Краузе, возможность выбора, так что любая попытка насильно кого-то задержать вызвала бы немедленно страшный шум в местной и мировой печати, по телевидению и была бы разоблачена.
Краузе настолько привык жить в мире, насыщенном средствами связи и печати, в обстановке гласности, что понять другой образ жизни и его воздействие на психологию и поведение обыкновенного человека, т. е. на подавляющее, громадное большинство, был решительно неспособен, пока не очутился сам, со всеми своими потрохами перед лицом смерти. Господи, сообразил вдруг он, да ведь Джонс запросто мог их всех просто прикончить! Да хоть в кофе яду подсыпать! Так вот чего боялись те, кто решился уехать… Наверно, сочинял перед ранением Краузе, трясясь в грузовичке, Джонс начнет сейчас в Калифорнии кампанию против Райяна и беглецов – ведь последние сами до измены взяли на себя добровольно какие-то обязательства перед Народным Храмом, но эти обязательства не выполнили. Мысль, что взрослые люди, многие из которых получили хорошее образование, могут поддаться нажиму и подписать фальшивые документы, Краузе и в голову не приходила… Не знал он, что подавляющее большинство индивидуумов склонно без серьезного сопротивления подчиняться воле организованного коллектива, подкрепленной к тому же насилием.
Этой аксиомы, печальной и, казалось бы, такой восточной, дохристианской, неевропейской, Краузе и не знал.
Легко себе представить, как мог бы выиграть Джонс в глазах общественности от статьи Краузе, от рассказов Райяна, не допусти он покушения на конгрессмена в Джонстауне, убийств в Порт-Кайтума! Ведь публикация Краузе настолько бы запутала дело, что неизвестно, удалось бы его когда-нибудь и вообще распутать! А какое множество тех, кто считает цели Джонса благородными и оправданными, кинулось бы еще пуще мутить воду вокруг Джонстауна, славить Джонса – ведь цели-то какие светлые – оспаривать и опровергать его критиков, потом, глядишь, посещать Джонстаун и находить там, разумеется, искомое, ну, не без отдельных, конечно, недостатков, да где их нет? Сколько таких вот сторонников благородных целей побывало в Китае в 1966–1976 годах! Сколько свидетелей там обманули и каких! Ян Мюрдаль, Гаррисон Солсбери, Джон Гэлбрейт, Альберто Моравиа. И чета Стронгов… И представители комитета обеспокоенных (нет, не положением в Китае, а клеветническими о нем слухами) востоковедов… И никто не содрогнулся, не закричал от ужаса, не поднял тревогу, а наоборот, засвидетельствовали дружно, что происходят там положительные процессы, хотя и не без отдельных, вполне понятных и легко объяснимых недостатков, что экономика «работает», «новый человек» успешно воспитывается, мещанством «потребительского общества» и не пахнет… А сейчас, когда уже даже официальная китайская печать иногда называет это десятилетие «средневековым адом» и «фашистским строем», рассказывает о страшных концлагерях, тюрьмах, застенках, о том, что все жили (сейчас уже не живут…) в страхе, что в Сычуань, житницу Китая, приходилось ввозить зерно и т. д. и т. п., что все «очевидцы» и посетители, которые могли говорить с кем угодно (кроме кой-кого) о чем угодно (кроме кой-чего), бывать где угодно (кроме кое-где), словно воды в рот набрали и молчат упорно, твердо, словно совестно им, что их обманули… Так ведь не хотели бы быть одураченными, так и не одурачились бы! Ведь спроси любого из этих образованнейших, гуманнейших людей Запада про цель и средства, так любой объяснит, что цели известны всем людям и всегда были известны, вот уже тысячи лет никто никаких новых целей не придумал, а только средства к их достижению разные, о средствах и спор идет, в средствах вся суть и заключается… Объяснят, прекрасно объяснят, лучше нас с вами, и тут же во имя благородных целей не то, чтобы одобрят вслух (впрочем, иные и вслух одобрят, не постыдятся), но как бы не заметят в Китае ни террора (не их же запугивают), ни пыток, ни убийств, а если и заметят, то как-то без выводов для себя лично, без раскаяния за соучастие – ведь это, как ни крути и ни отмахивайся, а соучастие в преступлении, не преследуемое, конечно, юридически (ну не заметил человек преступлений, ну не видел, не доглядел, что ж с него возьмешь), но подлежащее самой строгой нравственной оценке. Трудно удержаться, не погрешить на них: а не владели ли такими терпимыми к маоизму западными интеллектуалами эмоции, может быть, не до конца им понятные, но незаметно толкавшие их защищать маоизм, закрывать глаза на его сущность? Но вот беда – не каждый, как Краузе, получил личный, на собственной шкуре испытанный урок, хотя, увы, даже это иногда не помогает…
Да, мог бы, на первый взгляд, выиграть Джонс, окажись он потерпеливее да потверже. Но нет, думаю, что так только кажется, что все-таки докопались бы до сути жизни в Джонстауне и довольно быстро эти назойливые, пронырливые репортеры, вечно сующие нос, куда не надо… Да и в самом Джонстауне могли пойти всякие там нежелательные для «живого бога» и «отца» процессы… Вот из Джонстауна за спиной конгрессмена вон сколько на волю вырвалось народу. Стало быть, каждый раз, как кто чужой явится, пусть даже симпатизирующий, так кого-то и отпускай? Нет, Джонс понял, пожалуй, верно, что случилось непоправимое, что начало его свободное царство-государство погибать, разваливаться.
В пять часов пополудни Джонс через радиоточки, установленные в поселке, стал созывать всех к павильону. Пока коммунары торопливо собирались, Джонс говорил Гэрри и Лейну:
– Мне страшно… Вы не знаете кое-чего… За предателями кто-то погнался, погнались те, что меня беспредельно любят… Я не знаю, они могут ради меня прикончить беглецов, сбить самолет… Мне страшно – это бросит на меня тень, но они это делают из преданности мне, холодной верности…
Лейну и самому стало страшно – он-то кое-что знал о планах Джонса на случай провала… Гэрри вроде бы не знал, но и ему стало очень не по себе и захотелось поскорее отсюда выбраться – ему, который, напомню, публично называл Джонстаун «жемчужиной, которую должен повидать весь мир» (впрочем, и выбравшись оттуда, он назвал Джонстаун «благородным и прекрасным экспериментом»)…
– Вам тут опасно оставаться, – сказал Джонс юристам. – Народ очень возбужден отъездом предателей, как бы и вам не попало…