Текст книги "Портрет незнакомца. Сочинения"
Автор книги: Борис Вахтин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 55 страниц)
А я не спрашивал, откуда у нее машина, потому что у нее было много своих тайн, меня не касавшихся, и она любила машины, а я любил ее и объяснялся ей в любви пятнадцатый раз, и так же пылко, как в предыдущий раз.
– Ты знаешь, – говорил я в пафосе, жмурясь на поворотах, – мне ясно впереди, и не забывай, что в тот день, когда птицы разбили графин с простоквашей, я уже тогда подумал, что все можно объяснить по-хорошему.
– Да, – отвечала моя женщина Нонна, и мне становилось жарко на сердце от ее откровенного голоса. – Просто я до визга люблю машины.
И я жмурился на поворотах.
7. Нога моей женщины Нонны
Нога моей женщины Нонны – это не нога, это подвиг.
Это подвиг будущих космонавтов, забравшихся в звездный холод и возвратившихся со славой.
Это подвиг маленького мальчика Гоши, откусившего коту правое ухо.
Это подвиг рядового Тимохина, поделившего в зимних окопах цигарку с другом и под крики «Ура!» вступившего в партию.
От начала и до коленки, от коленки и до конца – это не нога, это самый настоящий подвиг.
8. Как я ее любил
– Потом, – сказал я.
– Сорви мне вон ту ромашку, – сказала женщина Нонна.
– Потом, – сказал я.
– Послушай, – сказала женщина Нонна томным голосом, – я просила тебя сорвать мне вон ту ромашку.
– Потом, – твердо сказал я.
– Черт бы тебя подрал, – сказала женщина Нонна, – я сколько раз просила тебя сорвать мне вон ту ромашку.
– Потом, – твердо сказал я.
9. Спина моей женщины Нонны
На этой спине тоже есть лопатки, и видны у шеи два позвонка, и кожа чистая и без родинок, сверху донизу водопадом кожа белая по-человечески у моей женщины Нонны.
Многие пытались сфотографировать эту спину, но у них ничего не вышло такого, как я знаю.
10. Летчик Тютчев над Россией
Летчик Тютчев летал иногда обычным рейсом над Россией. Внизу танцевали девушки в зеленых широких платьях среди сверкавших дорог, на которых замерли машины; и белые облака ходили, раскладывая мозаику из зеленого и бурого, из смолистых лесов, из лугов, островов, из Смоленсков, Калуг и Ростовов.
И летчик Тютчев слышал, как билось в стенку его кабины сердце стюардессы, которая разносила курицу и кофе, не проливая на пол, а под полом – белые Гаргантюа и Пантагрюэли ходили и ходили неторопливо от края до края земли.
И если глянуть вообще, то внизу был мир, бесконечный, как Сибирь.
Агрегат к агрегату, включая металлургию, нефть и комбайн, включая китобойную флотилию «Слава» и тысячи тонн.
Рядом с этим труба от котельной всего-навсего соломинка, не говоря уже о скамейке, на которой мы любим сидеть просто так.
Агрегат к агрегату.
А если вглядеться пристально, то виден внизу какой-нибудь городок на поверхности нашей необъятной родины, например Торчок. И в центре города имеется кремль шестнадцатого века, в кремле Вознесенский, Троицкий и еще соборы, а также лежит колокол на земле, который, как гласит предание, осквернил один из самозванцев, отчего колокол, Богом проклятый, упал и лежит, как чурбан, вот уже триста с избытком лет, восхищая прозаиков и поэтов.
Под Вознесенским собором в холодных подвалах, каменных мешках с кольцами для посажения на цепь и в прочих исторических памятниках хранят картошку, а под Троицким – керосин, которым торгуют тут в кремле гражданам, создающим очередь у колокола с бидонами и бачками.
Торчок имеет население смешанное, включая интеллигенцию и крестьян, а что до промышленности, то, главным образом, финифть, отчего пролетариат поголовно женского пола.
Никакого отношения за всю свою жизнь летчик Тютчев не обнаруживал к Торчку, исключая любовь ко всей необъятной родине как она есть, над которой он летал.
11. Художник Циркачев и девочка Веточка
Говорят, что он поставил музыку, и музыка заорала на всю мастерскую и на весь двор; говорят, он объяснял ей толково, что к чему, и, объяснив немного, спрашивал настойчиво, а она отвечала ему да; говорят, он не выключил свет; говорят, ее бил озноб, и тело ее покрылось льдинками; говорят, она плакала, когда кончилась музыка, и тогда он погасил свет; и толстая баба Фатьма, Циркачева поклонница, шныряла ночью по мастерской, как летучая мышь, и готические окна темно-синими были, и он спал, спал, спал, и проступили две незаконченные картины Циркачева – «Сиамские близнецы», изображавшая, как он говорил, трагедию вечной сдвоенности, и «Волоколамское шоссе», про которую он только хмыкал и на которой были танки и фашисты в натуральную величину.
12. Бывает…
Бывает, что я, по профессии интеллигент, ночью поднимаюсь на нашу крышу, сажусь там, свесив ноги вниз, смотрю вокруг откровенно на наш замечательный двор и думаю.
Думаю откровенно о нем и о нас, о всех нас с вами. Внизу над трамвайными рельсами, что уходят в улицу, висит ветка лампочек, и сварщики чинят путь.
Вверху летит над Россией он, летчик Тютчев, испытатель, с двумя огоньками – зеленым и красным.
Спят за погасшими окнами нашего дома люди в полном составе.
Завтра они будут жить и бороться сообща, но каждый на свой манер; а сейчас они все равны перед сном, одинаковые.
Мир колышется по ночам и волнуется, как отражение в воде, имея в виду дома, и котельную с трубой, и светлое окно под крышей напротив, и деревья во дворе, и мостовую.
Все струится, течет и шепчет, как сухой камыш над озером в темную ночь.
Вон два дома раскачиваются, как слоны, раскачиваются, словно хотят сшибиться, и шепчут всеми окнами:
– Предстоят путешествия, далекие странствия, полеты, игры и женщины. Не шумите, не мешайте, предстоят путешествия в Калькутту, а может быть, дальше. Не шумите, не мешайте, спите пока, спите.
А там, к центру города, есть мир, где не пахнет летчиком Тютчевым, где ходят друг к другу умные люди с поллитрами водки, и женщины имеют строгую фигуру, челки и педикюр, а также помогают мужьям утвердить свое я и показать лучшие стороны…
А здесь на крыше сижу я и слышу, в частности, как шепчет толстая баба Фатьма о слиянии душ и насчет своей страстной материнской любви к спящему Циркачеву:
– Ночь каркает за твоим окном, как ржавый гвоздь из доски, а мне все едино, римский папа – и пусть. Никого и ничего, только бы подстилкой у царских врат, потому что главное – гений, а все остальное – пусть…
Улетают огни летчика Тютчева, бледнеют с зарей лампочки на ветке, затекают ноги мои от сидения на краю.
О всех нас с вами, вот ведь в чем дело.
13. Песня около козы
Мы часто большинством двора выезжали на природу, и женщина Нонна везла нас навалом в своей машине, а сзади в такси следовал Циркачев со своей компанией и с девочкой Веточкой.
Мы отдыхали в бору над рекой, где паслась коза. И около козы у писателя Карнаухова и художника Циркачева получилось недружелюбное столкновение.
– Ваши черные брюки мешают мне рисовать, – сказал Циркачев небрежно.
– Жаль, – сказал Карнаухов, – но я не могу отойти именно от этой вот травинки и именно от этого вот кузнечика, которые делают мне настроение.
И он сказал это тоже небрежно.
– Как это допустимо – торчать у великого художника в глазу, – сказала толстая баба Фатьма, – имея за душой в преклонном возрасте лучший рассказ о полете на Луну и еще что-то про метро без зарубежной прессы.
Но тут в дискуссии вышла пауза песней летчика Тютчева:
Друг мой!
Улыбку набекрень!
Вместе в разрывах облаков.
Буду
И не забуду,
Что путь далек,
Хотя, конечно, с нами Бог!
Вспомни
Ромашек пересвет,
Камень,
Что у дороги лег.
Буду
И не забуду
А-ля фуршет,
Хотя, конечно, путь далек.
Летчик Тютчев кончил свою песню, Молчаливый пилот дал ему закурить, и они поняли друг друга из фляжки.
Но души писателя Карнаухова и художника Циркачева от песни не проветрились. Речь у них шла около козы о самом главном в творчестве.
– Друг мой, – сказал художник Циркачев, обращаясь к девочке Веточке кротко, как Христос, но уверенно, как лектор по радио, – стань вот сюда и заслони своей талией это пятно.
Но девочки Веточки, может, и хватило бы на что другое, только не заслонить писателя Карнаухова, обширного, как облако.
– Дело не в прессе, – сказал Карнаухов, – дело в осуществлении замысла.
Но тут вмешалась коза.
Она подошла и встала как вкопанная между писателем Карнауховым и художником Циркачевым ко всеобщему временному удовлетворению.
14. Беседа
Часть населения нашего дома сидела на лавочке возле котельной и миролюбиво беседовала.
– Если, конечно, так, – сказал бывший рядовой Тимохин, – то значит, в этом смысле все так буквально и будет.
– В этом буквально смысле, я считаю, и будет, – сказал писатель Карнаухов.
Но летчик Тютчев сказал:
– Я не согласен. Если бы так было, то уже было бы, но так как этого ничего нет, то значит, и вероятности в этом уже никакой нет.
Старик-переплетчик прикурил у летчика Тютчева и сказал:
– Вот оно как получается, если вникнуть.
Но бывший рядовой Тимохин обиделся словам летчика Тютчева и сказал примирительно:
– Не в том суть дела, Федор Иванович, что нет в этом никакой вероятности, а в том, что, значит, в этом смысле все совершенно так и будет, как я сказал.
И писатель Карнаухов подтвердил:
– Я так считаю, что в этом смысле и будет.
Может, и плохо бы все это кончилось, но тут прошла мимо женщина Нонна и одним только видом своим уже переменила тему беседы.
– Ты, дед, покури, – сказали летчик Тютчев, бывший рядовой Тимохин и наш писатель Карнаухов и пошли в магазин пройтись, а старик-переплетчик остался покурить и посмотреть, как маленький мальчик Гоша, раздобыв где-то столовую ложку, ест с ее помощью лужу во дворе напротив котельной; и как выбежала женщина Нонна и стала звонко выбивать из мальчика Гоши интеллигентность; и как я прошел домой, и как мне стало жарко на сердце, когда я поздоровался с женщиной Нонной, а она ответила мне на вы, потому что стеснялась мальчика Гоши и берегла его мораль.
А потом они пошли назад мимо мальчика Гоши, который уже играл сам с собой в прятки и считал:
– Раз, два, три, четыре, пять…
– А я думаю, это буквально так, – сказал наш писатель Карнаухов и почесал живот рядовому Тимохину.
И солдат Тимохин обнял летчика Тютчева и заплакал у него на груди, объясняясь ему в любви немногими жесткими словами.
Только летчик Тютчев держался железно, потому что он попадал и не в такие переплеты.
– А раньше такое бывало? – спросил он испытательно.
Писатель Карнаухов устал идти и сел у стены.
– Раз, два, три, четыре, пять, я иду искать! – завопил мальчик Гоша так, что зазвенели стекла в окнах, а писатель Карнаухов обрел новые жизненные силы и встал.
– Бывало, – сказал он уверенно, после чего летчик Тютчев понес их домой вместе с Тимохиным, поскольку идти они затруднялись.
15. Как художник Циркачев употребил бывшего солдата Тимохина между прочим и в первый раз
– Мало осталось, – сказал однажды Циркачев, глядя Тимохину через глаза прямо в душу, – мало осталось таких мужчин, чтобы подать руку взаимной помощи.
Бывший солдат Тимохин растрогался, заморгав, и сказал речь, что в разном смысле, как известный летчик Тютчев разъяснял насчет исключительных обстоятельств, и закурить тоже пожалуйста.
– Не курю, – сказал Циркачев и сделал ладонью «чур меня». – Никого, понимаете, нет у меня, чтобы плечом к плечу, не выдать и так далее.
И солдат Тимохин растрогался, понятно, еще больше и сказал, что рука у него одна, но чтобы выдать – никогда и даже так далее.
И честно подставил Циркачеву оба глаза для смотрения через них в душу, потому что ни в чем не откажешь, когда такой разговор и потребность в друге.
И девочка Веточка зачастила к Циркачеву для позирования, но при чем тут Тимохин и как, не знаю, однако, при чем-то.
16. Большая летучая мышь
На лестнице утекло много воды, и стенки исцарапала история, а внизу направо жил камин, давно не пахнувший пеплом и холодный, как льдина.
На третьем этаже имелась дверь с гирляндой звонков и с бытовой гармонией, кому сколько полагается звонить и какая правда в какой ящик.
Почти каждое утро из этой двери выпархивала большая летучая мышь и неслась по лестнице навстречу погасшему камину, чужому двору, подворотне и духовной пище.
И в мастерской художника Циркачева она грела чай, держала, ставила и пособляла.
И почти каждый вечер в эту дверь влетала летучая мышь и неслась бесшумно по коридору в узкую комнату, где на кровати, рядом друг с другом, спали брат и сестра. Лежал на столе недоеденный хлеб, кисло молоко в бутыли, и детские одежки на стуле рассказывали о возрасте и сантиментах.
Они еще спали, утром, а летучая мышь спешила бесшумно убраться, чтобы не дать спящим проснуться и к ней позвать. Неслась она по лестнице вниз, навстречу зеленому двору, камину, подворотне и духовной пище, почти каждое утро, пока спящие спали.
17. Встреча
Наш писатель Карнаухов, создав лучший и пока единственный рассказ о полете на Луну, по многим непонятным причинам загрустил и ничего больше написать не мог.
Талант у него, конечно, был, и работал он на заводе, в гуще жизни, и условия ему государство создало, заботясь, а он вовсе пребывал в нерешительности, говоря, когда мы гуляли вместе:
– Там, где другие видят просто дом, я не вижу просто дом, а без новой философии это неубедительно.
– Ишь чего захотел, – говорил старик-переплетчик.
– Потребность, а не ишь чего, – отвечал Карнаухов.
– У меня-то есть, – однажды вставил я робко.
– У тебя, может, и есть, – сказал Карнаухов, – но ты не писатель, поэтому толку нет, что у тебя есть, понимаешь ли, в чем тут тонкость.
– В парашютисты иди, – сказал летчик Тютчев. – А то ум на тебе заметен, как тельняшка, а там кувырком вниз на три тысячи метров и больше, так что много будешь иметь себе пользы.
Писатель Карнаухов закричал, что это в самую точку, а я вообразил и содрогнулся.
Навстречу нам попался Циркачев, с толстым молодым человеком вместе во главе, а следом кочевала толпа поклонников его таланта, употребленных раз и навсегда, развлекая друг друга в ожидании своей надобности во имя искусства.
Секунду Циркачев подумал, потом решительно остановился.
– Познакомьтесь, – сказал он нам значительно. – Это мой друг и покровитель, специалист по делам православной церкви, ценитель искусства, проездом, а также любит Шопена… А это, – сказал он толстому молодому человеку, – наш писатель Карнаухов, слышали, может быть.
– Очень приятно, – сказал молодой человек, специалист по православной церкви. – Много читал, очень приятно.
– Что же вы читали? – спросил наш писатель Карнаухов.
– Не помню точно, – сказал молодой человек. – Очень приятно.
– Читал он, читал, – заспешил Циркачев, – все у вас читал, вы же слышали.
– Странно, – сказал Карнаухов. – Мой рассказ еще не напечатали.
Летчик Тютчев придвинулся к толстому молодому человеку и спросил приветливо:
– Из вежливости, парень?
У того достоинство лица покрылось красными пятнами, а Циркачев заявил замогильным голосом, уводя его прочь:
– Читал или нет, дело в деликатности, тем более, что мой друг и покровитель.
И ушел во главе с молодым человеком вместе, а толпа прошла следом, величественная, как Екатерина Вторая.
И уже издали до нас долетела фраза Циркачева, непонятная и обидная:
– Пошлость, – сказал он, – это проявление духа внутреннего во внешнем…
18. Отец мальчика Гоши
Я сидел на берегу пруда в парке, а вокруг было воскресное гулянье родителей, похожих на братьев и сестер своих собственных детей, а также из публики, которая не идет ни в какой счет, потому что я их никого не знал и наблюдений по их поводу не имел.
Я сидел и думал, что какое теплое солнце и какой свежий воздух, надо же, чтобы такое существовало, а также о множестве ног, не идущих ни в какое сравнение с ногой моей женщины Нонны, появления которой я ждал, а также, по привычке, о судьбах мира. Думал я, кого-то смущаясь, то ли из-за судеб мира в свете свежего воздуха и ног, то ли из-за свежего воздуха и ног в свете наоборот.
Высокий мужчина, растоптанный и рваный, тащился по аллее, с бутылкой в повисшей руке, а за ним шел мальчик Гоша и нес его грязную кепку.
Мужчина был пьян насквозь и время от времени вставлял бутылку в рот, и в него булькало вино, а мальчик Гоша останавливался и ждал идти гулять дальше.
И был этот грязный похож на мальчика Гошу, так что мне все стало ясно, и я заметался по аллее, чтобы женщина Нонна пришла не сейчас, а погодя.
Мужчина отличался от публики, и все старались обойти стороной его, торчавшего, как большой палец, между мальчиком Гошей и бутылкой вина.
Все-таки пришла женщина Нонна и, обогнув меня, подошла к мужчине, а он посмотрел на нее, как на все, бесчувственным взглядом.
– Как тебе моя машина? – спросил он, а женщина Нонна спросила прямо и без дрожи губ:
– Зачем ты с Гошей?
– Гоша, пхе-хе, – сказал он ей и засмеялся, хмыкнув пару раз, словно царапая горло. – Машина?
– Хочешь, я постираю тебе рубашку? – спросила женщина Нонна.
– Пропади ты вместе с рубашкой, – сказал мужчина.
– Пойдем, – сказал мальчик Гоша отцу. Мужчина вставил бутылку в рот, забулькало вино, и тут он сел на корточки у края аллеи.
Мальчик Гоша старательно надел на него кепку, и отец никак не помог ему это сделать, и все старались обойти стороной, а женщина Нонна пошла прочь – и не ко мне, а вообще прочь – и вид у нее был незаконченный и недосказанный, а не как у взрослой женщины.
19. Голубая роза солдата Тимохина
– Это было в окопе, – сказал вдруг солдат Тимохин не как речь, а как воспоминание, сидя на крутом берегу в воскресный день, окруженный нами. – Это было в окопе, когда сержант выливал из каски дождевую воду на босу ногу, а все мы, рядовые, курили по команде вольно. А потом началась дымовая завеса над нашими головами и артиллерийская подготовка, а также замполит выкрикивал лозунги в стороне не то слева, не то справа, идя в атаку вплоть до замолчания. А потом все кончилось, кроме дождика, и в окопе никого не было, кроме меня, в переносном смысле, потому что никого уже не было, вот в чем дело. И тут-то в глубине окопа через босу ногу сержанта и плечи рядовых я увидел куст шиповника, подброшенный к нам разрывом, а на кусте голубую розу.
– Бред, – сказал художник Циркачев, пожимая плечами. – Мистика живет в скважинах интеллекта, и ни при чем тут дымовая завеса и замполит. Все голубые розы написаны в моих картинах.
– Химика взрыва, – сказал поклонник Циркачева, седой борец за мир Мартын Задека, влюбленный в турецкую культуру. – Химика взрыва могла превратить натуральное в голубое. Что-то такое я где-то читал.
Женщина Нонна грызла травинку, лежа на животе, и постукивала себя самое правой пяткой, не заботясь о сотрясениях.
– Это было в окопе, – сказал солдат Тимохин с надрывом, – и после войны в нашем дворе мне сказали и засвидетельствовали о превращении цвета моих глаз в качество голубых.
– Химика взрыва, – уверенно сказал испытанный борец за мир Мартын Задека, не сводя глаз с пятки.
Девочка Веточка, собиравшая кругом нас ромашки, присела на корточки перед бывшим солдатом Тимохиным и тоже засвидетельствовала:
– Оба голубые!
– Чепуха невероятная! – яростно сказал художник Циркачев, протыкая воздух жестикуляцией. – Феномен природы, и все уже есть в моих картинах.
– Человек видел ее собственными глазами, – сказал вдруг летчик Тютчев, до того молчавший в наблюдении пятки. – Голубую розу на кусту шиповника.
И он в упор посмотрел на Циркачева.
– Нет отзвука одинокому, – говорил Циркачев вечером в мастерской девочке Веточке, когда она раздевалась для позирования, а толстая баба Фатьма кипятила чай на электроплитке и ставила пластинки Моцарта. – Нет отзвука художнику, когда он щедрой рукой наделяет, но не берут, а выдумывают розы от собственного неполноценного имени. Преклони колени, друг мой Веточка, и встань в позу.
А мы этим вечером вернулись на наш двор и присели на скамейке у котельной: женщина Нонна, я, бывший солдат Тимохин и летчик Тютчев со своей мексиканкой.
И посидели тихо и без слов на скамейке у котельной, а потом они разошлись парами, и моя женщина Нонна шла с Тимохиным, обняв его, а когда я взревновал и пошел следом, то женщина Нонна обернулась и сказала мне убедительным голосом, что я дурак.
20. Как художник Циркачев употребил солдата Тимохина во второй раз
– Вы сделали солнце моей жизни, – сказал спустя Циркачев Тимохину на внешний вид вполне без юмора.
Они сидели за мраморным столиком в буфете без стен, с Парком культуры и отдыха вокруг. Тимохин водку уже выпил, перейдя на пиво, а Циркачев спиртного в рот не брал. На тарелке с синими буквами лежали зеленый, как малахит, сыр и сушки натюрмортом.
– Она – Индия в верхней части своего существа, а дальше пути-дороги длинных ног, имея в виду стройность Эль-Греко и упругость физической культуры. Благодаря вам, друг мой! – сказал Циркачев.
Солдат Тимохин выпил пиво, поставил кружку, потом вставил папиросу в рот и зажег спичку единственной рукой, обдумывая свое значение в искусстве и твердость в мужской дружбе.
– Я ваш должник, – пропел художник Циркачев, – а все остальное чепуха!
Но бывший солдат Тимохин сказал, что имеется в избытке, исключая еще кружку пива, хотя, может быть, вдвоем, что же он один, потому что жарко.
– Не пью, – сказал Циркачев, делая ладонью «чур меня». – Но мне приятно, чтобы вы. Индия сверху и сполна благодаря вам!
Тимохин растрогался, заморгав, и сказал речь, что хотя и среди незнакомого, например, упругость Эль-Греко, но можно положиться, пусть даже и одна рука.
– Маленькая просьба, – придвинулся Циркачев с доверием, – старое умирает, а наша знакомая не ест, вместо того, чтобы отойти на задний план, а вы человек холостой, так что благодаря вам и если вы не прочь…
Весь этот день в мастерской и весь этот вечер за готическими окнами, синими изнутри, гремел Моцарт, возносясь к небу, а женщина Нонна два раза стучала к солдату Тимохину, а мальчик Гоша удрал поиграть вместо идти спать, и женщина Нонна в сердцах нашла его на краю крыши, спускавшего оттуда предметы наперерез Моцарту, а потом женщина Нонна плохо спала рядом со мной, ничего не сказав лишнего по своему обыкновению, чуткая и нервная, даже сравнить ее не с чем.
А я лежал и думал тихо, почему они все так переглядываются, что я их не понимаю до конца, а только сердцем, и зачем в этой истории я, зачем мне все эти соседи слева и справа, сверху и снизу, если я только сердцем.
За готическими окнами, черными снаружи, почти до утра, закончив, начинал сначала, закончив, начинал сначала, сначала и сначала бессменный Моцарт, и говорят, художник Циркачев так и не выпил ни капли до утра.
21. Письмо художника Циркачева женщине Нонне
«Ты для меня, – писал Циркачев, – и земля, и сестра, потому что в твоих глазах я, если бы ты это поняла; ты и небо, и мать, а также все вездесущее!
Случайные люди окружили меня в одиночестве на пути к гармонии с самим собой.
Пишу тебе, как не мог бы даже себе: я чист и светел, пока дух мой на холсте, и наоборот, как жизнь, в каждом шаге своем, потому что ты не со мной, а с ними, сестра моя, вместо того, чтобы омыть и направить.
Дай отдохнуть мне у глаз твоих, мне, гению, но бессильному без тебя».
Так и много другого писал Циркачев в письме, и это не лезло ни в какие ворота нашего двора, и женщина Нонна читала, сидя в машине и решая свои поступки. Она читала, но не улыбалась, хотя это совершенно не лезло.
И красные бусы были вместе с письмом, и все это принес, смущаясь, бывший солдат Тимохин.
22. Как однорукий солдат Тимохин лез на крышу
На дворе стемнело, только стучали доминошники, приближая костяшки к глазам, чтобы вникнуть в их смысл. Пробежал кот, за котом – мальчик Гоша, за мальчиком Гошей – женщина Нонна. Горбун, несмешно улыбаясь, пер через клумбу, направляясь в свою коммунальную квартиру на покой. Небо пахло травой, поблескивало первыми звездами.
Девочка Веточка вошла во двор, а следом за ней шел бывший солдат однорукий Тимохин, хватаясь за стенку дома, как за сердце, единственной рукой.
– Съешь, – говорил солдат Тимохин однообразно и просительно – Съешь, прошу тебя.
Но девочка Веточка шла не оборачиваясь, и глаза у нее были ошалелые и смотрели в разные стороны, так что непонятно было, как это она идет и даже не спотыкается.
Но тут бывший солдат Тимохин обогнал ее, подбежал к пожарной лестнице, натянутой вдоль стены отвесным трапом, взобрался на нее и с помощью своей единственной руки стал подниматься вверх, и каждую ступеньку он брал с бою, и на каждой ступеньке он отваливался на сорок пять градусов назад, а потом хватался рукой и лез вверх еще на одну ступеньку, и отваливался на шестьдесят пять градусов непостижимым образом, и в домах вокруг началось пожарное состояние, потому что из окон и дверей повалили люди с криками, и доминошники сорвались и понеслись, только старик-переплетчик остался сидеть, где сидел, вникая в костяшку. И горбун задержался на клумбе, глядя на все это и несмешно улыбаясь.
Девочка Веточка посмотрела на Тимохина, на все его градусы, на его гибкий позвоночник и цепкую руку, и ничего не сказала, и ушла в дом, не улыбнувшись и не оплакав.
И когда летчик Тютчев и с ним пятеро доминошников сняли Тимохина и он оказался стоять перед взбудораженным населением, то сказал, объясняя свой дикий мотив:
– Понимаешь, три дня ничего не ест.
И оранжевый месяц выплыл в небо над крышей, спугивая звезды.
– Три дня ничего не ест, как будто в этом дело, если правильно понять.
И он ушел домой, хватаясь за стенку дома, как за сердце, единственной рукой, а людей был полный двор, и никто ничего не сказал.
23. Бусы-козыри
Я поднялся к соседям сверху и там четыре часа подряд играл взволнованно в шамайку, а серый дом качался от тревоги и трубил, как слон, в беспокойстве.
А летчик Тютчев шел к моей женщине Нонне, чтобы узнать у нее все как есть.
А женщина Нонна дала мальчику Гоше те самые бусы и послала его играть на двор.
И мальчик Гоша разорвал своими могучими руками бусы еще на лестнице, а на дворе стал играть в совершенно другие игры.
И летчик Тютчев, идя к женщине Нонне, чтобы узнать у нее все как есть, наступал на те самые красные бусины, крупные, как сливы, и сердце его каменело.
Я сидел у соседа сверху, играл в шамайку и, волнуясь, вел с Карнауховым философские разговоры.
– Как же вас понять, – говорил Карнаухов обиженно. – Выходит, куда ни кинь, всюду клин.
– Хорь и Калиныч, – говорил я.
– Козыри пики, – говорил писатель Карнаухов. – Выходит, если вас понять, что мы с вами вроде еще не родившейся звезды.
– За звезду! – сказал сосед снизу.
– Да, – говорил я. – Так и выходит.
– Вроде разгорающейся звезды? – приставал Карнаухов.
– За звезду! – сказал сосед сверху.
И мы выпили за разгорающуюся звезду, хотя писатель Карнаухов и возражал.
– Ну, а если я не пожелаю? – говорил он. – Если я пожелаю быть писателем Карнауховым – и точка?
– Не выйдет, – говорил я. – По мысли звезда – и точка.
– За звезду! – предложил сосед напротив.
И летчик Тютчев вошел в квартиру к женщине Нонне, и глаза их встретились.
Дом качался от волнения и трубил, как слон, в тревоге, потому что летчик Тютчев был из тех, что делают по утрам гимнастику в скафандре, а женщина Нонна имела фигуру, обтянутую штанами и свитерами, и привыкла самолично решать свои поступки.
«Нос, ну и пусть нос, – думал я наверху, волнуясь через край, – все равно что-нибудь да получится, так не бывает, чтобы ничего не было».
А летчик Тютчев и женщина Нонна смотрели друг другу в глаза, и комната наполнилась пламенем.
Но летчик Тютчев устоял и сказал голосом моего друга:
– С кем же ты есть, Нонна, если можешь мне объяснить?
– Знаешь, я до визга люблю машины, – сказала женщина Нонна и тронула рукав его кожанки.
Но летчик Тютчев устоял и сказал:
– Если можешь все-таки мне объяснить.
И женщина Нонна, нервная последнее время, как Махно, натянулась струной, засунула руку глубоко за свитер и отдала теплое письмо.
Это было письмо Циркачева, которое женщина Нонна отдала, решив, что она есть с нами, и это со всех точек зрения трудно переоценить.
24. Столкновение
Нельзя сказать по справедливости, что летчик Тютчев и сам не выходил иногда с задней площадки, но нарушал он правила законно, а этот, по его чувству, не нарушал правила законно и лез на летчика Тютчева нагло, вообще ни на кого не глядя. И летчик Тютчев взял его за все пуговицы сразу и поставил обратно в автобус, чтобы все ему объяснить, но автобус дернулся, и летчик Тютчев полетел на заднее сиденье, и Циркачев полетел на него, и кондуктор стал нажимать кнопку, автобус стал останавливаться, засвистел милиционер, закричали люди, а толстая баба Фатьма ползала по автобусу, собирая пуговицы, и летчик Тютчев предстал перед миловидной женщиной-судьей, имея протокол и путаницу в голове, потому что художник Циркачев с достоинством наговорил в протокол все, как было, а летчик Тютчев умолчал про заднюю площадку из мужской сдержанности.
Он стоял перед миловидной судьей, и душа его пламенела потом еще три дня на погрузке угля, так что когда он появился во дворе, все затихло, потому что он нес в себе решимость, как переполненный автобус – людей.
– Я распутаю все это на чистую воду, – сказал он нам. И его нос, острый, как у Гоголя, и его рот, четкий, как молодой месяц, и его взгляд, твердый, как у снайпера, и все его существо, непоколебимое в кожаной куртке, было вкривь и вкось самим собой. – Я не какой-нибудь выдающийся летчик философии, но в своем собственном дворе хватит с меня путаницы, глядя собственными глазами.
– Потому что, – сказал бывший солдат Тимохин, – есть потребность в выпрямлении, Федор Иванович, хотя словами не сказать и не посмотреть себе в глаза, поскольку совестно.
А женщина Нонна сказала:
– Ты помолчал бы лучше, бесстыжая твоя рожа!
Друг и тень летчика Тютчева, Молчаливый пилот, встал, высокий и костлявый, и задумался, глядя большими от природы глазами на собеседников. А писатель Карнаухов сказал:
– Если имея в виду шероховатость, то может дойти до трагедии, как говорит опыт классиков, начиная с Анны Карениной.
Но летчик Тютчев в решимости знал, что ему делать, и без посторонних слов, когда вернется с аэродрома.
Первым пришел к Циркачеву Тимохин.
– Присаживайтесь, – сказал Циркачев и сделал Фатьме глазами в небо, как святой на иконе.
Солдат Тимохин присел.
Циркачев подумал и выставил из-за шкафа набор своих картин номер три: мост в виде обнявшейся пары, звездочет на крыше, раскинувший руки, как пугало или антенна; голая баба Фатьма с подбородком на коленке.
Солдат Тимохин картины посмотрел вежливо, а бабу Фатьму с интересом, однако молча.
– Ну, что об этом скажет друг мой? – спросил Циркачев.
– Я скажу так, – сказал Тимохин, – что лучше тебе отсюда съезжать добром, пока до беды не дошло.
Этот их разговор происходил тогда, когда летчик Тютчев отбыл по делам своим.