Текст книги "Портрет незнакомца. Сочинения"
Автор книги: Борис Вахтин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 55 страниц)
– У многих судьба отдельно, а стихи отдельно, не смотря на талант. У вас тоже. Незрелость это.
Глаза у поэтессы Лизы стали узкими, и она сказала:
– Не вы ли мне «Ихтиандра» вернули?
– Было, – сказал Филармон Иванович. – Так и у нас, Елизавета Петровна, судьба отдельно…
– Отдельно от чего?
– От всего, Елизавета Петровна, от вас, например, тоже…
– А у Эрнста Зосимовича? – спросила поэтесса Лиза.
– О товарище Бицепсе не будем, Елизавета Петровна, – сказал Филармон Иванович, неожиданно окончательно прозревая. – Не будем…
Сердце стучало у него в висках, щекам было жарко изнутри, он говорил быстро и охотно. Сказала, например, хозяйка о неизвестных ему людях:
– Он не может жить с ней, а она не может жить с ним, однако живут почему-то…
А он разъяснил:
– В жизни мужа и жены не потому никто посторонний не может разобраться, что отношения мужа и жены посторонним недостаточно подробно известны, а потому, что самим мужу и жене их отношения не до конца понятны, а если им не распутаться, то где уж посторонним?
– А если они еще не муж и не жена? – спросил хозяин.
– А как же распутаться? – спросила поэтесса Лиза.
– Молодые люди, а не знаете, – сказал Филармон Иванович, вспоминая о дубленке, – что распутать может только любовь.
– Вас крестили? – спросила поэтесса Лиза.
– Отец дежурил с ружьем у моей колыбели, – ответил он, – чтобы не допустить совершения надо мной гнусного обряда. Но утратил бдительность, теща его напоила, украла меня и осквернила, как он объяснял. А какое имя нарекли – не знаю…
– Боже мой, – сказала поэтесса Лиза. – Какие были смешные люди…
И Филармон Иванович не обиделся, а улыбнулся сам себе обезоруживающей улыбкой, потому что вспомнил, как отец повторял:
– Я всегда сохранял несгибаемый оптимизм, даже перед дулом ружья, на расстреле, а расстреливали меня часто.
– Почему вы иногда говорите басом? – спросила поэтесса Лиза.
– С горлом что-то, – ответил Филармон Иванович, вспоминая о дубленке.
– Позвоните мне, – сказала поэтесса Лиза, когда они прощались.
Он стоял в дверях с шапкой в руке, расправив плечи под дубленкой, и ничего опять не видел, кроме распахнутого лица поэтессы Лизы. К этому лицу бросило его лицо, закрывая глаза, он к нему прижался и секунду чувствовал ее бровь, скулу, нос, угол ее губ – бровью бровь, носом скулу, скулой нос, углом губ угол губ, потом отвернулся и пошел прочь.
– Мне так отрадно было с вами, – произнес он уже на улице, надевая обеими руками шапку.
Под утро ему приснился сон.
За рекой его сорокалетнего прошлого около леса имелся пруд, и вот после заката он стоял на берегу пруда и смотрел на его темную поверхность, по которой плавали лилии, те самые, которые, как он узнал недавно из печати, занесены в Красную книгу всемирно вымирающих растений и животных. Он смотрел и думал, как жалко, что они вымирают, что надо бы распорядиться, чтобы не вымирали, вообще давно пора принять какое-то решение насчет изменений, а лилии становились все белее, вода под ними светлела, делалась прозрачнее, вот уже и весь пруд стал прозрачным, и тогда он разглядел, что лилии вовсе не лилии и не плавают они в воде, а сидят на берегу, имеют светлые головы и руки, что это дети, причем некоторые ему как бы и знакомы. Пионерских галстуков на них не было, вожатый или учитель, вообще взрослые отсутствовали, как сюда попали дети в белых рубашках – он решительно не понимал.
Тут из пруда вышла его жена и сказала сквозь слезы, уходя мимо него к лесу:
– Все ты забыл, это же дети, которых не успели крестить, никогда это тебе не отпустится, а моего и здесь нет.
У леса она села в черную машину к Бицепсу, который сказал ей:
– Сколько ждать можно, Дук тебя прости.
И они укатили, а один мальчик подошел к Филармону Ивановичу и сказал:
– Возьми меня с собой, очень тебя прошу. Я хочу у тебя пожить.
– А остальные? – спросил Филармон Иванович.
– А они к тебе не хотят, – сказал мальчик. Филармон Иванович нес его, согревая на груди под полами дубленки, а мальчик говорил:
– Через год принеси меня сюда, и мы простимся. Я буду у тебя жить, только смотри, чтобы никто меня не видел, этого нельзя, придумай, где меня поселишь.
Дом у Филармона Ивановича оказался для этого очень подходящий, с большой русской печью, с маленькими окнами – такой был в детстве, но во сне жил он в нем совсем один. Он поселил мальчика на печи, задернул занавеску, ночью выпускал погулять, кормил его, читал ему книжки, рассказывал сказки. Все было бы хорошо, только вот Персик от мальчика шарахался, почти совсем из дому пропал, забегал иногда исхудалый, жадно наедался, шипел на печь, выгнув спину и вздыбив шерсть, мальчик выглядывал, звал его поиграть, но Персик пятился к двери и удирал.
Однажды собрались у Филармона Ивановича все его родственники, среди которых была и Лиза, по случаю какого-то праздника, не то Нового года, не то Рождества, не то Пасхи – это во сне не было ему ясно. Сидели за общим столом, много ели, пили, говорили. Жена и Лиза спели на два голоса очень красиво:
Не забывай, что после вьюги
В поля опять приходит май.
Не забывай своей подруги,
Своей судьбы, своей любви – не забывай.
Словом, хорошо посидели, расходиться стали за полночь, тут Онушкин-старший, почему-то тоже пришедший на праздник, хотя, как помнил Филармон Иванович, в данный момент лечился от радикулита в больнице, и говорит:
– Хорошо, что все мы хоть раз в жизни собрались вместе. Все пришли!
Тут раздался смех, и Филармон Иванович, похолодев, ждал разоблачения того, что у него на печи живет мальчик.
– Кто это смеется? – спросил отец.
– Показалось тебе, – сказал Филармон Иванович.
– Так что я говорил? – продолжал отец. – Хорошо, говорил я, что все мы без исключения собрались сегодня…
И опять мальчик не удержался и рассмеялся.
– Кто-то смеется, – сказал Онушкин-старший.
– Это ветер в трубе, – сказал Филармон Иванович.
Прошел год, он прощался с мальчиком у пруда, на темной поверхности которого плавали белые лилии, и спросил:
– Чему ты смеялся, когда отец сказал, что мы все собрались?
– Он не знал, – сказал мальчик, радостно улыбаясь, – что скоро придет домой, а его сын висит, удавившись.
Филармон Иванович подумал, вспомнил, что у его отца один сын, и сказал:
– Хорошо мы с тобой год прожили, я с тобой расставаться не хочу, а ты чему же это радуешься?
– Вот и я не хочу с тобой расставаться, – сказал мальчик, крепко обнимая его.
– Совсем не собираюсь я руки на себя накладывать, – сказал Филармон Иванович.
– Как знаешь, – сказал мальчик, погрустнев. Филармон Иванович вернулся в избу, обошел ее – не висит ли он где-нибудь, сел у окна, стал смотреть на лес, в тени которого скрывался пруд. Почему-то на печи резко зазвонил телефон, и ему пришлось проснуться с тревогой в душе.
Было восемь часов утра.
– Не дождетесь, – сказал Филармон Иванович неизвестно кому и смутно припомнил, что в его родне кто-то повесился, очень давно, кажется, от несчастной любви, было такое, но кто именно – он вспомнить не успел, потому что тревожно зазвонил телефон – тем же в точности звоном, что на печи во сне.
Была одна минута девятого.
С первых слов понял Филармон Иванович, что дело плохо. Звонили из того сектора, который помещался за дверью прочной, как у сейфа, который и сам был таким вот сейфом. Там работали самые молчаливые из всех молчаливых, самые невыразительные из невыразительных, самые засекреченные из засекреченных. Если они кому-нибудь звонили, то это почти всегда было началом беды, а если домой, да еще за два часа до начала рабочего дня, да еще если накануне секретарша хлопнула дверью, да если еще и совесть не кристально чиста…
– А в чем все-таки дело? – попытался спросить Филармон Иванович, хотя и знал, что бесполезно, не объяснят никогда, сердца твоего не пощадят, возраста не уважат, ни на жалость тут не возьмешь, ни на хитрость, потому что безразличен ты им вообще с твоим сердцем, возрастом, хитростью, почками, мыслями, чувствами и прочими потрохами; знал, а все-таки спросил – так, наверное, не удерживается и спрашивает, в чем дело, птенец, вытащенный змеей из гнезда и проваливающийся в ее холодное нутро; спросил, и ему, конечно, не ответили ничего и не объяснили, а только пуще напугали отсутствием даже намеков.
И вот он через два часа сидит перед следователем, и тот спрашивает:
– Фамилия, имя, отчество?
– Филармон Иванович Онушкин, – отвечает он.
– Знаете ли вы Эрнста Зосимовича Бицепса?
– Да…
После работы, где все пока было, как всегда, только секретарша сектора с ним не поздоровалась, он вернулся домой и, крепко подумав, вспомнил, что есть у него покровитель, и, может быть, даже защитник.
Несколько лет назад был прием в Доме дружбы в честь делегации братской страны – тот самый, между прочим, на котором начало свой путь от номенклатуры к продаже земляники предыдущее начальство Филармона Ивановича, начальство видное, кудрявое, с открытым лицом. Был на приеме и Филармон Иванович с женой, почти не ели, хотя и велено было во время этого а-ля фуршета столбами не стоять, а общаться свободно и оживленно, в духе того времени; но стоять в сторонке, что бы сверху ни говорили, всегда безопаснее, ошибки не совершишь, в худшем случае в личной беседе упрекнут, а вот за неправильное общение – ой-ой-ой. Тут подошел к ним свой, соотечественник, худой товарищ лет шестидесяти и заговорил. Наружность он имел запоминающуюся – длинный кривой нос почти соприкасался с подбородком, вытянутым, как острый носок дамской туфли, а между носом и подбородком выпирала нижняя губа, в то время как верхней губы не было начисто; седая челка падала на высокий лоб с провалившимися висками, щеки над скулами провалились тоже; глаза горели вечным огнем, в огне полыхали доброта, сочувствие и тягостный опыт жизни – неподвижно напряглись от усталости нижние веки и не расслаблялись ни на миг.
– Если что, – сказал соотечественник после разговора, кто да где работает, да воевал ли и прочее такое, и огонь в глазах его залила на секунду пелена любви и дружбы, – если что, вдруг, мало ли, в жизни бывает, позвони прямо домой, не стесняйся, запиши телефон… Мало ли что, всякое в жизни, мне ли не знать…
Не сразу поверил тогда Филармон Иванович неожиданному покровителю, с полгода ждал, не кроется ли что за этим, но ничего не крылось, и тогда бережно спрятал он бумажку, на которой записан был домашний телефон товарища Таганрога. Спрятал и носил, как талисман, как охранную грамоту, в которой так нуждается каждый, буквально каждый, и грела эта бумажка его сердце, и вспоминал он влажные от доброты глаза многоопытного друга и номер его телефона.
– Слушаю, – ответила трубка. – Кто беспокоит? А, товарищ Онушкин. Как забыть, дорогой мой человек, и вечер помню, и вас, и жену вашу родом, помнится, с Иртыша. С Белой? Дела? Конечно, дела, без дел кто же мне, хе-хе, позвонит, да ничего, дорогой мой человек, не смущайтесь, для дела-то я вам и телефон оставил, верно? Вас понял, выезжаю немедленно, диктуйте адрес.
И вот товарищ Таганрог собственной персоной ходит по квартире Филармона Ивановича и говорит:
– Котик у вас славный! Персик? Оригинальное имя, редко встречал среди котов. Но встречал! А есть ли, спросите, на свете такое, чего бы я не встречал? Рассказать мою жизнь на бумаге – Нобелевскую премию можно получить. Можно, можно, поверьте, Филармон Иванович, запросто можно! Ей-богу! Вы в Бога верите? Нет, конечно, а я и не знаю, честно говоря, скорее всего, нет его все-таки, а? Да, так как здоровьице, как сердчишко, не шалит? Иван Иванович как? В больнице? В вашей? Надо же… Ну, ничего, может, подлечат, хотя, честно говоря, полы-то там паркетные, а врачи анкетные, а? Хе-хе, боитесь. Не бойтесь, мне-то можно все сказать, можно и должно, Филармон Иванович. А жена родных поехала проведать? Хорошее дело, но пора бы и вернуться, а? Детей у вас нет – может, доктора вам по этой части посоветовать, а? Я больше народной медицине верю, бабушкам-прабабушкам, жаль, прижимают их, а? Но и то сказать, дорогой мой человек, денег они гребут – тысячи, десятки тысяч, куда же это годится?
Филармон Иванович поставил на стол водку из холодильника, положил закуску, усадил дорогого гостя, налил. От негромкого голоса товарища Таганрога исходили сила и спокойствие. Пить он, однако, отказался, сказал, что сначала дело, достал блокнот и ручку, велел все подробно рассказать, а сам мелко-мелко записывал.
Все рассказал ему Филармон Иванович – и про Бицепса, и про его странности, и про дубленку, которую тут же гостю показал, и про семьдесят три рубля, и про вчерашний поход в гости, и про настойчивость следователя. И просил совета. Таганрог все записал, подробности перепроверил, помолчал и спросил:
– Все рассказали?
– Все, – сказал Филармон Иванович, вспоминая. Умолчал он только о снах, а остальное рассказал вроде бы все.
– Значит, так, – сказал Таганрог. – Дубленку завтра утром отвезти следователю и сдать под расписку. На работе подать немедленно заявление об уходе по личным обстоятельствам. Обо всем подробно написать и передать через меня или лично, куда следует. Ни одного имени не забыть, где имени не знаете – там опишите внешний вид. И свою им оценку, особенно режиссеру. Еще не все потеряно, дорогой мой человек!
– Не хочу, – сказал басом Филармон Иванович.
– Что это вы не своим голосом-то, а? – прищурился товарищ Таганрог.
– С горлом что-то, – сказал испуганно Филармон Иванович. – Знаете, меняется вдруг голос…
– Да, все течет, все изменяется, – меланхолически сказал Таганрог. – Захотите! Нет у вас другого выхода, захотите!
– Надо бы найти другой, товарищ Таганрог, – попросил Филармон Иванович. – Мы выпьем, а вы подумайте…
– О чем? Наивысшее начальство лично решило, а вы думать хотите?
– Наивысшее?
– Не верите? – Таганрог стал суровым и отчужденным. – Я, товарищ Онушкин, хоть и без пяти минут на пенсии, но есть у меня еще друзья, есть! Пить мне некогда. Ведь не захотите вы писать – придется мне.
Помолчали. Филармон Иванович тупо смотрел в пол. Таганрог встал и решительно спрятал блокнот и ручку.
– Товарищ Таганрог, – с трудом выговорил Филармон Иванович.
– Я совет дал? – сурово сказал тот. – Дал. Правильный совет? Правильный. Вы не хотите им воспользоваться? Ваше дело, товарищ Онушкин.
Филармон Иванович тоже встал и все-таки не удержался и посмотрел товарищу Таганрогу в глаза. Изменились глаза, не было в них ничего такого, что горело раньше, только нижние веки остались, как и были, в напряженном состоянии, а над ними ничего – пустые глазницы, дырки, как у черепа.
И в эти смертные отверстия, где только что светились понимание и благорасположение, а теперь чернела пустота, совсем непредвиденно для себя, словно мальчишка в деревне, вдруг Филармон Иванович плюнул, сжигая корабли и погружаясь в Рубикон без всякого теперь талисмана…
Время, которое и без того идет быстро, понеслось теперь со второй космической скоростью.
И вот стоит понуро Филармон Иванович перед непосредственным начальством, отозванным из сладкого отпуска, и слушает упреки, смешанные со стонами от жалости – не к Филармону Ивановичу, что его жалеть, а к себе, невинно страдающему, потерпевшему из-за этого инструктора:
– Из-за вас, из-за вас вообще чуть было не того! Где этот проклятый «Ихтиандр», о нем-то зачем надо было посторонним, кто за язык тянул? Хорошо – не читал я, свидетели есть – не читал! Нет, от меня лично ничего не ждите! Там дотерпеть не могли, пока ваш благодетель на пенсию согласится уйти, три дня праздновали, когда у него заявление вырвали, а тут вы! Ну, Бицепса не вам было раскусить, но у этого-то, между нами, конечно, на лице все крупными буквами написано!
– Товарищ Бицепс… – начал Филармон Иванович, но начальство еще глубже погрузилось в личное горе и слушать нижестоящих не могло:
– Товарищ! Вид напустил, что товарищ! Прямо гипноз какой-то – беспартийный эмбрион, образование ниже среднего, а стал всем знаком, всем друг, товарищ, чуть ли не брат, с какими людьми контакты имел – гипноз, да и только! Без пропуска на секретные заводы въезжал, в финской бане столичных генералов принимал! Товарищ! Два года разоблачить не могли, случай помог… И тоже мне, пижон, – себе ничего не брал, все для других, мерзавец, да для других! Вы понимаете, что меня снять могли, меня?! Нет, идите, идите…
А потом стоял Филармон Иванович перед следователем, на столе у того лежал большой сверток, обвязанный обыкновенным шпагатом, и следователь написал расписку, что Ф. И. Онушкин возвратил государству дубленку, приобретенную незаконным путем, и на улице было холодно, и странно выглядел в толпе и трамвае человек среднего роста, отлично сохранившийся, можно сказать, нержавеющий, одетый в костюм, коричневую шапку с опущенными ушами, обмотавшийся шарфом до подбородка включительно.
А потом Филармон Иванович был в зале, где в левом углу беломраморный бюст с бородой, в правом углу – другой, но тоже беломраморный и тоже с бородой, на стене между углами огромный портрет вождя во время шага вперед, под портретом за длинным-длинным столом, у его торца возвышалось, как на троне, наивысшее начальство, а по обеим сторонам стола сидело остальное начальство, чем дальше от наивысшего, тем ниже рангом, однако и не без обоснованных исключений; не у стола, а просто на стульях вдоль стен располагались прочие, которые руки не поднимают при вопросе, кто за. Только что в этом зале стал бывшим директор секретного предприятия, хотя сталь нужной марки Бицепс добыть ему все-таки успел, но сталь взяли, а директора сняли, более того, исключили из рядов за утрату бдительности, связь с проходимцем и сто других аморальностей; только что разоблачили свои ошибки другие товарищи, включая режиссера и начальника телефонов, разоблачили, кто потеряв, однако, и должность, и членство, кто только должность, а кто и временно уцелев; и вот настала та минута, которая была отведена в этом хорошо подготовленном заседании на инструктора сектора культуры Онушкина Филармона Ивановича, год рождения 1919, члена партии с 1945 и все такое прочее. Он встал, когда услышал свое имя, но сначала был спрошен товарищ, отвечавший за торговлю, потому что наивысшее начальство проявило человеческое внимание к проблеме верхней одежды для рядового начальства и брезгливо напомнило, стукнув кулаком по столу, что еще в августе распорядилось завезти на склад дубленки из расчета на всех, вплоть до инструкторов, но отвечавший за торговлю объяснил, что еще в августе завезли и в августе же в основном распределили по устным указаниям тех, кто был более ответственный, чем он, отвечавший всего лишь за торговлю. И наивысшее начальство нахмурилось и посмотрело на более ответственных, и более ответственные в свою очередь нахмурились и посмотрели на многих, а многие посмотрели на остальных, и остальные тоже нахмурились, и все посмотрели на стоявшего столбом Филармона Ивановича. Тут наивысшее начальство, стукнув кулаком, брезгливо велело снова завезти и распределять только по его, наивысшего начальства, письменным указаниям, не иначе, и после этого велело говорить Филармону Ивановичу. И тот начал:
– Все началось с «Ихтиандра»…
– С кого? – переспросило наивысшее начальство.
– Это стихи в прозе, – пояснил Филармон Иванович.
– Что ты мелешь? – стукнуло кулаком наивысшее начальство и посмотрело вокруг, ища кого-нибудь потолковее.
Непосредственное начальство Филармона Ивановича вскочило, едва взгляд наивысшего начальства прикоснулся к нему, и быстро сказало, что вопрос ясен, поведение – дальше некуда, падение – ниже некуда, есть предложение – гнать метлой, очищая. Не успело оно сесть, как встало начальство, отвечающее за, в том числе, следственные органы, и сказало, что мало того, еще и всучил, прикинувшись простачком, следователю старое пальто, получив обманом расписку за дубленку, но по ордеру, с соблюдением законности сейчас вот в гардеробе на его номер повесили старое пальто, а дубленку конфисковали, так что точно, что дальше некуда, можно и судить.
Вот тут и произошло такое, что, наверно, в подобных местах не происходит, а если происходит, то редко и не должно. Филармон Иванович начал снимать пиджак, развязывать галстук, словом, стал раздеваться, но так решительно и неторопливо, что надо бы сказать – стал разоблачаться, как священник после службы, говорил же при этом быстро и бестолково:
– Пиджак возьмите… И пальто с того же склада… И пиджак оттуда… Все берите… если бы в августе, тоже бы семьдесят три рубля, а в августе не дали, а я о ней и не думал в августе… и галстук берите… Шнурки уже мои, а ботинки тоже со склада… Берите все, носите, не жалко… Сорок лет работы, тридцать четыре стажа, война, рубашка тоже со склада, а мне не надо…
– Убрать, – брезгливо сказало наивысшее начальство. – Снять и исключить. Принято единогласно.
И добавило помощнику через левое плечо:
– До пенсии трудоустроить.
Филармона Ивановича вывели, одели и выпроводили из дворца в стиле Карла Ивановича Росси навсегда.
Дома Филармон Иванович напоил Персика молоком, потом взял его на руки и, гладя, сказал:
– Почему ты Персик? Хоть бы один рыжий волос имел…
– Так назвали, – ответил Персик.
– Назвали! А ты бы переименовался!
– Бессловесная тварь переименоваться не может, – возразил Персик.
– Какая же ты бессловесная, если со мной разговариваешь?
– Так то с вами, – уклончиво ответил Персик.
– Говори мне ты, – приказал Филармон Иванович. – Если тебе говорят ты, ты обязан тоже говорить ты! Всегда и везде!
– Ты-то не везде, – послушно перешел на «ты» Персик.
– Не тебе в это вникать!
– Спусти меня, пожалуйста, на пол, – попросил Персик.
– Все вы кошки предатели – третесь у ног, пока есть хотите, а насытились – и наплевать на хозяев, – с горечью сказал Филармон Иванович, ставя кота на диван.
– Это не совсем так, – уклончиво заметил Персик. А потом Филармон Иванович давал показания на суде по делу Бицепса и слышал его последнее слово. Эрнст Зосимович говорил, как всегда, невыразительным голосом, но заботился, чтобы его слышали.
– Почему так легко поверили умные, казалось бы, люди, – примерно так говорил Бицепс, – что я облечен огромной властью, хотя ее не было вовсе? Не знаю, гражданин судья, спросите у них, Дук их прости. По-моему, каждому что-нибудь надо, и дружба, даже знакомство с начальством всегда в дефиците. А мне-то зачем было надо всех оделять по потребностям? Тут гражданин прокурор на меня насчитал и бензин, и труд водителей, что возили меня и друзей, и даже амортизацию машин, но ведь это надо для срока, а себе-то я и рубля не взял! Так зачем? Я, гражданин судья, мечтал стать актером, сыграть и Гамлета, и Хлестакова, и Тарелкина, все лучшие роли сыграть. Не получилось, не стал. Вот и подумал: а почему бы не посмотреть, как в реальной жизни примут Ивана Александровича Хлестакова? Приняли прекрасно! Что ж, за триумф в течение двух лет я готов платить…
– Вы осквернили самое святое в советском человеке – чувство доверия к ближнему! – перебил его прокурор.
– О, доверчивый лай бессмертных борзых, – грустно сказал Бицепс, – Дук их прости. Больше не стану, гражданин прокурор, об Иване Александровиче. Не забудьте все же, вынося приговор, что я не грабитель, не шпион, политикой не занимаюсь, так что правильнее всего меня оправдать или дать пару лет условно…
Бицепса приговорили за хищение в личных целях (бензин, труд водителей, амортизация автомашин) на сумму свыше десяти тысяч рублей, за мошенничество и хулиганство к тринадцати годам. После суда на улице Филармону Ивановичу вроде померещилась поэтесса Лиза, ему даже показалось, что она к нему направилась, и он поскорее пошел прочь, спрятав голову в плечи. Он бы поднял воротник и спрятался бы в него, если бы у этого пальто был такой воротник, который можно было бы поднять, чтобы спрятаться.
Глава 5. Последний факт
Руководясь общими догадками, хочется предположить, что роль заключенного не для товарища Бицепса, и потому может он выйти вновь на сцену жизни. Вдруг окажется он при делах, например, внешней торговли и прославится успехами, опираясь на дружбу с царствующими особами, греческими судовладельцами и сенатором Эдвардом Кеннеди? Ах, как хочется верить, что пропасть он может лишь случайно, но ведь случайно пропасть всякий может, так что это не считается… И все-таки – тринадцать лет…
На следующий день после приговора в квартире Филармона Ивановича раздался телефонный звонок. Он последнее время очень боялся одного звонка, которого ждал, не представляя, что будет говорить, зачем, так легче, однако очень ждал. Поколебавшись, он все-таки снял трубку. Звонила лечащий доктор его отца, она сказала категорически, что завтра того выписывают, в девять пусть заберет.
– Как же? – спросил Филармон Иванович. – Курс не кончился.
– Решил главврач, – сказала доктор. – Ваш отец ничем, кроме старости, не болен, а у нас больница, не дом для престарелых!
– Вылечить бы хоть немного, – сказал Филармон Иванович, на что доктор, понизив голос, возразила сердечно:
– О чем вы?! Кого здесь можно вылечить?
Очевидно, кто-то там вышел оттуда, откуда она звонила, но другой кто-то тоже, очевидно, сразу же туда вошел, потому что она громко сказала:
– Значит, ровно в девять.
И повесила трубку.
Однако все вышло не так, как распорядился главврач. Отец узнал о том, что случилось с сыном, потому что был ходячим больным, а в лечебницу привезли лежачего больного товарища Таганрога, который сразу же позвал Онушкина-старшего и по секрету рассказал ему все, добавив, чтобы тот писал наверх, а он, Таганрог, поправившись, посодействует, поскольку собирался было на пенсию, но больше не собирается, после чего в изнеможении уснул. Отец немедленно сел писать, возбужденно писал весь день, а утром все не просыпался, что никого не беспокоило, вплоть до прихода Филармона Ивановича, который стал его будить. Отец очнулся не сразу, посмотрел на сына и узнал. Пока ходили за доктором, сидевшей на утренней пятиминутке, отец в течение получаса смотрел на сына с узнаванием, ничего не говоря. Наконец он глотнул, провел языком по губам и сказал:
– А ты прости меня. А ты все-таки прости.
После чего коротко кашлянул, неудобно уронил голову и затих. Подоспела доктор, Филармона Ивановича выставили в коридор, откуда его медсестра позвала в палату, где его ждал, по ее словам, друг. Товарищ Таганрог с трудом приподнялся на локте и спросил сочувственно:
– Что отец твой? Помер?
По Филармону Ивановичу прошла судорога от волос на макушке, вставших дыбом, до пальцев на ногах, которые скрючило, и он совершил нечто самое для себя неожиданное из всего неожиданного, что он говорил и делал в эти роковые дни, а именно: он двумя перстами перекрестил Таганрога, после чего судорога прошла.
– Видел, видел и такое, – сказал Таганрог, откидываясь на подушку. – Это никому не помогало, не поможет и тебе.
Когда Филармон Иванович уходил, гардеробщица вышла за барьер и с необыкновенным уважением подала ему пальто, потому что слух о посетителе, который крестился в этой больнице, уже разнесся среди младших служащих.
Перекрещенный товарищ Таганрог не успел, к своему сожалению, оказать Филармону Ивановичу дальнейшую помощь – к вечеру он умер, что не удивительно, поскольку в его изнуренном испытаниями теле сожрала чуть ли не все, что было можно, та болезнь, даже имени которой люди боятся, как дети темноты.
Письмо Онушкина-старшего наверх было, как оказалось, адресовано вождю, давно уже покойному, так что врачи, посоветовавшись, передали его не по адресу.
Дальше тоже ничего такого особенного не было. Отца Филармон Иванович хоронил один, если не считать шофера машины и могильщиков. Потом он несколько дней провел дома, где если не спал и не дремал лежа, то сидел за столом, читая свои конспекты. Читал так, словно что-то искал и никак не мог найти, откладывал прочитанные тетради, снова брал их и листал наудачу, так что быстро нарушил их разноцветный порядок. Иногда словно что-то и находил. Так, в голубой тетради под номером восемьдесят четыре он несколько раз перечитал, заметно вдумываясь, слова: «Как утверждает идеалист Мариенберг, без этики нет эстетики», – но, видимо, это было не то, что он искал, потому что тетрадь номер восемьдесят четыре он вообще бросил на пол. Потом он опять-таки долго думал над словами в оранжевой тетради за номером девятнадцать: «Решительно отметая мистический туман, соединяющий этику и онтологию в эстетике», – но и эту тетрадь отложил. Так и не найдя того, что искал, он связал тетради в пачки, штук по десять в каждой, и куда-то унес. Никто этих тетрадей больше не видел, так что, возможно, он их где-то просто закопал.
Неизвестно, что было после этого с Филармоном Ивановичем. Там, где посильно описаны жизненные пути очень многих, тоже нет на его счет ясности. Одни сообщения говорят, что он, поработав сторожем на складе верхней одежды, стал изготовлять для цыган фальшивые оренбургские платки из придуманной ими пряжи, секрет которой они никому не выдают, но, скорее всего, из ваты, стеклянного волокна и еще чего-то непонятного; что цыгане его полюбили за придурковатость и высокую выработку и что он разбогател невероятно, так что записался через цыган в очередь на машину и поменял городскую квартиру на пригородный домик с гаражом. Поменять точно на что-то поменял, потому что в его квартире раздался-таки телефонный звонок, и из квартиры ответили звонившей женщине грубо, несмотря на то, что говорила она певуче и приятно, что такой тут не проживает, а куда съехал – не знают.
Согласно другим сообщениям, Филармон Иванович уехал к жене в деревню, где они живут почти натуральным хозяйством, гонят самогон из государственного сахара с помощью государственной воды и государственного электричества, жена даже родила от него сына, которого назвали не то русско-башкирским, не то русско-татарским именем Руслан.
Третьи сообщения утверждают, что он выучил необыкновенные карточные фокусы, ездит с ними в составе концертной бригады, имеет сумасшедший успех и сошелся с руководительницей бригады.
Все эти донесения неправдоподобны, и их отказываются признать документами, вследствие чего на них на всех в левом верхнем углу поставлен красным карандашом вопросительный знак.
Приятно, что кот Персик, это точно, оказался у поэтессы Лизы, живет в роскоши и даже полностью удовлетворяется обнаруженная им страсть к шоколадным конфетам, страсть в котах очень и очень редкая, хотя коты подвержены страстям самым порой невероятным. Впрочем, это может быть и другой кот, просто тезка.
Огорчает, что наивысшее начальство Филармона Ивановича, гуманно велевшее его трудоустроить, чем он почему-то не воспользовался, внезапно и без объявления причин было назначено послом в Новую Зеландию, куда вскоре приехал на гастроли некий наш ансамбль, и бывшее наивысшее начальство проявило нездоровый интерес к певице-соотечественнице с высокой грудью и длинными ногами, даже ездило с ней вдвоем и без шофера в дикие новозеландские горы, в чем певица по возвращении отчиталась, а посла отозвали, сняли, из рядов исключили и превратили в заместителя начальника какого-то училища, готовящего профессиональных техников, так что теперь высокая грудь и длинные ноги, кому бы они ни принадлежали, вызывают в демократичном от природы человеке брезгливую улыбку. Воистину, все течет, все изменяется, хотя Филармон Иванович в этих-то переменах уж никак не участвует, и хотя новое наивысшее начальство нашли и поставили немедленно, так что ничто вроде бы и не изменилось, вот только завезенные на склад дубленки для рядового начальства, включая инструкторов, опять куда-то делись, концов не сыскать.