355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Вахтин » Портрет незнакомца. Сочинения » Текст книги (страница 35)
Портрет незнакомца. Сочинения
  • Текст добавлен: 19 апреля 2017, 10:30

Текст книги "Портрет незнакомца. Сочинения"


Автор книги: Борис Вахтин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 55 страниц)

Что же в природе человека делает его настолько предрасположенным к самоубийственному заболеванию?

Роберт Лифтон был, как мне кажется, близок к истине, когда писал о стремлении к бессмертию как силе, двигавшей Джонсом и его последователями. Но, видимо, точнее говорить о стремлении избавиться и от жизни, и от смерти, а это не обязательно предполагает тяготение к бессмертию, дело тут в восприятии жизни и свободы, как бремени. Смерть может померещиться – и подавляющее большинство людей испытало это на собственном опыте – освобождением от трудностей, от проблем, от невыносимых противоречий.

Однако это лишь поверхностное, простое, знакомое каждому проявление гораздо более глубоких, скрытых переживаний, свойственных не только отдельному человеку, но и совокупности людей.

Дело в том, что по объективным причинам род человеческий пока не в состоянии сплотиться настолько, чтобы прекратить взаимное убийство и истребление. Более того, зло, которое люди причиняют друг другу, не уменьшается по мере технического прогресса человечества, так что пока люди еще не способны совокупно действовать в общих интересах. В результате людские массы движутся еще стихийно. В это движение втягиваются и для него необходимы все виды человеческих свойств, характеров, деятельности; для этого движения горючим служат бесчисленные различия между отдельными людьми, их объединениями, слоями, стратами, классами. В ходе истории мы наблюдаем, как постоянно возрастает производство людьми энергии, создаваемой с помощью антиэнтропического преобразования окружающего нас мира. От участия в этой стихийной деятельности человек уклониться практически не в состоянии. Обыденное бремя труда, которое ложится на плечи людей в ходе этой стихийной работы, вызывает желание от бремени избавиться не тогда, когда, так сказать, работа будет закончена, человечество выполнит свою природную функцию, сделав что-то такое, чего без самопознания природа сделать не может, а сейчас, немедленно, чтобы испытать высшее счастье полного и совершенного освобождения. Первой смерти, смерти, так сказать, естественной, вызванной участием в движении космических структур, люди стремятся противопоставить смерть вторую – самовольное, бунтарское освобождение от «рабства», от «подневольной», не по их замыслу осуществляемой работы. Попытки такого «освобождения» обладают исключительной притягательностью, кажутся торжеством духа над материей, но оборачиваются, разумеется, только гибелью, потому что человечество находится еще в самом начале своего исторического пути.

Жителей Джонстауна погубила болезнь, не менее страшная и смертоносная, чем болезни тела, не менее распространенная, чем они. Мне кажется, что история возникновения и гибели Джонстауна – первый в мире случай, когда мы можем проследить эту болезнь от самого ее начала (появление очень активного, высококонтактного человека – возбудителя, микроба болезни) и до самого конца (самоубийства той группы, которая объединилась вокруг возбудителя).

Трагедия в Гайяне освещает самую главную для людей, коренную проблему – борьбу внутри каждого человека и всего человечества трех сил: жизни, смерти и бессмертия. Это не какие-то мистические, нематериалистические силы, а вполне постижимые, отражающие тот материальный факт, что человек сначала физически растет (то есть в нем господствует жизнь), затем достигает максимума этого роста (назовем этот момент «точкой бессмертия») и, наконец, медленно, но неотвратимо разрушается (в нем торжествует начало смерти) и исчезает.

Смерть, как очевидно, не зависит от индивидуальной воли и от «свободы выбора». Поэтому важнейший вопрос вот какой: существует ли у человечества в целом возможность победить смерть или, по крайней мере, создать такое общество, в котором вся система ценностей и все поведение людей определялось бы борьбой со смертью – как естественной, наступающей в результате свободной игры природных и общественных сил, так и «искусственной», то есть самоубийственной, насильственной?

Смерть вторая – мятежная, самодеятельная, от своих рук, – порождается не природой, а самим человеком, его внутренними качествами, его «свободой воли». Иногда она опустошает целые народы. В 1975 году в Кампучии жило семь миллионов человек; на страну никто не нападал, не было ни стихийных бедствий, ни опустошительных эпидемий – но три миллиона человек погибло, а правители страны, получившие высшее образование чуть ли не в Сорбонне, готовились истребить еще столько же – и все во имя чего-то неясного, смутного, что они называли не то справедливостью, не то счастьем. Народ погибал, повторяю, без внешних причин – изнутри шла на него смерть, так что не остается никаких сомнений, что его постигла самоистребительная болезнь. Похожие явления наблюдались и в Китае 1966–1976 годах.

Понятие социальной болезни, больного общества (эти слова я употребляю не как метафору, а в их прямом смысле) требует, чтобы имелось представление о норме, о здоровом обществе. Главная трудность здесь в том, чтобы не смешивать понятие «здоровое» с понятием «идеальное». Идеально здорового общества пока не существует, как не существует идеально здорового человека (каждый обречен умереть), но тот факт, что нет людей без хоть каких-нибудь отклонений от нормы или расстройств в организме, не мешает медицине говорить о ком-то, что он «здоров» (как любят выражаться врачи – «практически здоров»). Однако относительно здоровые общества, несомненно, были, есть и будут – это те, которые живут, умирая «естественно», повинуясь законам природы и общества, а не стремятся победить смерть самоубийством.

Еще в прошлом веке (назову здесь только Н. Ф. Федорова) появилась мысль, что рано или поздно люди не только достигнут физического бессмертия, но и сумеют воскресить всех умерших. Эта мысль стремилась опереться не на мистику, не на психотехнику, а на научный прогресс, и привела к выводу, что ни с первой, ни со второй смертью нашу совесть примирить невозможно, что людей способен удовлетворить лишь третий путь – путь к реальному бессмертию, что движение по этому пути потребует неторопливой, тяжелой, но вдохновенной и прекрасной работы. Прогресс науки пока еще настолько ничтожен, что эту светлую мысль мы числим до сих пор в разряде утопий, мечтаний, которые нужны, но, увы, неосуществимы…

Пока же средство против болезни, погубившей Джонстаун, остается одно: стараться предупредить ее возникновение с помощью описания ее возбудителей, возникновения, симптомов и признаков, с помощью ее изучения.[4]

ПИСЬМА САМОМУ СЕБЕ

Письмо первое. Приглашение к переписке

Это – зачем? Почему – самому себе?

Бывают люди цельные, а бывают составные, как, например, бывают животные однокопытные и парнокопытные, купе двухместные и четырехместные, пространства одномерные и четырехмерные. Принято считать, что цельность – это хорошо, а раздвоенность – плохо. Это потому, что мы тянемся к тому, чего не имеем. Конечно, встречаются – но бесконечно редко – натуры цельные от природы, есть – и это уже чаще, это я сам видел, – люди, сделавшиеся цельными – они избрали одну из своих сторон в качестве единственной, а прочие – навсегда в себе истребили или загнали на всю жизнь вглубь. А я вот о себе знаю, что цельность моя – именно во множественности. И я этого не стыжусь, не мучаюсь этим, а радостно принимаю, потому что благодаря этому я остаюсь всегда молодым и надеюсь никогда не почувствовать старости. Выражается эта множественность моя, между прочим, в том, что я, с одной стороны, писатель, сочинитель, причем довольно безответственный, решительно не желающий разбирать свое писательство со стороны, притрагиваться к нему логикой и отвлеченными умствованиями и вообще в этом своем занятии совершенно свободный от связей с реальным миром – сначала так получалось по доброй моей воде, а сейчас уже в силу независящих от меня обстоятельств; а с другой стороны, я об этом реальном мире весьма много и ответственно раздумываю и даже как-то в его делах участвую – имею семью, службу, друзей, обязанности, слушаю радио и читаю газеты, езжу по своей и прочим странам, читаю книги, прислушиваюсь к мнениям. Но я чувствую себя в нем, в этом реальном мире, не столь уверенно и свободно, как в мире внутреннем, и потому мои печатные и устные о нем суждения, мои поступки и дела получаются какие-то необязательные, и если я никому еще не причинил зла во внешнем мире и ничего не сломал в нем и не испортил, то это не потому, что я в нем сильный, а потому, что я в нем слабый и избегаю инстинктом и разумом таких положений, когда я могу что-то сломать или испортить.

Я как бы уклоняюсь от особого участия в нем и с завистью смотрю на себя писателя – тот идет прямиком через слова (а они и есть его дела), вольно участвуя в жизни этого внутреннего мира.

Вот затем, чтобы перебросить мост от меня ко мне, чтобы попытаться обрести такую же внешнюю уверенность и свободу, как и внутреннюю, я и предпринял эти письма самому себе. Естественно, писатель письма писать не будет – оттуда, где он, письма не доходят. Но все-таки совсем не участвовать в переписке он не сможет – все-таки во множественности-то я цельный.

Вот, стало быть, зачем и вот почему – самому себе.

Письмо второе. О личной ответственности

Летом 1963 года я жил на даче в Зеленогорске. Ты писал, а я был счастлив. Мне опротивела суета жизни, бессмысленная общественная активность, участие в ненужных собраниях, встречах и разговорах, споры с людьми, говорящими смутные и тревожные речи, начиненными путаницей, и пока ты писал, я был счастлив, гулял с сыном и его друзьями, рассказывая им выдуманные истории о рыцарях Далекого кольца, о жене пирожника из Барселоны и что-то там еще. Сосна за окном остро и высоко уходила в небо, детские глаза окружали меня, и я был, повторяю, абсолютно счастлив, найдя свое место при тебе, как верная жена, бросившая бессмысленную работу и полностью посвятившая себя мужу и его делам.

Осенью началась травля поэта Бродского.

Я мало знал его тогда. В компаниях он был нервен и неточен, речь опережала мысль, он производил впечатление человека капризного и ненадежного. Но незадолго до того, как его начали травить, мы встретились с ним с глазу на глаз, и он поразил меня. Точный и честный перед собой в каждом слове, с необыкновенно ясным умом и громадной одаренностью, он сохранил самого себя, не скрываясь ни за какой из личин, которые к тому времени я хорошо – до утомления и скуки – знал. Это было человеческое лицо среди масок. До сих пор я не люблю встречаться с ним в компаниях и ценю те немногие минуты, которые мы проводим вдвоем.

Невозможно было сохранить свое лето, и я вмешался в тот шабаш, который начался вокруг Бродского, играя в нем роль подсобного черта. Это привело к возникновению новых и унылых связей между мной и суетой. Я получил квалификацию «порядочного человека» и «прогрессивномыслящего» и неожиданно для себя стал вовлекаться во множество чужих забот, дел и несчастий. Отказаться от участия я уже не мог – это было бы столь же неэтично, как врачу – отказаться помочь больному. Конечно, никого я не мог «вылечить», но соответствующая репутация укреплялась – мне уже хотелось повесить на двери дощечку: «Доктор по социальным заболеваниям, прием круглосуточно».

В этой деятельности я находил странное удовлетворение – странное потому, что оно было сродни действию алкоголя: мир туманился и упрощался в какой-то негармоничной простоте, поступки подчинялись не моей воле, а механизму «порядочности», слова опережали мысль и потом обязывали повиноваться себе, и я поступал, как солдат, подчиняющийся уставам, – только эти уставы я создавал для себя сам.

Лето 1963 года ушло от меня далеко в небо. Я думал о нем, как грешник о рае.

Уже давным-давно я знал, что общественная суета – ошибка слабых духом и вместе с тем единственное спасение для них, что, делая что-то сообща, можно, конечно, поднять шестивершковое бревно, но для жизни безразлично – лежит бревно или оно поднято, потому что никакое положение бревна не меняет человека. Знал я даже, что если человек тонет и не зовет на помощь – спасать его значит делать дурное дело, столь же подлое, как и не броситься спасать зовущего. Знал я и простое правило, что громко призывающий не красть – вор, проповедующий любовь к ближнему – эгоист, а клянущийся в любви к народу – себялюбец. Я помнил, что тот единственный человек, который имел право учить других, не искал сообщников и не нуждался в одобрении, ему не нужно было казаться, ибо он – был, и он принял неизбежный крест как вершину этого бытия, и ей остался вечным образцом – ничего выше и мучительнее для взора, чем этот человек среди людей, а не в пустыне, я не знаю. Известно мне было, что и я, и другие все – такие же, как он, но только с недостатками, и это «только» – источник действительного страдания, а не выдуманного, вроде бремени жизни или внешних несчастий, болезней, нищеты или смерти.

Но жизнь вокруг меня все осложнялась – возникли новые впечатления. Судили и мерзко травили Синявского и Даниэля, которых я до суда не знал и которых я не понимаю до конца и сейчас. Судили уже совсем мне незнакомых людей: химиков за проект свержения (или изменения?) власти путем каких-то экономических преобразований или еще чего-то в этом же духе – у меня нет точных сведений; поползли слухи о раскрытии заговора, имевшего цель опять-таки свергнуть власть, на этот раз – теми же политическими и военными средствами, которыми она сама утвердилась; слово «Россия», имеющее для меня глубокий и интимный смысл, стало предметом спекуляции людей, с восхищением вспоминающих некоторые стороны фашистской практики; проявилась страшная трагедия Китая, прежде плохо различимая со стороны, и я наблюдал ее тогда, когда на сцене – по всем правилам трагедии – уже громоздились трупы, а в будущем ясно выступала опасность военного столкновения Китая с нашей страной.

Эти новые впечатления и новое положение требуют, прежде всего, признания ответственности за происходящее – моей личной ответственности.

Невозможно не видеть жестокость, кровь, лицемерие, ложь, глупость. Невозможно не относиться к этому с ненавистью и омерзением, невозможно не отвергать этого. Я это видел и отвергал. Невозможно, далее, видя и отвергая, не сопротивляться, не противопоставлять свою волю и силу – невозможно не бороться. Я сопротивлялся, противостоял и боролся – как умел. Это значит, что я лично отвечаю за все; за жестокости и кровь, за осужденных с их дикими прожектами, за русофильство, за китайскую трагедию.

Я помогал спасать тонущего, который меня не звал – я отвечаю за него.

Писать об этом трудно даже тебе – столько тут напутано словоблудия, что только ты сможешь меня понять – ведь ты знаешь меня так же хорошо, как я себя.

И сейчас мне надо сделать выбор – между счастливым состоянием лета 1963 года и хмельным туманом следующих четырех лет. Надо выбрать между «этическим эгоизмом» и участием в общественных заботах. И это надо сделать по той единственной причине, что моя позиция, моя мысль и мои слова влияют на других и порождают чудовищ, которых ты не узнаешь, как не могли узнать Наполеона те, кто породил понятие «свободы, равенства и братства», Сталина – те, кто придумал коммунистический идеал. Хмельные замыслы рождают чудищ: фаланстер – концлагери, свобода для тружеников – тюремное заключение за минутное опоздание на работу, русская идея – погромные эмоции. И мне не следует отворачиваться от этих чудовищ – это моих рук дело. Это не он – это я Чичиков.

Придется начать издалека.

Письмо третье. О новейшем завете и русской национальной ассоциации

Вот один из возможных выборов.

Видишь, как редко мне удается писать тебе, мой дорогой, и даже урывками, отчего отчасти исчезает стройный план и остается только надежда, что из целого, хотя и бессвязного, появится мой собственный настрой, мои мысли, рожденные тремя источниками – умом, разумом и мудростью, как определял их мой незабвенный враль и несерьезнейшая личность Николай Васильевич Гоголь, писатель, ни к чему не относившийся серьезно, кроме Господа, философ, ни к чему не относившийся с иронией, даже к самому себе, мой ненаглядный враль и воображала, чудо наше горемычное.

Кстати, что поразило Белинского в «Выбранных местах из переписки с друзьями»? Нет, не то, о чем он писал сам – мы уже собаку съели на психоанализе и знаем, что человек яростно протестует против того, что есть его подсознательная суть, ему, конечно, лично неизвестная. А вот, наверно, что:

«Односторонние люди и притом фанатики – язва для общества; беда той земле и государству, где в руках таких людей очутится какая-либо власть. У них нет никакого смирения христианского и сомнения в себе; они уверены, что весь свет врет, и одни они только говорят правду».

«… в поэзии многое есть еще тайна, да и вся поэзия есть тайна; трудно и над простым человеком произнести суд свой, произнести же суд окончательный и полный над поэтом может один тот, кто заключил в себе самом поэтическое общество и есть сам уже почти равный ему поэт, – как и во всяком даже простом мастерстве понемногу может судить всяк, но вполне судить может только сам мастер того мастерства».

«Друг мой, мы призваны в мир не затем, чтобы истреблять и разрушать, но, подобно самому богу, все направлять к добру, – даже и то, что уже испортил человек и обратил во зло».

Да, вот, наверно, что. Но как быть со страстями человеческими – бродилом движения, причиной общественных мутаций и катаклизмов? Смирять, что ли?

Однажды, как ты помнишь, мы думали с тобой об этом. И решили тогда, что мир разнузданный и одержимый, со страстями, вывернутыми наружу, а не скрытыми за формами и нормами, за окостеневшими покровами человеческих правил, что этот мир нам нравится и даже рисуется неким идеалом сейчас, потому что ни в чем не сказались так убийственно на человеке история нашей страны в частности и двадцатый век в целом, как на эмоциях и страстях – они подавлены, они лживы в проявлениях, они искажены и подлы. Никто почти не живет и не чувствует прямо, все норовят приехать из Москвы в Киев через Владивосток, окольно, тайно добиться своего, скрывая от самих себя свою истинную душу. Болеют чувства наши, наши страсти сильнее всего. Так вышли бы они наружу! Пусть лучше, оскалив зубы и с ножом в руке, будет стоять человек перед себе подобным, дав волю естеству, чем, притворно улыбаясь, ненавидеть его исподтишка, мучительно и злобно, ожидая только минуты своей, чтобы уничтожить того, о кого он паскудит улыбку. Пусть улыбка будет улыбкой, а нож – ножом. В этом больше правды, а значит, и перспективы изменения человека больше.

Но это между прочим. Не о том я хотел тебе сегодня писать. А хотел я попытаться ответить тебе на вопросы, наверно, тоже известные тебе.

Христианство дало нам достаточное знание о личной, индивидуальной морали. Ты знаешь, как надо себя вести лично тебе, ты знаешь, что такое хорошо и плохо для человека, если в тебе не спит совесть. А она, как ни крути, в тебе не спит: прислушайся – и всегда услышишь ее. Знаешь ты, Борис Борисович, и как воздействует личность на мир – рассыпь себя в мире, как крошки для птиц, отдавай так, как отдает солнце, в силу природы своей, и люди возьмут, если им надо, и столько, сколько им надо и сколько могут. Ничего не навязывай – черная магия есть худшее из зол, черная магия – это фашизм, а ты будь магом белым. Просто будь – и тогда ты был, есть и будешь. Только не ленись – и все в порядке. Никакого другого решения нет, и буддийское отсутствие «я» – это, в общем, насилие, потому что «я» не часть великого бытия, а вполне конкретное понимание именно себя, факт самосознания, способность видеть себя со стороны, в зеркалах осознания себя, и разбивать эти зеркала – насилие. Если бы этого зеркального видения себя не было, то действительно не было бы зла и не было бы страдания, но это, увы или не увы, однако есть.

Вопрос, возможно, тебя тревожащий, это другой вопрос – почему самосознанием не обладает человечество, почему оно только чуть-чуть, иногда видит себя со стороны, почему нет у него зеркала? Второе пришествие – может, нужен большой коллектив сыновей божьих, чтобы научить нас, как они устроились между собой? Новейший нужен завет для человечества как невиданного еще существа и именно этим заветом, предчувствием его, ожиданием ослепительного мира за его чертой мучаюсь сейчас я, да, наверно, и не только я.

Поглядим внимательно вокруг себя. Мы с тобой живем на земле, которая пророчествует вот уже полтораста лет, пророчествует о себе. «Сверх любви участвует здесь сокровенный ужас при виде тех событий, которым повелел бог совершиться в земле, назначенной быть нашим отечеством, прозрение прекрасного нового здания, которое покамест не для всех видимо зиждется и которое может слышать всеслышащий ухом поэзии поэт или же такой духовидец, который уже может в зерне прозревать его плод.» Это, конечно, опять Гоголь написал сто двадцать с лишним лет назад. Что за странность? Сто пятьдесят лет пророчествуем о себе, как сумасшедшие, и, между прочим, словами не ограничиваемся. Изводим сами себя, истребляем, как безумные, маемся, мечемся, мучимся. И мой дорогой Николай Васильевич тоже задавался этим вопросом: «Зачем же ни Франция, ни Англия, ни Германия не заражены этим поветрием и не пророчествуют о себе, а пророчествует только одна Россия?» Действительно, не случайно же это. И никак нам в этом занятии краю нет. Вот и ты написал же «Эпилоги» к своим «Трем повестям» и – сам не знаешь почему и как – вдруг запророчествовал, и ты-то знаешь, что неизвестно откуда пришли к тебе те слова, которые пришли, и ты сам им удивился, когда написал.

Так поглядим вокруг – люди живут плохо, жутко плохо. Две тяжких войны с немцами, а между ними война гражданская, безумное самоистребление, дважды – страшный голод, а после второй войны – опять самоистребление, самоповал, угнетение культуры, ликвидация многих наук. И до 1953 года – самодержавие, какое и не снилось России. И только после смерти самодержца – медленное, страшно медленное, как во сне или в замедленном кино, как движения ленивца, улиточное воскресение. Еще десять лет прошло – полугосударь, самодержец-дурачок, безответственный и словоохотливый, искатель «золотого ключика» ко всем проблемам, так его, конечно, и не нашедший и вдруг исчезнувший, словно и не было его, трижды Героя Труда. Только-только, казалось, очухались чуть-чуть, только-только собрались заняться своими делами – а на горизонте встает чудище Китая, готовое сорваться с цепи, и опять мы отдувайся за человечество, опять это на нашу голову.

А почему и сколько русский народ должен страдать и плохо жить? Чем мы хуже других на земле? Ей-богу, не хуже. У нас и своя заветная история – и мы можем ею гордиться. И своя культура – от древности идущая, неисчерпаемая, прекрасная, есть на чем строить свою дальнейшую культуру, не подражательную, а оригинальную. У нас и наука, кое в чем отличная, кое в чем – еще в зародыше, но с достаточным напором молодых талантов, стремящихся познать и природу, и общество, и – в конечном счете – тайны человеческого сознания. И у народного чувства есть, на чем основаться – народ не погиб в этих передрягах, он выжил, а это подвиг в такое время. Народ отстоял свою землю от фашистов – никто в Европе не устоял, а наш народ, плохо предводительствуемый и ослабленный террором, все-таки устоял. У нас достаточные земные богатства, достаточно работников. Почему же мы должны жить хуже других – и духовно, и материально?

Конечно, не должны.

А почему все-таки живем?

Это мне и самому до конца не ясно, но вот что может быть, мой милый Борис Борисович. С основанием мы о себе пророчествовали или нет, однако, пророчествовали. Этот факт опровергнуть невозможно. Пушкин, Гоголь, Достоевский, Соловьев, Блок – это только прямой ряд и только в литературе. А сколько народу бредило землей обетованной! Кто не прельстился мечтой о земном рае, о новом прекрасном мире? Скрябин и Грин, Врубель и Чехов, Толстой и Короленко – трудно даже назвать, кто об этом не думал и не мечтал. Опять-таки ни один здравомыслящий народ ничего подобного не пережил – там быстренько и по-хозяйски разделили мечтателей на практических утопистов и «беглецов от мира», «эскапистов», из первых создали основы науки – футурологии, вторых отмели, как болтунов и бесполезных идиотов. И только русские, обалдев от пророчеств и мечтаний, ошеломленные достижениями своей духовной культуры и науки, действительно замечательными на рубеже нашего века, очертя голову повели за собой огромные массы своего еще не приготовленного народа, еще нищего душой и телом, на немедленное практическое осуществление всеобщего счастья на земле. Пусть не рассказывают сказки, что революция победила в результате хитрости кучки заговорщиков. Это была революция действительно народная, действительно массовая, и никакой центральный штаб не мог бы ею руководить на всех бесчисленных участках борьбы, если бы не десятки тысяч людей, одержимых великой идеей, готовых отдать за нее жизнь и способных передать свою страсть другим, движимым практическими интересами. Эта идея – идея всемирного братства и счастья всех на земле – выношена была у нас задолго до того, как появился марксизм, выношена была не умом, не логикой, не наукой, а чувством, страстью, всем нашим пространством и всей нашей ленью.

Что было дальше – известно. Страсть нашла исход, разрядилась в землю. Началась расплата – надо было не в мечтах, а на деле соорудить землю обетованную. Пробудившаяся посредственность начала властвовать, люди духа умильно смотрели на свое дитя. Посредственность для начала укоротила на голову тех, кто был выше ее и стала самой высокой в стране. Она устроилась так, как только и может устроиться посредственность – выдвинула самодержца и взвалила на него ответственность, избавив себя от непосильного груза размышлений и совести. Она поделила между собой в кровавой драке огромный, но не безграничный капитал власти, чтобы получить материальные блага и скрыть от самой себя духовную свою неполноценность возможностью распоряжаться чужими делами и судьбами.

Вот как я думаю, Борис Борисович, мой милый писатель. Мы с тобой не участвовали в этом трагическом процессе. А сейчас мы находимся там, где находимся – ты пишешь, сочиняешь, а я вот думаю о всяких отвлеченных материях, кормлю тебя и пишу тебе эти письма, которые никто, кроме нас с тобой, наверно, не прочтет.

Ты спросишь, какая же связь между евангелием для человечества и этим экскурсом в историю нашей страны? Связь я понимаю так, что вот так уж получилось, что и думали в нашей стране об этом всеобщем деле больше, чем кто-нибудь другой, и опыты на себе в этом смысле ставили, так что являемся мы, русские, в этом деле самыми на земле сведущими – ведь трагедия-то это наша, нам ли ее не знать. И для того, чтобы серьезнейшие мысли наших соотечественников, чтобы неисчислимые жертвы, принесенные нашей землей, чтобы странный эксперимент революции – вот чтобы все это не оказалось напрасным, не пропало глупо, как пропадает семя, упавшее на каменистую почву, надо подумать о создании сначала в воображении, хотя бы в воображении, таких условий, при которых русская мысль сможет продолжить свой труд над новейшим евангелием. Нужно оно или не нужно – окончательный суд не нам с тобой.

Ты спросишь опять-таки, а какие тебе еще нужны условия? – имеешь, что сказать, то и говори, а не имеешь, то никакие условия тебе не помогут. Ты не прав, ты заразился этим аргументом от тех, кто в сути сдался, сложил оружие и перестал понимать себя в мире ясно и честно, а понимает только неясно и частично – от тех, кто притерпелся. В темноте трудно найти дорогу – нужен свет. Мысль без обмена с другими мыслями не обогащается питательными веществами, развивается медленно и вяло. Чувство, не разделенное с другими, умирает в человеке, забывается. Слово, произнесенное мысленно, пропадает втуне. Можно, конечно, подождать – рано или поздно и дорога обнаружится, и мысль дооформится, и чувство вспомнится, и слово молвится. Но мир меняется и движется, и опоздать в нем тоже можно, ох, как это часто бывает – опоздания в этом мире. И не надо все сваливать на меня – вековую работу человечества, в которой, к тому же, не оно одно участвует, а еще нечто, не выполнить одному, даже если он и очень самонадеян и трудолюбив, тем более в изоляции.

Итак, что же надлежит изменить в нашей жизни, изменить, естественно, воображением? Не жди только от меня, пожалуйста, утопий и широких программ. В этой части своего письма я останусь на конкретнейшей почве, я буду крайне умерен, потому что ни проповедь личного совершенствования, ни великих, почему-то названных «малыми», дел – это ты и без меня знаешь.

Подумаем вот как – есть идея, национальная идея, патриотическая в старом домашнем смысле слова, то есть идея, согласно которой моя страна и мой народ заслуживает участи не худшей, чем другие народы и страны. Осуществление этой идеи требует массы работы. Существующие институты не в силах нужным образом изменить жизнь – они для этого слишком окостенели, слишком беспечно существуют, не встречают нигде ни серьезной критики, ни серьезной поддержки. Освободить скрытые в обществе силы они боятся – как бы не потерять своей безграничной власти; эффективно работать сами они уже не в силах. Между тем на базе этой идеи вполне может составиться национальная ассоциация людей практических и деятельных, не разрушителей, – мы ими сыты по горло! – а строителей. Эта ассоциация, имея в основе идею и слитую с этой идеей страсть, должна разделить с существующими общественными институтами ответственность за положение вещей в стране и работать вместе с ними, соревнуясь друг с другом перед лицом народа, оповещая народ о своих конкретных замыслах и начинаниях в обстановке гласности и публичной отчетности. Она должна войти путем выборов в органы власти. И эта национальная ассоциация – сейчас необходимое условие, повторяю, воображаемое, для того, чтобы без потерь и крови, без ненужных трат и страданий дать стране и народу лучшую жизнь, а может быть, и спасти его от гибели и рассеяния по земле.

Конечно, меня не поймешь не только ты (а, возможно, даже ты меня не поймешь), но и две обширные и влиятельные части населения – те, кто наносит нашей стране раны непрерывающимся насилием, и те, кто пощипывает страну за эти ее раны из дешевого пустозвонства или для того, чтобы избавиться в собственных глазах от ответственности за эти раны, за то, что они их допустили. И те, и другие ведут себя так от трусости – первые боятся потерять свое положение, не чувствуя, что они его заслужили; вторые боятся потерять к себе уважение, которое, как они подозревают, также не заслужено. Первых у нас называют правыми, вторых – левыми, и я, как ты знаешь, хотя и не одобряешь меня, ненавижу и тех, и других. Но многие поймут – ведь «правых» и «левых» в чистом виде ничтожно мало. Да и есть ли они в чистом-то виде.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю