Текст книги "Портрет незнакомца. Сочинения"
Автор книги: Борис Вахтин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 55 страниц)
– Какая же свадьба, если мне через пять месяцев рожать, – говорила Полина.
– Но разве можно без свадьбы, – говорил Михеев, – ведь потом всю жизнь каждый год мы будем вспоминать, что свадьбы у нас именно в этот день не было, и огорчаться с каждым годом все сильнее, а нам сколько лет еще жить, и много в нас накопится огорчения за эти годы, а зачем нам его копить, и первенец будет в обиде на нас, что мы из-за него такую глупость сделали, свадьбу не сыграли, хотя он еще совершенно не заметен, и он будет с каждым годом все умнее, а мы ему будем казаться все глупее, что из-за ерунды такой от свадьбы отказались.
– Ну, какая же свадьба, если мне белое платье неудобно надеть, – говорила Полина.
– А ты и не надевай, – говорил Михеев, – или надень, но, например, с этим красным поясом, потому что это никого не касается, что мы уже любим друг друга, а что ты раньше за меня замуж не соглашалась, так это твое глубоко личное дело, и пусть кто-нибудь попробует сказать что-нибудь или даже посмотреть, я ему, не посмотрю, что свадьба, я ему такую свадьбу покажу, чтобы он в твои дела не совался, а занимался бы своими делами, их у него хватает, и пусть на себя смотрит, как желает, а на тебя я ему покажу, я ему каждый год в этот день буду показывать, он у меня набегается по донорам и дантистам, он у меня совсем из деревни убежит, но я его везде в этот день найду, пусть не надеется, так что не бойся, надевай, что хочешь.
– Ну какая же свадьба, если ты на ней такие ужасы устраивать будешь, – говорила Полина. – Мне такая свадьба ни к чему, чтобы ты на ней гостей, а может быть, даже родственников моих вот так сокрушал, как собираешься.
– Не только твоих, но и своих родственников, – говорил Михеев, – не пощажу, но до этого, я уверен, не дойдет, потому что, во-первых, тебя все любят, а во-вторых, меня все знают и отца моего в этом смысле тоже все знали, и первенца нашего тоже в этом смысле знать будут, так что мы тебя в обиду не дадим, не бойся, надевай, что тебе захочется, тебя даже такая сплетница, как баба Фима, и та любит и бережет, спокойно можно свадьбу играть.
Я усмехнулся, когда он вспомнил бабу Фиму, маленькую и сухонькую, но с голосом архангела Гавриила, потому что именно она, этого не знал Михеев, насчет его теток ошибалась в худшую сторону, а я помню только один разговор между матерью Михеева и самой старшей из сестер, давно-давно, на этом же месте они стояли, что и эти стоят, короткий был у них разговор, но неясный, и никто его, кроме меня, не слышал, и хорошо, не то баба Фима из этих неясностей выводы сделала бы непременно в свою самую худшую пользу. А разговор был вот такой:
– Отвяжись! – говорила младшая сестра.
– Возьми их себе, я тебя прошу, – говорила старшая.
– Отстань! – говорила младшая.
– Надеть их я все равно не могу, разговоры пойдут, – говорила старшая.
– А мне-то что! – говорила младшая.
– Я их тогда просто выброшу, вот хоть в колодец выброшу, – грозила старшая.
– Бросай! – говорила младшая. – А не то давай, я сама брошу.
И бросила. Так и лежат во мне эти бусы из настоящего жемчуга, а как они попали к отцу Михеева в грозовые годы гражданской войны – силой или подарком, или случайно где подобрал, про то они молчат, потому что захлебнулись, утонув, и глубоко застряли во мне, зацепившись за сруб. И если их найдут когда-нибудь и вытащат на свет Божий – много они расскажут интересного. А почему он их подарил старшей сестре, никогда ясно не будет, да и кому это надо ворошить такое прошлое, вытаскивать его на свет, Божий ведь, из колодцев и прочих темных углов, тревожить умерших, которым и так несладко жилось и несладко спать в сырой земле, – этак и самого веселого и жизнерадостного человека можно загнать в уныние, если всякие неприятности про него пронюхать да про его отца и мать тоже поразведать, нет ли за ними чего, да еще двух дедов и двух бабок потревожить, и четырех прадедов и четырех прабабок, и сколько всяких безобразий понакопится, скажем, за двенадцать поколений его личных родственников, взятых только по самой ближайшей линии, если только вот этих прапраитакдесятьраз бабок у него было две тысячи сорок восемь, а прапраитакдвадцатьраз бабок то уже целых два миллиона да еще девяносто семь тысяч, да еще сто пятьдесят две штуки и ровно столько же прапраитакдвадцатьраз дедушек, и каждый из них, ну, почти каждый, за незначительным для такого количества исключением, наверняка не без греха или чего-то такого, про что он не очень хотел бы рассказывать, а хотел бы, чтобы это так с ним в сырой беспамятной земле и лежало. Да и потомку такой Кавказ безобразий тоже тяжело было бы нести, если бы он о нем знал: раздавил бы он человека. Шутка сказать – сколько же времени надо, чтобы в таком множестве лиц разобраться и каждое из них соразмерно осудить, справедливое мнение о каждом из них составить и по совести каждому из них воздать. Невозможная для человека работа, жизни не хватит даже на своих родственников, не то что на чужих, а человеку надо еще свою жизнь прожить, и каждому хочется так, чтобы не без совести, чтобы все-таки попасть в небольшое исключение, а не в занудный ряд прабабушек и прадедушек, пусть не всегда хочется, а только иногда, когда ничего такого другого не хочется, но имеется это благородное желание, когда других желаний не имеется, имеется оно во всем блеске своей соблазнительности, так что человеку просто не до прадедушек. Тем более сейчас, именно сейчас, это я, колодец с журавлем, имеющий и глубину, и кругозор, точно знаю, потому что однажды учитель наш, Федор Михайлович Штанько, книгу читал, я в нее заглянул и прочитал там буквально следующее: «Дело в том, что пришло нам спасать нашу землю; что гибнет уже земля наша не от нашествия двадцати иноплеменных языков, а от нас самих», – а где он такую крамольную книгу достал – не знаю, и как называется – тоже не знаю, потому что книга была завернута в газету «Пионерская правда», название газеты было прочитать легко, а книги – невозможно, и Федор Михайлович долго сидел и думал, обхватив колено руками и глядя куда-то за речку и на лес, думал, наверно, о том, как нашу землю спасать, а придумал ли что – этого я не знаю, но он и без усилий был очень хороший человек, и не потому, что престарелый, а и раньше, в молодости. Всё детей в школе учил. И на свадьбе Михеева с Полиной он речь произнес, вполне приличную речь, ничего насчет спасать не говорил, из-за неуместности, я думаю, о таком на свадьбе разговаривать, а вспоминал школьные достоинства новобрачных и просил в случае чего к нему, не стесняясь, обращаться за советом и помощью. И речь Федора Михайловича была последней вразумительной речью, после нее на свадьбе уже гуляли вовсю и беспорядочно, женщины смеялись кошачьими голосами: «Ааххаха! Ааххаха!» – а мужчины смеялись голосами собачьими: «Гогого! Гогого!». Словом, потом уже гуляли кому как нравилось, говорили кому с кем нравилось и кому о чем нравилось, бабы много около меня сплетничали на следующий день утром, но все-таки за это утро я себе ясной картины не составил, а потом, часов с двенадцати, даже, может быть, и раньше немного, про свадьбу уже никто не говорил, не до свадьбы стало. А видно свадьбу мне было плохо из-за яблоневого сада и кустов бузины, за которыми стоит дом Михеева и его жизнерадостных теток, а слышно плохо из-за шума, так что хорошо я видел только тех гостей, которые появлялись с этой стороны кустов, но из того, что они с этой стороны кустов делали, ничего интересного вывести было невозможно. Так что могу только мелочи рассказать, что от баб слышал. Баба Фима, в частности, передала, что когда первый раз закричала «горько!», то Михеев ответил: «Горько, так сами и целуйтесь», но тут Полина его обняла и поцеловала, да так поцеловала, что он сразу добрый стал, а до того сидел весь нервный и глазами сверкал, как тигр ночью, это баба Фима выразилась. И больше Михеев не спорил с обществом, целовался, но стесняясь несколько, а вот Полина, странное дело, сказала баба Фима, нисколько не стеснялась, а целовалась вовсю, так что все ойкали и высказывали насчет их будущей жизни разные смелые предположения, вроде не помер бы Михеев от чахотки, на что одноглазый Фомин сказал, что мед надо ему будет есть и парное молоко пить, а другой Фомин сказал, что это может и не помочь, что его племянник от чахотки спасался, бегая в поле, где коровы паслись, и прямо из вымени у них молоко сосал, и коровам это нравилось, только племянник все равно помер, давно это было. А дед Егор сказал, что ему другой случай вспоминается, как он в реку из лодки перевернулся, а плавать он не умеет всю свою жизнь и тогда не умел, а место было глубокое, и увидел он над головой, когда под водой кувыркался, как вода заплетается в такое зеленое со светом пополам, как бы вроде волокно конопляное, и громко вокруг него под водой было, наверно, воздух из него выходил, и тут его такой страх взял, что он закувыркался, как кикимора, и как-то за лодку ухватился, и вынесло его на мелкое место. А Постаногов его спросил, в каком он это смысле рассказал, а дед Егор, подумав, сказал, что к тому, что никто не знает, где и что его ожидает, и Михеев в предстоящей жизни, может, тоже так кувырнется, что и не пропадет. И тут поднялся смех – не то над дедом Егором, не то над Михеевым. И это было последнее, что бабы при мне рассказали про свадьбу, и окунули меня головой в самого себя, лишив кругозора, и я услышал, когда вынырнул, это слово – война.
8. В воскресенье – на войну
– Скорее, – сказал Михеев суетящимся теткам. – Скорее, тетки. Вы всегда, конечно, проворные и делаете все как нельзя более быстро, только сегодня надо скорее.
– Зачем спешишь? – спросила мать Полины. – Повестка еще не пришла, позовут, когда время придет, что же ты от молодой жены после первой же ночи спешишь?
Михеев стоял посреди комнаты, а Полина обнимала его, и он смотрел глазами по сторонам, только не на ее волосы у себя под подбородком, а на стремительных теток и неподвижную, как пень, мать Полины.
– Нельзя не спешить, – сказал он. – А повестка – что, ведь бумажка просто, повестка и потеряться может, и выписать ее могут забыть, в военкомате люди сидят неопытные, порядка у них мало, бумаг много, до нас далеко из района, вполне я могу потеряться при таком беспорядке, так что мне нельзя самому не спешить.
– Не зря не хотела замуж за тебя, – шептала Полина. – Не зря не хотела любить тебя, не успели рядом побыть, в доме, а не в лесу и не на берегу, а ты сразу же прочь спешишь, по своей воле сразу жить начал…
– Полина, – сказал Михеев. – Ты пойми меня правильно, Полина. Кровь у меня этого требует, чтобы скорее.
– Не могу я тебя понять правильно, – шептала Полина. – Газет ты начитался, глупостей всяких наслушался, вот и лезешь первый, а кто тебя звал, может, ты и вовсе никому, кроме меня, не нужен.
– Слово тебе даю, – сказал Михеев, – не вчитывался я в газеты, только чуть-чуть их читал, изредка, и, конечно, никому я, кроме тебя, особенно и не нужен, только кровь моя лично требует, чтобы скорее.
– Ну как я могу понять тебя, если ты темно так со мной разговариваешь, – шептала Полина. – У молодого Фомина не требует, у Постаногова не требует, а у тебя требует.
– Это ты ко мне прижалась и не видишь поэтому, – сказал Михеев, – а я вижу через окно, что молодому Фомину отец на голову во дворе воду из ведра льет, чтобы он отрезвел до конца, а в доме мать, ему мешок укладывая, плачет. А что у Постаногова не требует, так это меня не касается, значит, он свойство другое имеет, чем я или чем Фомины, но это его свойство, и нет мне до него сейчас дела, мне скорее надо.
– Не любит он тебя, Полина, – сказала ее мать. – Я тебя люблю, я бы так никогда не сделала.
– Замолчи, мать! – закричала Полина, отрываясь от Михеева. – Не любит? Замолчи, не то уйду я от тебя, видеть тебя не стану!
– У нас будешь жить, – отозвались с готовностью обе тетки Михеева на ходу. – Теперь ты наша как-никак.
– Я молчу, – сказала мать. – Три месяца уже все вижу и молчу, обидел он тебя и теперь обижает.
– Некогда мне с вами тут, – сказал Михеев. – Давайте мешок, тетки.
Полина хотела еще что-то матери крикнуть, но оглянулась на Михеева.
Такой у него был целеустремленный взгляд, такое неподвижное лицо, только рот сжался крепко, скулы выступили резче и брови немного сдвинулись, словно он видел что-то перед собой, с чего нельзя было глаз спустить, что двигалось быстро и непонятно, и к движениям этим нужно было присмотреться и в них разобраться, прежде чем самому двигаться, а ему мешали, не давая сразу мешка, разговаривая о другом и вообще отвлекая.
Полина ничего ему не сказала, а бросилась к теткам, и они быстро все собрали, что нужно, и вот уже рядом вдвоем шли по деревне в район, к военкомату. А Михеев говорил, и лицо его при этом не менялось:
– Ты, конечно, без меня скучать будешь, но слишком скучать тебе будет некогда, особенно когда первенец родится, да и работы на тебя свалится столько, что я даже беспокоюсь, сумеешь ли ты без меня, хотя ты и выносливая и толковая, но все-таки всей мужской работы не переделаешь, а я постараюсь скорее управиться, только мне это дело совсем незнакомое, и пока я привыкну и его пойму, много пройдет времени, так что, думаю, не меньше года, а то даже и двух, я потому и тороплюсь сейчас, чтобы поскорее его делать начать и поскорее кончить и к тебе вернуться, и тогда нам никто помешать не сможет, и будем мы жить, как хотели, даже еще лучше, потому что оба сильно наскучаемся, нестерпимо так наскучаемся, вот и сейчас я уже скучать начинаю, и опять мне хочется тебе про свою любовь рассказывать, какая у меня к тебе сильная любовь и как мне повезло, что ты теперь моя жена и никуда уже от моей любви не денешься, никогда уже не денешься, вот как мне повезло.
– Никуда я и не хочу от тебя деваться, – сказала я, – потому что я тебя люблю, проклятого, это ты от меня, ненормальный, уходишь и глупые слова мне говоришь, а я все лучше тебя знаю и понимаю и никогда полной твоей воли не допущу, даже когда вернешься, хоть ты стань какой хочешь там герой, а не допущу.
– Не хочу я там стать героем, – сказал Михеев, – потому что я это плохо понимаю, как это надо становиться героем, я совсем про другое думаю, как бы мне там поскорее начать, чтобы поскорее кончить и к тебе вернуться.
– Лучше тебя я все знаю и понимаю, – сказала я. – Просто ты ненормальный, и это такая мне судьба особенная выпала, что я ненормального полюбила, который всюду на рожон лезет, и сладу с ним никакого нет, и не может он даже один день повестки подождать, сам идет, в воскресенье, когда человеку отдыхать положено, а не на войну идти, и гости вечером придут, когда отоспятся, чтобы снова гулять, а я должна всему честному народу объявлять, что муж у меня после первой же ночи на войну сбежал.
Так мы с ней поговорили в последний раз, и я ушел на войну, чтобы воевать и ждать, а я пошла домой, чтобы жить и ждать, и я смотрел ей вслед, и я смотрела ему вслед, и, боже мой, как нам невмоготу расставаться, ну, прямо хоть криком кричи, ну, прямо хоть губы кусай, а мы только и успели, что на прощание немного поспорить, а ведь ему было двадцать, а ей девятнадцать, и она ушла, и он ушел – в воскресенье, воскресенье на войну, в воскресение, понимаете?
9. Общая картина войны с проступающими подробностями
Война поражает людей, и они закрывают глаза, не желая глядеться в зеркало своего несовершенства, а смелые личности пишут про войну жестокие повести, романы, рассказы и поэмы, чтобы предъявить человечеству факты для размышления, и человечество размышляет, размышляет, вот уже три тысячи лет размышляет и над романами, и над рассказами размышляет, и все еще ни до чего такого не доразмышлялось, чтобы в результате не стрелять. А про абсолютно счастливую деревню – это ведь не повесть и не поэма, это просто песня, которую автор поет, как чумак, и вдруг в эту песню ворвалась война, поет, как чумак, что вез пшеницу в Крым, а обратно соль, поет в просторе времени и пространстве, поет, потому что так устроен, только везет он не пшеницу, а свой личный воз повседневной жизни, только вот разве что не молча едет, а поет, что тут скажешь, скажи пожалуйста.
Война ворвалась неожиданно и пошла стрелять по всей земле во все живое, во все дела человеческие и даже в равнодушную природу. И общая ее картина сначала была для русского человека совершенно отвратительная, потому что немцы зеленого цвета и готт мит унс на пряжках поясов были под самой Москвой, были на Дону, на Волге, на Оке, на Неве, в больших городах и в маленьких деревнях, вот какая была сначала отвратительная картина. И долго она была такой – светило летнее солнце, шли осенние дожди, выпадал снег, опять зеленела земля и опять белела зима, а перемен не было.
А потом пришли перемены к лучшему, и перемен к худшему больше не было, и это, так сказать, картина общая.
А проступающих на ней подробностей было хоть отбавляй. Сколько людей – столько и подробностей, даже больше, гораздо больше.
10. Михеев лежит в чистом поле, привыкая
Вот, оказывается, какая это огнеупорная работа, сколько в ней надо понимать и про оружие, свое и чужое, и про местность, и про тело свое тоже надо многое понимать, и нельзя сказать одним словом – что нельзя в этой работе спешить, потому что бывает очень надо именно со всех ног спешить, а бывает, что надо обождать. А вокруг грохот, шум, суета, пыль столбом, и все это старается тебя запутать, сбить с толку, чтобы ты ясность соображения потерял или, наоборот, чрезмерной ясностью ослепился до того, чтобы тебе вдруг все просто показалось, и ты такой неуязвимый, и пуля тебя боится, и штык, видишь ли, не берет.
Немцы стреляли редко, лениво и без толку, так что Михеев в индивидуальном окопе имел, можно сказать, полный покой и мог отвлечься мыслями от немцев перед собой, от своей готовности к неожиданностям, от чистого поля вокруг, не полностью, конечно, отвлечься, полностью он уже никогда не отвлекался, имел опыт, но все-таки достаточно, чтобы внимательно повторить пройденный путь, вспомнить все свои знания и еще раз их проверить, проверить даже мускулами, как и какой мускул в каком случае действовать должен и достаточно ли он привык именно к такому действию, и если что неожиданно, то не забудет ли он сработать, как полагается, хотя, может быть, сам Михеев от неожиданности и растеряется и распорядиться этим мускулом позабудет.
Вот так он привыкал в чистом поле, уже не первый раз привыкал, и каждый на войне тоже так постепенно привыкал, и вся страна тоже постепенно привыкала к необычному состоянию, включая и деревню, оставленную Михеевым, и оказывалось, постепенно, конечно, что страшен черт, пока его не намалюют, а и эту работу можем сделать, как и любую другую, в конечном счете как бы даже и не хуже, вот совсем даже лучше иных, а вы воображали и думали, где уж им. В конечном счете, разумеется, не сразу, сразу это мы не умеем, у нас размеры государства такие, что сразу невозможно нам ничего никак, сроков мы не любим точных, расписаний, распорядков, всяких там дрыг-дрыг, дрыг-дрыг – и чтобы все сошлось. Такого от нас ожидать не надо, у нас земля чересчур обширная для такого, это нам не по душе. Но в конечном счете умеем, вот так, как-то этак, сами не понимаем как…
11. Солдат Куропаткин говорит с Михеевым о потребностях
Перед той страшной атакой, в результате которой Михеев перестал жить здесь среди нас, не сразу перед атакой, а примерно неделю перед ней, когда их часть стояла в небольшом украинском селе, разместившись в тех немногих домах, что не пожгли, отступая, немцы, точнее сказать, в тех немногих домах, которые не сгорели, хотя их жгли, в тех немногих домах, которым повезло чисто случайно, потому что немцы спешили, убегая, и не делали теперь свое дело так тщательно, как раньше, когда они наступали, вот в одном из таких домов, лежа рядом на ночлеге, Куропаткин и Михеев поговорили немного.
– Что ты все ворочаешься, ворочаешься, а не спишь? – спросил тихо Михеев Куропаткина, и его спокойный голос раздался среди трудового храпа остальных солдат, как пение среди барабанов.
– Думаю о своих потребностях и не могу спать, – сказал Куропаткин. – Ты успел жениться, а я не успел, поэтому ты много знаешь такого, чего я не знаю о женщинах. А знаю я мало и не обстоятельно, потому что в Ярославле имел я взаимоотношения с разными девчонками, общим числом с тремя, но все мельком, так что и запомнил плохо и разобраться не сумел, что к чему, впопыхах, а вот если бы у меня была жена…
– Жаль мне тебя, – сказал Михеев. – Запутавшийся ты человек, можно сказать, окончательно запутавшийся человек, если такие у тебя рассуждения об этом. Понятно, что ты спать не можешь. Вот до чего запутался.
– Это точно, – сказал Куропаткин, – что не могу спать. На спине лежу – плохо, на боку лежу – еще хуже, на живот лягу – совсем невмоготу, на спину перевернусь – опять плохо.
– Запутался ты, – сказал Михеев. – Разницу не понимаешь.
– Какую разницу? – спросил Куропаткин, ложась на бок.
– Эту разницу, может, и трудно понять в мирное время, но в военное только дураку она не видна, вот и выходит, что солдат ты хороший, парень смелый, пулемет свой таскаешь усердно, а ума у тебя еще маловато, простых вещей своим умом понять ты не в состоянии, – сказал Михеев.
– От первой девочки, сколько ни думаю, никаких воспоминаний не осталось, только вроде мягкое и теплое, в церковь мы с ней забрались, есть у нас такие брошенные церкви, эта Николы Мокрого называлась, я потом узнал, до Ленина еще так называлась, на ватнике мы с ней легли. Совершенно ничего не запомнил, надо же, а церковь эту помню, там склад помещался, а перед тем столовая, а еще перед тем офицеры венчались, это еще давно, мне сторож складской рассказал, когда он нас спугнул, надо же, какую ерунду запомнил, пока со сторожем курили, он говорил, да вы приходите, но засмущалась она, а потом я след ее потерял, так ничего и не могу вспомнить. От второй уже больше немного помню, мы с ней раз пять или шесть встречались, худая была, ни груди, ни зада, руки тонкие. Вот помню, как она целовалась, особенно помню, как она рукой своей длинной за шею меня обнимала, нежная такая рука, у плеча никаких мускулов нет, одна нежность. И шею ее помню, длинная шея, прямо из плеча начиналась, и жилки на ней тоненькие. Давай закурим, Михеев, а?
Куропаткин перевернулся на живот и закурил.
– Ты говори, – сказал Михеев, – а потом я с тобой умом-разумом поделюсь, не беспокойся, умный будешь, глупость это у тебя от молодости, а раз от молодости, то, значит, пройдет, это ведь которые старые или от природы глупые, с теми делиться бесполезно, у них глупость пожизненная, не то, что у тебя.
– Коса была у нее или нет – не помню, – сказал Куропаткин, переворачиваясь на спину. – Лучше всего я третью запомнил, Олей ее звали, хотя мы с ней только четыре раза и лежали, зимой было дело, холодно и негде, к подруге ее ходили, но подруге самой жить надо было, а у подруги бабка свирепая, верующая была, редко из дома уходила, только вот на неделю в больницу слегла. Эта потолще была, фигурой на нашего полковника похожая, только грудь гораздо больше, задница совсем малюсенькая, а бока широкие и плечи широкие. Пальцы ее помню, короткие пальцы, все нос мне почему-то ласкала, пальцем по носу водила, очень приятно было. Только все они гулящие были, девки эти, легкомысленные, так сказать. Вот была бы у меня жена, я бы все до тонкостей постиг, все бы досконально узнал, спокойнее мне воевать было бы, по ночам не ворочался бы, тихо бы лежал и вспоминал.
– Окончательно ты запутавшийся человек, если так это мыслишь и жену с другими на одну доску ставишь, – сказал Михеев. – Хорошо, что ты не женился, одно безобразие у тебя получилось бы, раз ты не можешь разницу между женой и не-женой понять.
– И то баба, и то баба, какая же тут разница, – возразил Куропаткин. – А я вот не могу целую бабу вспомнить в уме, по частям представляю, живот, например, или ноги, или лопатки – это для меня сплошные белые пятна, так сказать, я уже про главное и не говорю.
– Разница тут огромная, – сказал Михеев. – Вроде как между тобой и фашистом, хотя и ты, и он человек, и сверху у вас все одинаковое, и внутри у вас анатомия одинаковая, и почки у вас одинаковые, и даже в голове мозг по составу тоже одинаковый, а между тем разница у вас коренная, по духу разница, а не по составу. Так и у жены с другими разница по духу, а не по внешним показателям в виде там груди, ног или живота, хотя и тут могут быть отдельные и значительные несовпадения. Не-жена существует только для того, что сверху у тебя, а жена не только для того, что сверху, но и для духа тоже, чтобы с ней разговаривать и спорить, потому что она в отличие от фашиста или не-жены никакого обмана в себе не содержит, она с тобой целиком, а ее противоположность не целиком с тобой, а только внешне, понимаешь эту огромную разницу?
– Не очень что-то, – сказал Куропаткин.
– Вот видишь, – сказал Михеев, – а собирался жениться. Пока этой разницы человек не поймет, твердо не усвоит, нельзя ему жениться, ерунда у него получится, а не семья прочная и на всю жизнь, особенное безобразие выйдет, если дети у такого идиота родятся, тогда хоть караул кричи, такое свинство будет получаться. Жена будет думать, что он ее понимает как жену, и дети будут думать, что он понимает их мать как жену, и все родственники, и соседи, и знакомые будут так же думать, а он ее не будет понимать, как жену, а будет искать другую, чтобы ее понять как жену, но искать ему будет трудно, а найти еще труднее, потому что у него уже есть жена, и даже дети от жены уже есть, и не жена ему нужна, а с кем бы переспать для успокоения крови, а ему будет мало переспать для успокоения, он ведь, сам того не понимая, жену ищет, но у него уже есть жена, а та, с которой он переспит, очень может оказаться тоже женой, только другого мужа женой, она по тем же причинам, что и он, мужа себе ищет, не своего, а тоже другого, и тут до беды совсем недалеко, потому что его жене это совсем не понравится, и ее мужу не понравится, и их детям не понравится, и всем родственникам, соседям и знакомым не понравится тоже, потому что у них своих забот хватает, им такая путаница ни к чему, им от такой путаницы жить еще тяжелее, разбираться надо, а не разбираться нельзя, им непривычно не разбираться, а как тут разберешься, если два мужа и две жены, и все их дети сами не могут разобраться, кто из них кто, кто настоящие жены и муж, а кто не настоящие и почему. Понимаешь теперь, в чем тут разница? Что молчишь?
Куропаткин ничего ему не ответил и молчал, потому что заснул.
– Спишь, – сказал Михеев. – Значит, понял все до конца и успокоился. Я же говорил ему, Полина, что он не дурак, а молодой просто. Видишь, прав я оказался.
– Ты, конечно, прав, – сказала Полина, – и я об этом тоже вот сейчас думаю, и странно мне, как это раньше я с тобой постоянно спорила и ни в чем не соглашалась, а сегодня во всем я с тобой согласна, но не должен ты сейчас ни о чем думать, а только об одном – как бы поскорее воевать закончить и ко мне вернуться, потому что нет моей мочи тебя ждать, да и близнецы наши никогда тебя не видели, а ведь разговаривают уже оба и растут здоровенные, хотя есть им достается мало и не часто. Нет моей мочи тебя ждать ни как жене, ни как просто бабе, ни как матери, ни как работнице. Одна ведь я осталась с сыновьями твоими – и моя мать угасла, и тетки твои умерли, и корову на мясо сдала – ходить за ней некогда, и на работе я надрываюсь, и дома со всем не справиться, и ребята одни весь день, и забор разваливается, крыша потекла, огород сорняком зарос, поторопись, пожалуйста.
– Скоро вернусь я, скоро уже, – сказал Михеев. – Теперь мы уже не отступаем, а, наоборот, вперед идем, быстро идем, изо всех сил быстро, хотя много лишнего народа бесхозяйственно гибнет, но спешить нам приходится, и я спешу больше всех, так что мне кажется, что это я во главе всей армии вперед иду, а все, как один, за мной. Потерпи немного, очень тебя прошу.
– Сколько хочешь буду терпеть, лишь бы ты живой вернулся, – сказала Полина.
– Слушай, Михеев, – сказал Куропаткин, просыпаясь. – Надо было мне все-таки на этой Оле жениться, а то вот опять разные волнующие белые пятна снились, одно белее другого.
Но Михеев ничего ему не ответил, словно спал, а вокруг них спали усталые солдаты на полу, сняв сапоги и накрывшись шинелями, спали крепко, дыша с хрипом и трудом тяжким воздухом переполненного ими помещения, и это были серьезные солдаты с серьезным вооружением, злые к врагу даже во сне, это была настоящая армия, в которую собрался народ, спасая себя самого, а не желторотые новобранцы, растерянные и почти безоружные, что стояли два с лишним года назад недалеко от этого села за рекой, обутые кто в сандалии, кто в тапочки, мало кто в ботинки с обмотками, имевшие только непосредственных командиров, а высшие командиры их давно потеряли, и сам командир дивизии их потерял и приехал со своим штабом туда, где должна была находиться его дивизия, а она там не находилась, и штабной батальон вступил в бой с немцами, заменяя собой целую дивизию, и не смог, конечно, ничего защитить, включая это село, и немцы его захватили, и многие жители бежали из него, и кое-кто оказался в деревне Михеева, о них еще будет немного рассказано, а вот о том, как рассердился народ не на шутку и завоевал всерьез и как командир дивизии стал так воевать, что теперь он маршал, об этом не будет рассказано, может, Михеев и рассказал бы, если бы не атака, после которой не стало Михеева среди нас.
12. Атака, в которой не стало Михеева среди нас
– Давно-давно, еще древним, было известно, – сказал человек с рупором, – что война – это работа, такая же работа, как выращивание хлеба, как выхаживание скотины, как сооружение дома, только работа кровавая и этим необычная. И отступление – работа, и наступление – тоже, а сейчас мы наступаем, делая это, как вот уже давно любую работу, наспех и кое-как, очень торопливо, а это было на этот раз неизбежно, и потому много погибло народу, так много, что до сих пор никто не сосчитал, сколько, а если кто и сосчитал, то испугался своего подсчета и оставил его про себя – пусть уж завтра, завтра, когда все образуется и станет ясным и в сути, и в счете, когда неведомым чудом все недоделки исчезнут, поля заколосятся хлебами, по лугам пойдут пастись тучные стада, дома, построенные худо, вдруг превратятся в хрустальные дворцы, а лица расплывутся в счастливых улыбках, тогда, в этом замечательном завтра, на которое только и уповаем и надеемся, поскольку уповать и надеяться больше решительно не на что, в этом замешкавшемся завтра, когда мертвые воскреснут, грехи отпустятся, палачи поцелуются с жертвами – им и сейчас этого хочется, потому что испокон веку на Руси палачи ищут любви своих жертв, ибо сейчас он палач, а потом обязательно жертва, и хочется им, палачам, чтобы жертвы были с ними заодно, в трогательном единении при совершении общего всемирно-исторического акта, и так им этого хочется, что никакой иной возможности они и в мыслях не допускают, так вот, когда мертвые воскреснут, грехи отпустятся, палачи обнимутся с жертвами, а дураков просто простят, тогда во всем разберутся, и выяснится, что все решительно было правильно, поскольку увенчалось таким потрясающим результатом, полученным посредством достижения сияющих вершин с помощью разнообразных способов, включая работу тяп-ляп. И потому не надо сейчас суетиться и стараться забежать вперед и отнять у будущих поколений совершенно всю работу по осмыслению нашего удивительного времени – надо и им, этим поколениям, что-то оставить для деятельности, да и зачем нам еще одну работу делать тяп-ляп, лучше пусть каждый старается по мере сил, не ожидая от своего усердия ничего лично для себя, ни даже царствия небесного, а одного только счастливого завтра, того лучезарного завтра, когда нас наверняка не будет, но зато там-то и начнется прекрасная жизнь…