Текст книги "Портрет незнакомца. Сочинения"
Автор книги: Борис Вахтин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 55 страниц)
Скрипки поют далеко, не здесь, и в них нельзя Абакасову вслушиваться сейчас, потому что сейчас ему нужно бесстрашно стоять. Ему нельзя сробеть, он держится на тоненькой ниточке своего бесстрашия, иначе, он чувствует, циклопы сорвутся с цепи и растерзают его, и ему надо быть начеку. Ему, ему вести их всех, когда пробьет его час, вести туда, где поют скрипки и тополиный пух летает над полями, чтобы там они в белоснежных рубашках, только что от парикмахера, с нежными улыбками на тридцатилетних лицах мирно любовались бы небесами, а Абакасов с умилением глядел бы на дело своих рук, вот только придется немного обождать, немного бесстрашно постоять.
А после работы, покинув архив, Абакасов делает крюк, чтобы пройти мимо любимого своего места, где у него каждый день свидание с графом Александром Васильевичем Суворовым-Рымникским. Маленький граф стоит прекрасный, как Аполлон, на своем постаменте, такой похожий на Абакасова в своем окаменелом мужестве, при мече, щите и в шлеме, гордо выставив ногу, герой Тиддоны и Требии, Измаила и Сен-Готарда, а такой щуплый был человек в жизни. Абакасов незаметно кланяется ему, и граф приветливо кивает головой, и Абакасов, повеселев, идет домой, чтобы там открывать умные книги и атласы мира и звездного неба и делать необходимые в будущем выписки, чтобы понять вселенную до последнего звена, прежде чем до последнего вздоха вести всех туда, куда надо.
А может быть, он и умрет на пороге туда, но разве это страшно, если на пороге? И Витя, и Вова, и другие завернут его в красное знамя, чтобы внести его тело туда.
Однажды, после свидания с графом, навстречу Абакасову попался человек-орел – в одной его руке, откинутой назад, была черная, многократно продырявленная шляпа, в другой – черная палка. Абакасов посторонился, пропуская, а потом оглянулся. Человек смотрел ему вслед внимательно, приветливо помахал шляпой и громко сказал:
– Хоу-хоу!
– Здравствуйте, – сказал Абакасов.
Человек подошел к Абакасову и сказал, перехватывая палку в левую руку и протягивая правую:
– Позвольте представиться – Щемилов.
Так влетел в жизнь Абакасова этот смуглый скульптор и свил в ней последнее гнездо.
4. Елена Петровна
Она была очень привлекательная в молодости, потому что имела большие карие глаза, удовлетворительное телосложение, живость во всех жилках и тягу к физкультуре, и она вышла замуж за моряка, а не за студента какого-нибудь, из тех, что влюблялись в нее в большом количестве, увеличивая ее оживленность. Моряк вечно где-то плавал, зарабатывая большие деньги и повышаясь в чине, а Елена Петровна пошла на службу, так как ребенок ее умер, нового не было, а за другого мужа ей казалось ни к чему, а дома скучно. Она служила, где и Абакасов, и Витя с Вовой влюбились в нее и пребывали в этом чувстве с небольшими перерывами для других увлечений, которые всегда имеют место в любом трудовом коллективе в силу ежедневного смотрения друг на друга, автобусных экскурсий в город Ригу и поездок за грибами. Елена Петровна и сейчас, тридцатилетней уже, сохранила достаточную для них привлекательность, хотя растолстела и потеряла свежесть лица, а в ее глазах, на донышке, отстоялась нехорошая злоба, скрытая тонким ледком доброты, – злоба оттого, наверно, что годы шли, но главное, еще более, наверно, оттого, что не имела в собственном сердце такой вот любви, какую сама вызывала когда-то, и не научилась нутром, как это одарить, если не отдарят, как это отдать, не в виде награды, а просто так.
Дни, встречи, речи распадались для нее на совершенно отдельные кубики, и она сочиняла из этого свою мозаику жизни, и это никчемное занятие портило ее лицо в той же мере, в какой украшается лицо женщины, у которой все существо равняется сердцу. Ведь любовь – это самое выдающееся косметическое средство, и в этом смысле не бывает несчастной любви для женщины, – хоть в этом смысле не бывает, и то хорошо.
На Елену Петровну Абакасов смотрел хмуро, когда вообще смотрел. И Елена Петровна не обращала на него внимания ни в квартире, ни на работе, пока не заметила однажды пустое место в своей мозаике, и имя этому месту – Абакасов. И она разглядела его, а он по-прежнему чурался, нося в себе свою сосредоточенность. Елена Петровна стала сиять на него глазами, изображая интерес и выходя из себя, что все огни, вспышки, всполохи и вихри этого полярного сияния пропадают зря, а место в мозаике не заполняется.
Пять лет с антрактами для раздражения Елена Петровна приручала Абакасова, и он начал с ней заговаривать, но ответно не сиял, и она не могла погаснуть, пока он сохранял свои очертания и не отводил глаз от одному ему известной цели.
Кажется, ну какое место в жизни Абакасова может занимать Елена Петровна, женщина заурядная, хоть там живость и привлекательность тоже. А вот надо же, бывает такая ерунда на свете, что какие-то Елены Петровны или Наталии Николаевны вдруг оказываются при серьезнейшем деле, и судьбы мира начинают складываться еще хуже, чем и без них складывались.
Ну разве это не безобразие? Сосуды зла, конечно, но, видимо, нужные какие-то сосуды, какие-нибудь тоже кровеносные, раз при деле.
5. Детство Абакасова
Темно-серый сундук с бронзовыми ребрами, а в сундуке запас ветхой прекрасной жизни – и лучезарный атлас, и страусовые перья, и меховая горжетка в бриллиантах нафталина – этот сундук плыл по детству Абакасова, как Ноев ковчег, а квартира кишела старыми дворянками, чьи мужья с подобающей честью лишились жизни – кто у Деникина, кто у Врангеля, кто на Соловках. И все дворянки были бабушками и тетушками Абакасова, а отца и матери у него не было – они сгинули под испуганный шепот этих вот старух, не оставив в памяти Абакасова ни следа, ни черточки никакой, туда сгинули, откуда только немногие вернулись, а они не вернулись, хоть и были посмертно реабилитированы.
А что это значит? Да ничего не значит, просто слова такие дурацкие. Все мы будем именно посмертно и именно реабилитированы, так что из этих дурацких слов получается только один здравый смысл, что не надо бояться ничего на свете, поскольку посмертно все будет хорошо.
– У тебя посмертно все хорошо?
– Все в порядке посмертно. А у тебя?
– И у меня посмертно ничего.
Но все эти исторические тонкости не были тогда Абакасову известны, и он снимал крышку с сундука, переворачивал ее и, влезши в нее, раскачивал и плыл бесстрашно по морям и волнам к неизвестным берегам, где горел для него огонь особенной страны, смутной в воображении, но целиком своей. Когда удавалось Абакасову совершить переворот крышки вечером, в темноте и одиночестве, пока бабушки и тетки обсуждали испанские события на французском языке, тогда зажигал он елочную красную свечку, прилепив ее к борту, и путь его озарялся.
А днем во дворе у тополя среди сверстников или в классе школы, или в кругу старух два чувства, как два крыла, были у него главными и несли его – не в полете, конечно, но несли по жизни. Жука ему было жаль, как самого себя, если жука он видел не в добром здравии, и воробья, если воробью было холодно, и сверстника, если тот плакал, и старших, если они умирали. И всего было страшно – шагнуть в темноте было страшно, потому что встанет ли нога на твердую землю? и поздно заснуть было страшно – что будет завтра, если не выспишься? и подраться было страшно – вдруг останешься без глаза из-за драки? и боли было страшно – что такое очень сильная боль, неизвестно ведь? и вообще всего неизвестного было страшно.
Так жил он в квартире, где самая молодая его бабушка мыла полы, напевая песенку, или мыла посуду, напевая ту же песенку, или штопала чулки Абакасова под эту песенку:
Фрэрэ Жакэ, фрэрэ Жакэ,
Дормэ ву, дормэ ву?
Сонэ ля матинэ, сонэ ля матинэ —
Дин-дон-дон, дин-дон-дон.
Эта песенка, выученная в Смольном институте благородных девиц, с успехом заменяла ей «Чижика-пыжика» и была единственной песенкой, мотив которой самая молодая бабушка напевала, почти не фальшивя.
6. Детство Абакасова продолжается
Два чувства, как два крыла, были за спиной у первоклассника, по фамилии Абакасов, и в этот день они пересекались крестообразно, и надо было решить, которое главное, и на всю жизнь избрать путь рыцарства или уж никак не рыцарства, но он всего этого не разумел, а играл с удовольствием в подкидного дурака с молодой бабушкой и двумя гостями, приехавшими накануне из Старого Оскола, – рыжей громадной тетушкой, имевшей лицо в оспинах и низкий бас, и ее племянницей, тщедушной восьмилетней девочкой, обладавшей лисьей мордочкой и плаксивым голосом, но для Абакасова все равно радость и новизна.
Они играли с девочкой против старших.
За завтраком у девочки были заплаканные глаза, а из-за двери, за которой они с тетушкой спали, слышал Абакасов перед завтраком раскаты рыжего баса и плаксивые всхлипывания девочки. А сейчас они играли, и им везло неслыханно, сдачу за сдачей. Они били все карты, а бабушка и тетушка все карты принимали, и в руках у них эти карты не помещались, и они проигрывали раз за разом, и это было очень весело, и Абакасов с девочкой вошли в азарт и хохотали до упаду, когда бабушка и тетушка тащили кучу карт.
– У тебя есть девятки? – кричал Абакасов девочке.
– Есть! – кричала девочка и шлепала на стол сразу две.
– Я вышел! – кричал Абакасов.
– И я! – кричала девочка.
И в разгар веселья и общего румянца, когда молодая бабушка, добродушно улыбаясь, тасовала карты, рыжая громадина строго сказала племяннице:
– Ты не думай, я не забыла.
– Да ладно, – отмахнулась та. – Не надо сейчас.
– Не сейчас, а вечером, как я тебе и сказала, – бесповоротно произнесла тетушка.
– Что вечером? – спросила молодая бабушка, а рыжая тетушка ответила ей по-французски, и бабушка перестала тасовать и жалобно заговорила тоже по-французски, а Абакасов все понял, и сердце его умерло от ужаса. Его-то никто пальцем не трогал никогда, и он только читал о таком, и все это было невозможно, а невозможнее всего, что девочка сейчас смеялась, словно об этом и не думала. Может, это одни взрослые слова, страху ради? Но тетушка резко оборвала бабушку, и голос ее при этом был полон решительности и воли и не оставлял надежды.
Играть Абакасов еще играл, но уже без смеха, да и карта перестала идти, и девочка сердилась и топала ногами, и говорила дерзости старшим.
Весь день потом Абакасов блуждал по квартире, а перед вечером уткнулся в ногу молодой бабушке и горько заплакал.
– Что с тобой? – спросила бабушка, но Абакасов только мотал головой и плакал.
– Ты, наверно, вспомнил маму и папу? – спросила бабушка, и Абакасов утвердительно кивнул головой, потому что не сказать ему было даже себе, отчего он плачет.
Наступил вечер, и жалость в сердце Абакасова стала невозможно большой. К ужину у него все было готово, но есть он не мог – так у него колотилось сердце, что еде было не пройти по горлу. Но он отсидел весь ужин, маленький и прямой, и почти не отводил глаз от рыжего беспощадного чудовища. Когда встали из-за стола, рыжая тетушка крепко взяла племянницу за руку и повела прочь.
– Пойдем погуляем перед сном, – сказала молодая бабушка Абакасову, но он выскочил из-за стола, выхватил кочергу, заранее спрятанную им за шкафом, размахнулся ею и изо всех сил ударил рыжую тетушку по правой руке повыше локтя, а потом провалился в преисподнюю, в ужас и темноту, в крики, охи и плачи, провалился, будто умер.
7. Детство Абакасова кончилось
Много дней лежал Абакасов после случившегося, а рыжая тетушка с рукой в гипсе и громыханиями в голосе уехала навсегда. Врачи-невропатологи и врачи-психиатры объяснили поступок Абакасова на ученый манер, как нервный припадок на почве тоски по родителям, как перепад подсознательного в агрессивное сверхсознание со случайным объектом, и прописали покой и внимание. Они-то не знали, что Абакасов понимал по-французски, хотя ему неприятно было слушать эту речь в квартире, а тем более на улице, и он никому не показывал своего понимания.
Сейчас он лежал, здоровый и притихший, окруженный вниманием, не говоря ни слова. Первые дни лежания прошли во внутренней маяте, а потом его смятение растворилось в белых простынях, и простыни разгладились, и стало хорошо ему, в особенности на рассвете, когда все спали, когда была тишина с немногими ночными шорохами и темнота с чуть-чуть света. В эти часы Абакасов смотрел в темноту и смутно видел спинку кровати с металлическими шариками, темные объемы тяжелого шкафа, голландской печи, стола, икон в углу и всего прочего, среди чего он привык жить. Шарики можно было свинчивать, чтобы играть, но это днем, а не сейчас. Сейчас лежалось ему тихо-тихо, словно он ходил по этому миру на цыпочках и осторожно трогал его руками и гладил, как кошку, и мир был добр и разговорчив, и не было в нем страха и ничего такого, чтобы задыхаться от жалости.
А днем можно было путешествовать по узорам обоев, как по морям и странам, и рассказывать самому себе про свои личные всевозможные приключения.
Это случилось на рассвете, в часы тишины, когда Абакасов смотрел на окно. Перед этим ему что-то такое приснилось, совсем особенное, чего никогда не снилось, только он не мог вспомнить, что такое именно, и только сохранилась радость и волнение где-то в солнечном сплетении, и от этой радости было не освободиться никак, ну, совершенно невозможно, – она подступала к горлу, готовая вот-вот выплеснуться, вырваться, но нет, снова отливала и жила некоторое время под нижними ребрами, а потом опять начинала клокотать в горле. И вот в такое мгновение, когда радость душила Абакасова наисильнейшим образом, окно, на которое он смотрел, внезапно озарилось трепетным зеленым светом, и от света стало в комнате все видно совсем ясно – заблестели шарики на спинке кровати, осветился шкаф, дверца которого, оказывается, была приоткрыта, а за дверцей стояли тарелки высокой стопой, стало видно, что у стола четыре граненые ножки, на иконах засверкали ризы, и многие предметы в комнате стали отбрасывать тени, и тени эти дрожали, как и зеленый свет в окне, перемещались, то густели, то бледнели, и от этого трепета и танца маленький Абакасов пришел в такой восторг, что даже приподнялся на постели навстречу зеленому дрожащему чуду, которое прекратилось вдруг, – тени рванулись, метнувшись к стене, и снова стало темно.
Абакасов не сводил глаз с окна и ждал повторения. И вот зеленый свет снова вспыхнул в окне и полился в комнату и в сердце Абакасову, теперь уже не как случайность, а повторенным, удвоенным и потому надежным чудом, чудом, на которое можно положиться. Абакасов вскочил на колени, схватился руками за сияющую спинку кровати и, не выдержав, закричал от восторга, и радость брызнула из него, как кровь.
На этом новорожденном крике кончилось детство Абакасова, кончилось по существу, хотя еще продолжалось формально посредством роста, учебы и накопления опыта. Но по существу-то оно кончилось, потому что самое главное в его жизни стало находиться в прошлом, и это главное он нес теперь с собой, чтобы самому когда-нибудь вспыхнуть так же ярко и трепетно, таким же бесстрашным чудом.
Как это у него получится на деле? Сумеет ли он, этот маленький человечек, идущий в школу по мостовой, с портфелем в руке, с завязанными под подбородком тесемками шапки-ушанки, идущий среди великого множества других людей всевозможного возраста и бесчисленных жизненных целей, таких деловых по утрам людей: работников прилавков и научных институтов, электромонтеров и парикмахеров, шоферов и инкассаторов, бухгалтеров и сталеваров, официантов и офицеров? Идущих по той же самой серой мостовой исторического прогресса, что и он, дышащих влажным и грязным воздухом, отстоявшимся среди стен городских? Идущих, чтобы делать в жизни свое дело и зарабатывать на прокорм души, чтобы переживать разнообразный океан своей деятельности, включая движения ног, рук и туловища, движения глаз и языка во рту, включая густую сеть взаимоотношений, наброшенную на весь этот океан – рукопожатия и объятия, хитрости и низости, глупости и тупости, радости и гадости, пакости и святости и все такое прочее?
Как у него получится на самом деле, у него, такого маленького? Такого вот несоизмеримого рядом даже с уличным фонарем, а ведь уличный фонарь как произведение рук человеческих, даже он – это не так-то просто.
Уличный фонарь – это плод цивилизации на высокой ступени ее развития, и многие гении рода человеческого причастны к его воплощению в натуре. Эти светильники стройными рядами освещают согласованно городские пути, внося порядок в движение и мешая преступности заметать следы. Эти журавлиные шеи с желтыми жемчужинами в клюве, эти пики, с насаженными на них светлыми головами, эти железные желтоглазые циклопы, эти, попросту говоря, фонари были бы достойны гимна, если бы не то обстоятельство, что они слишком напоминают, если взглянуть высоко сверху, погребальные процессии ночью, в которых двумя рядами несут горящие свечки, и если взглянуть совсем уже сверху на город ночью, то слишком уж много таких процессий, бредущих во всех направлениях. Вот почему и милее для взора Абакасов, хотя он и мал по сравнению с фонарем и хотя гении рода человеческого не причастны к его сотворению.
8. Белокурая и хрупкая
В самой ранней молодости Абакасов был такой же, как и сейчас, в возрасте гораздо более чем тридцать. Такой же не в каком-то отдельном смысле, скажем, гордости, роста или заботы о наружности, а во всех смыслах, ну просто совсем и в точности такой же – и волосы такие же, и мысли, и походка, и даже привычка говорить немного жмурясь и как бы в сторону, только иногда взглядывая собеседнику прямо в глаза на каком-нибудь своем незначительном слове, чтобы удивиться, что собеседник не потерялся и слово это услышал и понял.
Каждому мужчине, даже совсем никудышному, хоть в своих глазах, хоть на самом деле, выпадает в жизни, пусть один-единственный раз, но выпадает обязательно быть предметом великой любви. Бывает, конечно, что ему и невдомек, и после смерти, представ перед Всевышним, слышит он от Всевышнего эту новость и упрек: «Что, проморгал?» И приходится ему отвечать: «Да, проморгал, Господи» – и отправляться на вечные муки вместе с той, что избрала его для великой любви: он – за то, что вот проморгал, а она – что вот позволила проморгать. Так что смотри внимательно и будь бдителен, особенно в молодости, чтобы не прозевать, когда свалится на тебя великая любовь женщины, потому что без нее ты никогда ясно не поймешь, почему ты царь природы, и Всевышний будет, получается, прав, казня тебя за недопонимание.
Примерно таким вот образом объясняла Абакасову что к чему случайная знакомая его ранней молодости, поселившаяся летом в доме по соседству в дачной местности. Она подходила для этих объяснений к забору со своей стороны, а студент Абакасов лежал на одеяле у забора со своей стороны, делая выписки из груды умных книжек, потому что он был и тогда такой же, как сейчас, и его не интересовало отвлекаться подобно другим студентам на любовь, туризм и вообще пустые дела.
По молодости, а может, и по ослепленности, знакомая не объяснила Абакасову, что и самому полезно испытать великую любовь к кому-нибудь, что без этого ты не поймешь, почему ты раб природы, и что настоящий свет – в окошке, и где вообще это окошко. Но своего она добилась: невозможно себе, правда, представить – как, но добилась, и когда Абакасов держал в руках ее, белокурую и хрупкую, то первый и последний раз в жизни ощущал себя не только царем природы, но совершенно наглядно убеждался, какие у него большие руки и широкая грудь, какой он, оказывается, по сравнению с ней ну просто Голиаф.
Лето подходило к концу, и Абакасов обнаружил, как мало книг прочитано, и вспотел от стыда. Бездна мещанского счастья разверзлась у него под ногами, грозя гибелью необходимым подвигам на пути целеустремленной жизни, и он с удивлением посмотрел на свою подругу.
И тогда он сурово сказал ей, что больше никогда не хочет ее видеть, потому что имеет в жизни предназначение и не личное счастье – цель его.
И белокурая и хрупкая ответила ему, что она любит и его, и его предназначение и что он никогда больше ее не увидит, хотя она до конца своих дней будет любить его прежней любовью.
Абакасов, конечно, часто вспоминал ее, но думал, что, когда цель его жизни будет достигнута достойно, у него много будет такого вот, когда он Голиаф.
9. Синяя Борода и красная стена
Не знаю, как насчет истории всего человечества, но история отдельных людей почти всегда обман, а также клевета – тоже почти всегда.
Вот, например, Синяя Борода. Это был прекрасный, тонкий человек, возможно, с Востока, экземпляр, встречающийся редко, как я сейчас объясню. Полюбив женщину и отнесясь к своей любви серьезно, так что вплоть до женитьбы, он, этот святой человек, отвергал любовь как войну и устремлялся основать ее на доверии и искренности, предлагая жене игнорировать прошлое и начать жизнь сначала – от именно их любви. И этот человек открыто вручал ей ключи от всего, что имел, включая прошлое, а сам удалялся тихонько, с умилением ожидая ответного благородства. Но ему не везло, и женщина творила предательство, залезая в его прошлое и совершая великое поругание доверия, и начиная войну, и разрушая чудо мирной любви. И несмываемое пятно оставалось на ключе в прошлое, и, спасая веру в любовь, Синяя Борода поражал зло обнаженным мечом, справедливо не веря слезам падшей и ее мольбам, порожденным не любовью, а только страхом. Снова отправлялся святой человек с открытым сердцем на поиски чуда, и снова ему не везло, так что в итоге появились некие якобы братья – знаем мы таких братьев! – и убили невинного страдальца, захватили его помещение и устроили там бог знает что. А его на веки вечные оклеветали и сделали пугалом для детей вместо образца, пользуясь влиянием женщин в качестве матерей и нянь.
Говорят, это сказка. Ничего себе сказочка! Волосы встают дыбом, что про все на свете и про тебя тоже могут сочинить тоже эдакую сказочку.
У красной кирпичной стены с мокрой тряпкой в руках задумчиво стоял Абакасов, имея такой вид, словно внутри у него болело. Потом он вздохнул, выдохнул разом воздух и стал остервенело тереть стену. Сверху вниз, сверху вниз, до самой земли. Он тер и тер, и утомился, и опустились руки его.
– Зачем вы здесь? – спросила Елена Петровна, проходя домой по этому переулку.
– Слишком красная эта стена, – сказал Абакасов хмуро.
– Пойдемте отсюда, – сказала Елена Петровна, беря его не под руку с тряпкой, а под другую.
Они пошли прочь, а протертые кирпичи посвежели и совсем уже заалели, как и должно было стать в результате такого неосмысленного занятия.
Абакасов оглянулся на стенку и сказал:
– Надо перекрасить.
– Вы чудак, – сказала Елена Петровна.
– Не думаю, – сказал Абакасов. – Пожалуй, совсем нет.
– Совсем да, – сказала Елена Петровна.
В комнате Елены Петровны сидело много народу, сплошь мужчины, и смотрели телевизор. Голубые люди в старинных костюмах рубили, травили, резали друг друга, раздирая дрожащий экран перекошенными лицами и трагическими словами, потому что это был Шекспир, и голубое мерцание лилось, как волны, в полумрак комнаты, наполняя ее электричеством и кровью. В голубом потоке белели полные руки Елены Петровны и жаркой медью отливали лица мужчин. А потом на экране все уменьшилось чрезвычайно, и вдали копошились, угомоняясь, умирающие, и под трубный глас вошел к ним кто-то новый и свежий, чтобы возвестить над трупами продолжение жизни.
Хозяйка зажгла свет, и лица зрителей, только что налитые кровью в полумраке, снова стали заурядными лицами со следами повседневной жизни, следами плохих лезвий для бритья, геморроя, табака и возраста, дел, денег, детей и планов на счастливое будущее. Абакасов удивленно смотрел на них попеременно в поисках только что виденного и не находя. «И в голубой нельзя, – пробормотал он, – и в белый».
А в комнате пошел разговор, ненужный и нудный, как морская качка, – умный пошел разговор.
«Может быть, обесцветить? – бормотал Абакасов. – Но разве дело в цвете?»
– Что? – спросил его один из гостей. Абакасов взглянул на него – и вдруг увидел: за синевой щек и зеленью глаз, за темной пашней морщин, пшеничным полем волос и склонами висков встает раскаленное солнце, и отсвет его течет в ручьях красной крови за всей этой красотой. Потрясенный, смотрел Абакасов на невиданное им прежде зрелище, на человека смотрел, улыбаясь от растущего восторга и удивления, пока человек не обиделся и не повернулся к нему затылком, похожим на ежа.
Конечно, и про тебя могут сочинить всякое, вроде как про Синюю Бороду, и, конечно, волосы дыбом встают, как вообразишь, но все-таки каждое утро и каждый час и миг в тебе восходит солнце, хоть ты, может, не замечаешь, и не надо ничего ни отмывать, ни перекрашивать, а только всматриваться и вникать.
10. Щемилов у Абакасова
– Я первый раз в жизни пью, потому что я вас уважаю, – сказал Абакасов.
Они сидели у Абакасова, и Щемилов рад был теплу, еде и возможности выпить, а Абакасов смотрел на него вдохновенным взглядом, потому что ему и в голову не приходило, что такое бывает не в книгах, а на самом деле.
– А вы ешьте, – сказал Щемилов, улыбаясь.
– Я вам все хочу рассказать, – сказал Абакасов. – Потому что я вам верю. Вы очень большой, но вы не циклоп.
– Мне шестьдесят лет, – сказал Щемилов, – а я еще не видел, чтобы получалось все рассказать.
– Где вы живете? – спросил Абакасов. – Я к вам приду.
– Пока что нет у меня жилья, – сказал Щемилов.
– Адрес какой, где прописаны?
– Нигде пока.
– А почему?
– Сам не знаю, – сказал Щемилов. – Так как-то получилось. Не позаботился, наверно.
– Теперь вы будете жить тут, у меня, – сказал Абакасов, уронил голову на руки и заснул.
Щемилов поднял его и положил на постель, потом раздел и накрыл одеялом.
– Женщины тебя растили, женщины, – сказал он спящему.
В дверь постучали, и вошла Елена Петровна.
– Здравствуйте, – сказала она, застенчиво потупив взгляд. Блестящий карий глаз Щемилова мгновенно проклюнул ее, и старый скульптор сказал галантно:
– Приветствую тебя, исчадие маленького ада!
– Почему вы так назвали меня? – спросила Елена Петровна, подходя поближе к Щемилову.
– Потому что великая тайна сокрыта в груди францисканского монаха, совратившего блудницу на путь истинный, – ответил Щемилов.
– Вы, наверно, пьяны? – спросила Елена Петровна и не стала подходить еще ближе.
– Русская женщина большая-большая, – стал напевать, чуть раскачиваясь, Щемилов. – А японская женщина маленькая-маленькая.
Елена Петровна поглядела на Щемилова с некоторым сомнением и даже испугом, а он закружился по комнате и продолжал напевать, взмахивая руками:
У русской женщины нога большая-большая,
А у японской женщины нога маленькая-маленькая.
У русской женщины грудь большая-большая,
А у японской женщины грудь маленькая-маленькая.
– Такие вещи нехорошо говорить даме при первом знакомстве, – сказала Елена Петровна и попятилась к двери. Щемилов закружил вокруг нее, потом остановился над ней, наклонившись, бешеные глаза его, казалось, прикоснулись к глазам Елены Петровны, и свистящим шепотом он продолжал:
У русской женщины задница большая-большая…
– Ай! – не выдержала Елена Петровна и выскочила из комнаты.
– А у японской женщины – маленькая-маленькая, – спокойным голосом сказал Щемилов и сел к столу.
Абакасов застонал, Шемилов поправил на нем одеяло.
– Спи, отважный человечек, – сказал он тихо. – Я прикрою тебя крылом, пока ты не выздоровеешь от мозговых болезней и словесной каши, которой перекормили тебя умные люди.
11. Выставка Щемилова
И вот для Щемилова в виде приятности и чтобы поддержать устроена была выставка его произведений в квартире у Николая Ивановича, друга Щемилова еще по школьной скамье, и многие приходили посмотреть, и Абакасов тоже пришел удивляться, стесняясь своей внезапной любви к человеку-орлу.
Удивляться потому, что как это человек решился и сделал, не имея полной уверенности, что все до конца обдумал. И не знал Абакасов, что недалек уже конец, а если бы знал, то разбилось бы его влюбленное сердце.
Щемилов кружил среди своих сочинений на темы нашего повседневного бытия в его вечном значении, среди созданий своих из чего попало – из папье-маше, из дерева, бутылок, тряпок, консервных банок и прочих отходов, которые называются обычно мусором и которыми пользовался скульптор, не имеющий ни денег, ни мастерской, а только руки и голову на плечах.
– Вот он, вот он! – кричал Щемилов, выхватывая из числа своих созданий какое-нибудь одно – шарик, обтянутый посеребренной тканью с двумя точками-глазами, например. – Вот он, герой нашего времени, наших президиумов, принц-бюрократ, тунеядец с серебряным черепом. Вот его крутость, его ледяная пустота. А где же твои пухлые ручки, которыми ты пошлепываешь, аплодируя своему сиятельству? Это поверхность твоя, только поверхность, а вот и нутро твое – вот ты, оказывается, какой за безобидной серебряной крышкой!
И Щемилов вытаскивал на свет Божий маску с дырками вместо глаз, с клыками, а дырка была прикрыта пенсне, а под клыками была бабочка галстука.
Маски, головы и группы вертелись в хороводе, подгоняемые гортанными вскриками Щемилова. Распалась квартира Николая Ивановича, слетел потолок, лепестками упали стены, и вот уже над Россией понеслись в вихре эти создания, приземляясь то здесь, то там, то пророком редкой красоты, вывернувшим ладони навстречу счастливому будущему, то в марше идущим туловищем без головы с огромными ручищами, то благостным постным ликом, бородка клинышком – он, конечно, очень хочет всяких там политических свобод, но ему и так неплохо, он подождет, не беспокойтесь; то старушкой в деревне, присевшей на пенек, и пень выбросил ветку-руку в небо за милостыней, в деревне, навсегда и бесповоротно выпавшей из всеобщей истории; то пучеглазым палачом в массовом застенке. То лицо-хамелеон, то лицо-наполеон, то сытость, то святость, то трусость, то глупость – все они кругами неслись над Уралом и Таймыром, над Сувалками и Памиром, над Тулой и Верхотурьем, над Магаданом и Краснодаром, над степями и реками, над кранами и тракторами, как ангелы неслись, как воронье, с карканьем, сверканьем, стонами и спорами.
– Уф, – сказал Абакасов, поднимая глаза на Щемилова и снова обнаруживая себя в комнате с четырьмя стенами, потолком и под крылом старого друга.
И тут он заметил, что в углу комнаты, прежде неувиденная, сидит женщина лет тридцати, стройная, как гречанка, черноволосая и яркая и смотрит, улыбаясь бесконечной любовью, на Щемилова.
– Здравствуйте, – сказал Абакасов, вставая, а женщина протянула ему руку, и он эту руку поцеловал.