355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Вахтин » Портрет незнакомца. Сочинения » Текст книги (страница 21)
Портрет незнакомца. Сочинения
  • Текст добавлен: 19 апреля 2017, 10:30

Текст книги "Портрет незнакомца. Сочинения"


Автор книги: Борис Вахтин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 55 страниц)

За деревянной перегородкой спала ее мать, и слегка стонала во сне от боли, потому что она была больная, и девушка посадила тебя на лавку и села рядом держать тебя за руку, и ты увидел все в этой комнате – и фотографию отца, убитого на войне, и ходики с сосновыми шишками гирек, и стол, накрытый истертой клеенкой. Ты увидел не прикрытую ничем бедность, ибо сколько может зарабатывать эта девушка, а мать больная. Рука твоя, которую гладила девушка, должна была остаться там навсегда, чтобы работать там изо всех сил, внося порядок и достаток в этот дом ради самого тебя, ради нее, ради ваших будущих детей, ради продолжения жизни на волжском берегу, но ты не мог остаться здесь навсегда, и ты не мог ей даже объяснить – почему, и ты унес с собой навсегда это лицо, святое русское лицо – большие глаза под выпуклым лбом и светлыми волосами.

– Ничего у них тут нет, – повторил долговязый со злостью, которая, казалось бы, ну зачем ему, ежели он в гостях, и никто его не трогает, а, наоборот, стараются, чтобы ему было сытно и интересно.

Наутро их повезли на экскурсию по городу в большом автобусе, показывая им самые красивые и замечательные достопримечательности, которые вызывали в глазах за черными очками восхищение и разные другие чувства, вызывали щелчки фотоаппаратов и жужжание кинокамер, запечатлевавших на пленку все эти замечательные достопримечательности, кроме речи гида, – Зимнюю канавку, Петропавловскую крепость («16 мая 1703 года Петр Первый основал здесь эту крепость, и эта дата с тех пор считается днем рождения нашего города, а земли эти еще в восьмом веке принадлежали русским, потом их захватили шведы, но мы освободили этот край, потому что России нужен был выход к морю, но крепость скоро потеряла свое военное значение и почти двести лет была тюрьмой народов, в которой сидели Достоевский – „йес, йес, Достоевский, это мы читали“ – Радищев, анархист князь Кропоткин, великий писатель Горький – „Горки? Я что-то слышал“, – но волна всемирного возмущения заставила его освободить – „Когда это было?“ – в тысяча девятьсот пятом году – „А-а-а, давно, не сейчас“ – кроме того крепость усыпальница русских царей, начиная с Петра»), да слова гида на пленке не остаются, да гиду и наплевать, он знает все наизусть, а на пленке остаются, далее, вид на Университетскую набережную и на Кунсткамеру (…………«Йес, йес, очень интересно» – …………«Сколько коллегий? Двенадцать?» – …………«Менделеев? О-о» – …………), …………площадь Декабристов (…………«Декабристы? Ничего не слышал, а вы?» …………«Медный всадник? Пушкин? Ничего не слышал, очень интересно» – …………), Исаакиевскую площадь («Героический подвиг совершили ленинградцы в годы Великой Отечественной войны когда они отстояли город несмотря на голод осаду и разрушения более шестисот тысяч человек погибло в осажденном городе герое но город не сдался врагу» – «О-о-о-о»), Дворцовую площадь («Она видела события трех русских революций» …………), Марсово поле, домик Петра («в ходе его царствования население России уменьшилось на одну пятую»), крейсер «Аврору» («Холостой выстрел его носового орудия вот этого возвестил начало новой эры»), мечеть («Она необыкновенно красива хотя и выглядит странно в этих широтах» – «О, йес, очень красиво»), Таврический дворец, Смольный, улицу Росси, Публичную библиотеку, Русский музей.

– Ты все записал, Джон? – спросила Джейн, когда они вылезали из автобуса.

– Да, но надо все проверить, может быть, это пропаганда, – сказал Джон.

– Гид прекрасно говорит по английски, – сказала миссис Браун. – Без всякого русского акцента.

– Старомодно, – сказал Джон. – Как будто она училась в Оксфорде.

– Вы действительно учились в Оксфорде? – спросила Джейн.

– Нет, я училась в Ленинградском университете, – сказала гид.

Мистер Браун усмехнулся и потрепал Джейн по щеке.

Все-таки это твои дети, и частица тебя в них, и если ты когда-нибудь провалишься, жизнь у них пойдет кувырком и навсегда пропитается ужасом, и они станут лицом к лицу с совершенно новыми проблемами, но все-таки вряд ли они отрекутся от тебя, каждый по своим мотивам, но вряд ли. И это не так уж и страшно, если дети вынуждены будут взрослеть быстрее, чем в нормальных условиях, и если в жизни их появятся ужас и мука, это не так страшно, как кажется, ведь что они знают пока на личном опыте, а не из книг? Комфорт своей квартиры? Проблемы образования и пола? Трудности туристских походов в штате Небраска? Психоанализ и буддийские банальности? А тогда в комфорт квартиры ворвется неведомый ветер – «the children of the Russian spy sentenced to death last week – month – year» – неведомый ветер далекой русской земли – «they are Russian Americans» – и мир обретет для них новое измерение, измерение Россией, и тогда совсем иначе будут они вспоминать то, что промелькнуло сейчас перед ними, и новым смыслом наполнятся для них слова «крепость», «Медный всадник», «три революции», и, как знать, может быть, тогда они ощутят в душе частицу света, живущего в тебе, как знать, может, и полюбят твою страну, ради которой ты вот так вот, да.

– У них везде очереди, – сказал Джон на исходе второго дня, когда, осмотрев днем Эрмитаж и Исаакиевский собор, они стояли вечером в фойе в антракте балетного спектакля «Далекая планета». – Смотри, даже в театре: в буфет очередь, за мороженым очередь, за водой напиться – очередь. И они стоят так спокойно, привычно.

– О, нет, – сказала Джейн. – Там, где за валюту, очередей нет.

– Это для нас, – сказал Джон. – А для самих себя очереди, и очень грубые продавцы, они не улыбаются и никакого вообще сервиса. Я вчера зашел в магазин – стоит очередь, а продавщица разговаривает с кем-то, и люди ждут, можешь себе представить?

– Хэлло, – сказал мистер Браун долговязому, который проходил мимо с профессором Колумбийского университета.

– Хэлло, – откликнулся тот безразлично, но подмигнул Джейн.

– Вообще русские не выносят одиночества, – сказал Джон. – Они всюду толпой, кучей, они лезут в дела друг друга и торопятся рассказать окружающим о себе и своих переживаниях, никакой сдержанности. И вместе с тем друг другу не верят, вот какое у меня впечатление. Об этом еще Достоевский писал.

– Разве Достоевский писал о теперешней России? – спросила Джейн. – Он же давно умер. Отец, когда умер Достоевский?

– Откуда я знаю? – сказал мистер Браун, улыбаясь. – Это вы у меня знатоки России.

Двадцать лет ты одинок среди людей так, как не снилось никакому схимнику, пустыннику, отшельнику. Вокруг тебя люди, они говорят с тобой, рядом с тобой жена, она спит с тобой в одной постели, ближе некуда, и дети твои играют у ног твоих, потом подрастают и трутся щекой о твое плечо, и рассказывают тебе о школьных делах, и ты целуешь их на сон грядущий, и на Рождество ставишь подарки от имени Санта Клауса у их кроватей. И жизнь твоя течет размеренно и полностью на виду, всегда маршруты твои одинаковы, в одних и тех же деловых кругах ты появляешься, в одном и том же баре ты проводишь иногда вечера с одними и теми же завсегдатаями, попивая одни и те же излюбленные напитки, которые знающий тебя, как облупленного, официант ставит на твой столик без вопросов, и на одни и те же темы ты разговариваешь с приятелями, и гости у тебя одни и те же, и никому невдомек, что ты делаешь на самом деле и что ты думаешь, да ты и в мыслях не расскажешь, так, нет у тебя права рассказать. А потом, когда все кончится – либо провалом, либо смертью с возрастом, никто никогда так и не узнает ни имени твоего, ни тонкостей дела, ни мыслей. И обрастешь ты легендами среди тех, кто готовится на смену тебе, и какой-нибудь обыватель, разинув рот, будет слушать от самозванца головокружительную историю с парашютами, стрельбой, красавицами, погонями и подвигами, что-нибудь, например, такое.

…Сбросили меня с высоты шесть тысяч метров над штатом Иллинойс. Была темная ночь, шел мелкий дождь. Я выбрался на шоссе и понял, что влип, – нервный летчик ошибся и скинул меня в двухстах километрах от места назначения. Неделю я добирался – шел ночью, днем прятался. И когда подошел к явочной квартире, то обнаружил за собой хвост. Что делать? Зашел в парикмахерскую напротив, слежу в зеркало, руки под простыней на спусковых крючках пистолетов тридцать восьмого калибра. В зеркало вижу улицу, на улице – машина, три типа в ней равнодушно курят, ждут. Завалить явку не могу, а деваться некуда. Парикмахер вдруг говорит человеческим голосом: «Шестнадцать, – говорит, – тысяча пятьдесят два». Я не верю ушам – свой! «Мне, – говорю ему, – отдохнуть бы, без никого». – «О'кей, – говорит, – прошу сюда». Ведет меня в темную комнату, представляет сестре. «Мэри, – говорит, – это твой брат». Красавица сестра кивает головой, мы спускаемся с ней в люк и попадаем в канализационную систему. Парикмахер отстреливается. Бежим. Вонь, крысы. «Здесь», – говорит она, и я вижу над головой светлый круг люка. Она обнимает меня, и ее оливковые глаза наполняются слезами. «Прощай, брат, – говорит она, крепко меня целуя». Да, вот так я и спасся. А она через год погибла на электрическом стуле…

Например, такое. На неисчерпаемую тему с прекрасным началом: «Высадили нас в Сингапуре. Была темная ночь, шел мелкий дождь. В кармане пара кольтов тридцать восьмого калибра». Станешь глупой легендой. И только три-четыре человека знают сейчас о тебе, думают о тебе серьезно и деловито, и с уважением – как-никак полковник ты уже, как-никак что-то уже сделал, класс. Рабочий человек, высшая квалификация. И такое у нее свойство – чем она выше, тем более ты одинок и безвестен. Очереди! Это твой собственный сын. Кто ему вправит мозги, знатоку России? Кто, если не ты? А он славный парень – крупный, смелый, с прямым сердцем, не боится труда. Сесть бы с ним у реки с удочками и, не торопясь, рассказать ему, как умеет русский человек выносить одиночество. Интересно, сколько бы это месяцев подряд пришлось бы рассказывать, чтобы он хоть что-нибудь понял? О, черт, опять он говорит. Но даже сказать ему «не спеши» ты не имеешь права.

– Джон, ты слишком спешишь с выводами, – сказала миссис Браун. – Мы здесь всего два дня, а у тебя уже столько мнений.

– Но это очевидно, ма, – сказал Джон. – Революция отрицательно сказалась на балетном искусстве и на сервисе, это же очевидно. Танцуют они здорово, но балет очень глупый.

Да, танцуем мы здорово, а балет, пожалуй, действительно глупый. И сервис хреновый. Но как легко ты произносишь слово «революция», сынок. Горсточка букв, да? Конечно, ты не читал того, что читал я, и история для тебя несколько строчек в учебнике и несколько куцых мыслишек, добропорядочных и пустых. А ты нагнись, возьми горсть земли в любом месте нашей страны и сожми ее – кровь из нее потечет, а не химические удобрения. Тут есть над чем подумать, сынок, кроме сервиса. И вспомнить, например, почему одному чуткому поэту в этой стране, писавшему о революции под ее впечатлением, привиделся во главе ее не продавец жевательной резинки, а Иисус Христос, представь себе, не продавец. И почему другой поэт не пожелал даже слушать голос, звавший его убежать отсюда, а остался здесь и принял все, что послала ему судьба: и долгие годы молчания, и арест сына, и стояние ночью перед тюрьмой с передачами ему, и другие женщины – а поэт этот был женщиной – с такой же бедой стояли рядом, а потом поэта поносили, а он царственно нес поседевшую голову и знал, что со своим народом он бессмертен. И почему лучшие умы этой страны мечтали осуществить здесь, на этой земле, всемирное и полное счастье – и ни на что меньшее их мысль не соглашалась. Не так-то это все просто, мой милый, и история еще не кончилась, и то, что мы приняли на себя во имя этой мечты – так мы ведь на себя приняли, ни на чьи плечи не переложили, об этом тоже стоит подумать. Тебе не нравится глупый балет «Далекая планета». А ты бы вышел отсюда, ступай, постучись в любое окно, войди в любую дверь, поговори с любой семьей – вряд ли ты найдешь хоть одну, не затронутую в ходе этой истории. Вот, знаешь, есть тут в России такой городок, Неболчи называется, так там в 1827 году свадьба состоялась, молодой человек на девушке женился. У них, естественно, пошли дети, у детей – свои дети, и так далее, и так далее. Образовалось большое потомство. Так вот только из их прямых потомков сто восемьдесят три человека в войнах погибли, только в войнах, заметь. Точнее сказать, сто восемьдесят два, поскольку я только числюсь погибшим. Вот такой, понимаешь ли, кордебалет. И это еще не конец, история еще не кончилась. Так что, между прочим, не такая уж у меня ненужная профессия. Между прочим. Но это я отвлекся немного, не про меня речь. Конечно, никто не может знать в точности, что будет завтра, но сегодня, сын, нет другой такой земли и нет другого такого самоотверженного народа. Не произноси, пожалуйста, с легкостью слов, когда ты о нем говоришь. Потерял он сто миллионов человек за пятьдесят лет из своего собственного состава – это легко сказать, а ты представь себе наглядно, что проходят они перед тобой, один за другим, и ты о судьбе расспрашиваешь каждого, и он называет тебе свое имя и фамилию и рассказывает тебе свою жизнь. Сколько столетий ты простоишь у дороги, по которой они проходить будут мимо тебя, а в конце пролетят безымянные, неродившиеся, чьи судьбы так и не имели места на земле? И это все зря? И это все что – ради сервиса?

– Отец, проснись, балет уже кончился, – толкнула его Джейн.

– О, я, кажется, немного задремал, – сказал мистер Браун, смущенно моргая.

– Стоило ехать в Россию, чтобы спать, – сказал Джон. – Так ты ничего не увидишь и не поймешь.

– О, йес, ты прав, – сказал мистер Браун.

На третий день с утра их повезли на «Ракете» в Петродворец любоваться фонтанами, щелкать фотоаппаратами, жужжать кинокамерами, потом привезли на автобусе обедать, потом отвели их во Дворец бракосочетания, где молодые люди и девушки кладут начало семейной хронике и увеличению потомства, а потом они слушали оперу «Иван Сусанин», а на четвертый день им выдали пригородные красоты Пушкина и Павловска, включая, конечно, Екатерининский дворец, в котором немцы когда-то (о, очень давно – двадцать с лишним лет назад) устроили грязную казарму и разграбили все, что могли, с чисто арийской чувствительностью к прекрасному, и, конечно, показали выставку русского костюма, разные там кокошники и кринолины, и в Пушкине накормили обедом, а вечером выдали им балет «Семь красавиц», вполне сносный балет, а на пятый день их отвезли на Металлический завод, где в комнате с портретами рассказали о заводе и его замечательной продукции, и тощий профессор из Колумбийского университета всем осточертел, задавая бесконечные вопросы о профсоюзах, условиях труда и заработной плате, после чего их провели по цехам и показали металлические громады – прямо ахнешь, а на шестой день их оставили в покое, так полагалось по расписанию.

И мистер Браун, миссис Браун, Джон и Джейн пошли гулять по городу и зашли в Летний сад, отложив покупки в магазинах на последний, седьмой, день.

В ровных аллеях стыдливо прикрывались рукой античные красавицы с маленькими головами, белел мрамор бюстов, дедушка Крылов горой возвышался среди играющих у его подножия малышей, в пруду плавали два грязноватых лебедя, а в тенистом углу, сдвинув скамейки, сидели старшеклассники и пели под гитару какую-то нехитрую песню, доставлявшую им, очевидно, большое удовольствие. Собственно, пел только один мальчик, тонкий и высокий, с лохматой головой, пел еще не сломавшимся до конца голосом, странно переливая конец одного слова в начало другого и глядя мимо слушавших его невидящими глазами на Марсово поле и на блестевший над Мраморным дворцом шпиль Петропавловской крепости. Семья иностранных туристов замедлила шаг, чтобы подольше посмотреть на это экзотическое зрелище – русские teenagers и их шансонье. А мальчик пел песню, в которой были такие, между прочим, слова: «Каких присяг я ни давал, какие ни твердил слова, но есть одна присяга – кружится голова. Приду я к женщине своей, всю жизнь к ногам ее сложу, но о присяге этой ни слова не скажу. Та-та-та-та меня та-та, ду-ду-ду-ду, дуду, дуду, но вот присяги этой не выдам и в бреду». И все русские teenagers его мечтательно слушали.

– Ты понимаешь слова? – спросила Джейн у Джона тихо.

– Плохо, – сказал Джон. – Там есть какое-то слово «присяга», я не знаю, что это значит. Но, кажется, это песня о болезни, дороге и платонической любви, я не очень понимаю.

– Вы что-то неважно себя чувствуете, полежать бы вам, – буркнула дежурная по коридору, давая мистеру Брауну ключи от номера, а он и бровью не повел, не понимая ни звука по-русски.

– Я что-то неважно себя чувствую, – сказал мистер Браун жене. – Идите, я приму пилюлю, полежу и минут через пять спущусь.

И его семья ушла ужинать. Мистер Браун прилег на постель и стал ждать. Тихо открылась и закрылась дверь, чуть звякнув тяжелой медной ручкой.

– Привет, – сказал вошедший.

– Привет, – сказал мистер Браун.

– Представь себе, какое несчастье, – сказал вошедший. – У тебя инфаркт.

– Действительно, неприятно.

– И ты остался здесь и слег в больницу.

– Надо же, – сказал мистер Браун.

– И посольство забеспокоилось, к тебе примчались советник и их врач.

– Ай-яй-яй, – сказал мистер Браун.

– И видят, – совсем плохо тебе, кардиограмма – ужас, а ты завещание диктуешь.

– Ах, ты, черт возьми, вот не повезло, – сказал мистер Браун.

– И помер ты.

– Что ты скажешь, – сказал мистер Браун. – А мадам?

– Ей не разрешит остаться при тебе зверская советская власть. А вот гроб с тобой отправят, понятно, семье.

– Ясное дело, куда же еще.

– Вот так, – сказал вошедший. – Действуй.

– Долговязый тут один, – сказал мистер Браун.

– Не беспокойся, все в порядке.

– Прекрасно, – сказал мистер Браун.

– Привет, – сказал уходящий.

– Привет, – сказал мистер Браун.

Вот так. Значит, ты чего-то недоглядел, а дела шли совсем не так хорошо, как казалось. Конечно, ничего определенного они не узнали, но что-то унюхали, раз долговязый тут. И ты его, наверно, недооценил маленько, может, и не его, а тот факт, что он тут, что такая честь этой ничтожной экскурсии. А может, и его, может, он нарочно был такой неискусный в начале, а потом потерял к тебе интерес, чтобы тебя успокоить? А может быть, и так, что поехал он на всякий случай. В этой игре много вариантов, но ты, пожалуй, поторопился назвать его бездарным. Недооценка противника – сколько из-за этого проиграно игр! Помнишь закон – всегда считай своего врага не менее умным, чем ты сам? Но тут в этой игре есть возможность неожиданных ходов, не по правилам, тут вообще игра без правил. И вот неожиданно ты помер. Бывает и так. А мало, что ли, похожих на тебя людей помирает от инфаркта? Так что – привет, с носом вы, коллеги, включая долговязого, с носом, какая бы ни была у вас игра, даже если никакой. Сделал ты немало, а что не доделал – другие доделают. А куда теперь тебя? Сорок пять лет, незаметная внешность, ни одной особой приметы, здоровье – дай боже, ни у кого никаких сомнений, что мистер Браун скончался, и похоронено семьей его тело, перелетевшее океан в запаянном гробу. Преподавать? Едва ли. Наверняка нет. Наверняка опять куда-нибудь – работы хватает. Но только три месяца мне, попрошу, дайте отдохнуть. Это мое условие. На берегу Оки или Волги, в деревне. Чтобы какая-нибудь старушка, тетя Наташа, варила тебе кислые щи и жарила картошку с грибами, а ты бы купался на заре, бродил бы по лесу, помогал в качестве сознательного дачника-энтузиаста колхозным механизаторам, рассказывал вечерком на бревнах под окном у тети Наташи про войну и небывалые воинские подвиги ребятишкам, заготовлял бы на зиму для своей хозяйки дрова, таскал бы ей воду из старого колодца. Почему бы, действительно, и не так?

Ишь, размечтался.

Почти как «сбросили нас в Сингапуре».

Свет брызнул из волны, потом снова и снова в том же месте и погас.

Миссис Браун стремительными шагами пробегала по палубе – спортивные брюки, спортивная блуза, спортивное дыхание.

Рядом с Джейн долговязый трепался, облокотясь о борт.

– Мне совсем не понравилась эта страна, – сказал Джон отцу.

– Мне тоже, – сказала Джейн.

Мистер Браун ничего не ответил. Он смотрел туда, где погас только что купол Кронштадтского собора, смотрел невыразительными глазами, чуть опустив веки, и сигарета в зубах у него погасла.

– По-моему, он спит стоя, – сказала Джейн.

– О, нет, – сказал мистер Браун, – я не сплю.

– Ты о чем-то задумался, отец? – спросил Джон.

– Просто так, – сказал отец, поворачиваясь спиной к исчезнувшим из вида берегам. – Я немного вспоминал, как вы в детстве играли в эту странную игру, помните, – в то, что никогда не бывает на свете.

– Я помню, – сказала Джейн. – С обязательным счастливым концом.

– Ты так много думаешь о нас, – сказал Джон.

– О, йес, – сказал мистер Браун.

1966

ШЕСТЬ ПИСЕМ

Роман

Письмо 1

Сударыня!

Сегодня снова получил от Вас обычное для Вас несколько странное письмо и, как всегда, почувствовал растерянность.

Безусловно, Вы женщина незаурядная. Ваш слог прекрасен, Ваши слова не однообразны, ассоциации всегда неожиданны и вместе с тем тактичны. О чем бы Вы ни писали – о горсти снега или о виде из Вашего окна, об интимной прелести, которая присуща откровенности незнакомых друг другу людей или об огромной разнице перехода от бодрствования ко сну и от сна к бодрствованию – все полно искренности, но искренности изящной, наблюдательности, но наблюдательности не претенциозной, ума, но ума свободного от восхищения самим собой.

Я живу на Большом проспекте, недалеко от угла Введенской, в большом сером доме, во дворе которого пекарня и всегда пахнет сдобой и мокрыми дровами. Напротив дом, над его воротами дата – 1954. И растерянность моя вызвана тем, что странно, очень странно, живя в доме, из которого видна эта дата, в доме, во дворе которого пахнет сдобой, получать такие изящные письма от совершенно незнакомой женщины. И уж совсем странно, что я пишу ей ответные письма, не зная имени ее и адреса, пишу и чувствую, что я взволнован, расстроган, влюблен, что я счастлив получать эти письма и надеяться, что однажды будет день, час и миг чуда, когда она откроется мне.

А до того мне хотелось бы рассказать Вам немного о себе, ибо я, как человек одинокий, сумел глубоко узнать только одного себя, а другие люди меня настораживают: я их не знаю, и мне кажется, что никогда не буду знать и понимать. Я даже поймал себя (и это случилось очень давно) на том, что предупредителен к людям и уступчив именно для того, чтобы они оставили меня в неведении о них, чтобы мне не пришлось вникать в их действительную жизнь.

Как я установил, со всех сторон наблюдая и изучая себя, одна из главных сфер, где я живу, это мои мысли и мое, большей частью фантастическое и с чужой точки зрения вероятно пустоватое воображение.

Мне и хочется начать с рассказа о некоторых моих сегодняшних мыслях.

Не знаю, что Вы знаете обо мне, но, быть может, Вам неизвестно, что я работаю в Историческом архиве научным сотрудником. Слишком долго было бы рассказывать о той цепи случайностей, которая притащила меня в этот архив, о той цепи случайностей, которая удержала меня на одном месте, и о том спокойном удовольствии, с которым я откупаюсь именно этой службой от окружающего меня мира. Так вот, я работаю в архиве и ежедневно хожу пешком на работу всегда по одному маршруту. Этот маршрут долго вживался в меня: сначала он был мне интересен, затем наскучил, а сейчас снова становится мне новым, оборачиваясь ко мне столь многими фантастическими сторонами, что я немного даже испуган, особенно последним, на первый взгляд пустяковым происшествием, которое, однако, чем больше я о нем размышляю, тем больше кажется мне невероятным, неправдоподобным, а главное, таким, что не соответствует современным взглядам и представлениям. Я почел бы себя сумасшедшим только потому, что верю в то, что действительно возможно было подобное происшествие, если бы одновременно со мной его не наблюдала девочка лет одиннадцати, которая-то и обратила мое внимание на всю эту невероятную историю. Но, простите, я отвлекся, об этом происшествии я решусь Вам рассказать когда-нибудь позднее, когда-нибудь, когда впечатления от него перестанут так беспорядочно волновать меня и я смогу описать его, владея им, а не подчиняясь ему.

Сегодня на работе у нас вымыли и оклеили на зиму окна, и чистые стекла, обрамленные свежей еще – белой бумагой, придали комнате, где я сижу, и всем нашим сотрудникам какой-то чуть-чуть новый вид. Тени стали менее глубокими, лица посветлели и подобрели, и я с удивлением понял, что думаю о том, почему я никогда не принимаю этих людей всерьез, почему мне всегда чувствовалось, что они сделаны, по крайней мере, наполовину из чего-то неживого, так что если их ущипнуть, то им не везде будет больно? В них мне виделось что-то игрушечное, кукольное, и мне вдруг показалось, что они об этом догадываются. Они меня принимали все эти годы за своего, но чувствовали, что я не только их, но и еще какой-то, И мне стало казаться, что в грубой терминологии то, что я понял в день, когда у нас клеили окна, можно высказать примерно так, что есть в нашей комнате два рода людей: материалисты, для которых мир действителен, реален, которые этот мир знают и понимают, умеют в нем разбираться и действовать, и не-материалисты, для которых все люди существуют лишь тогда, когда общаются с ними, а все остальное время как бы и не живут вовсе. То есть получилось у меня, что правы и те, и другие, ибо есть два мира, существующие рядом и никогда не смешивающиеся: мир идеальный и мир реальный. Это была новая для меня и интересная мысль, так как она объясняла мне, насколько важно не пытаться попасть из того мира, где ты оказался, в другой, а, напротив, возможно полнее жить в своем собственном мире, избегая взаимно болезненных столкновений с людьми из мира иного. Попасть и невозможно, а между тем огромное большинство людей стремится туда, куда они никогда не попадут. А это занятие томительное, разрушительно действующее, как мне кажется, на наши жизненные силы, превращающее нас в тех ноющих и жалующихся постоянно на что-то людей, которых так много развелось сейчас, особенно в среде образованной молодежи.

По случайной ассоциации мне подумалось, что наиболее простой способ заинтересовать собой собеседника – это начать соблазнять его попытаться перейти из одного мира в другой, неправда ли?

Я чувствую, что слишком многословен, но меня извиняет, как мне представляется, то, что, во-первых, Вы очень доброжелательно просили меня быть возможно откровеннее и не стеснять себя соображениями насчет Вашей возможной незаинтересованности тем, что я пишу, ибо, как Вы писали, Вы не относитесь к людям ленящимся искать занимательность в безыскустной прямоте мысленного движения и кто нуждается в таких пустяковых вещах, как лаконичность, сюжет, неожиданный поворот повествования, загадочные персонажи и прочие побрякушки, совершенным мастером которых мне представляется, например, Дикенс. Во-вторых же – и это, пожалуй, главное – Вы до сих пор таитесь и не даете своего адреса, так что мои письма читаю пока я один, и это делает для меня приятным писать их долго и обстоятельно, так как усиливает иллюзию обстоятельной беседы с Вами, насыщенной взаимопониманием и дружеским участием, которое является лишь малой частицей чувств к Вам.

Н. Греков

Письмо 2

Сударыня!

Сегодня я вернулся с работы лишь немногим позднее, чем обычно, и вот узнал от соседей, что перед самым моим приходом меня спрашивала незнакомая им женщина, которая тотчас ушла, узнав, что меня нет. И вот я сижу и с грустью думаю, что это, конечно, были Вы, и как неудачно, что я задержался на Биржевом мосту, глядя, как осенний лед наваливается на бревенчатые быки. У меня в душе было тревожно, словно я забыл что-то сделать, но я посчитал, что это вызвано ледоходом и мокрым снегом, напомнившими мне, как много не сделано в жизни, как мало пришлось на мою долю дел и событий и как безвозвратно ушли от меня столь многие ледоходы. И я никак не мог понять тогда, что эта тревога вызвана Вами и ощущением того, что с Вами что-то происходит, что Вы где-то рядом. Как это жестоко, что Вы не подождали меня и как это правильно и красиво! Я восхищен Вашим уходом не меньше, чем Вашими письмами: Вы заставили меня так много переживать, а стало быть, жить, что Ваш уход – это чудесный подарок и я принимаю его, хотя и с долей горечи.

А сейчас простите мне эту откровенность и позвольте рассказать Вам, почему я считаю, что жизнь моя, столь богатая внутренне, была все же бедна событиями. Это небольшой рассказ о жизни одинокого человека (почему-то я не люблю слово холостяк, хотя в эпитете «одинокий» есть нехороший привкус жалобности).

Как Вы, разумеется, знаете, любую жизнь можно рассказать, выделив в ней либо то хорошее, что было, и тогда рассказ будет светлым, либо плохое, и тогда получится более мрачное впечатление. Это относится и к каждому событию, даже к каждому настроению, ибо повсюду есть разное, а стало быть, и возможности разного взгляда на вещи. Следующее простое и свежее житейское наблюдение поможет мне уточнить это отвлеченное рассуждение.

Когда соседи сказали мне, что Вы приходили и ушли, то чувство горечи, охватившее меня в первую минуту, вызвало где-то в глубине души чувство досады на соседей. И вот память, спровоцированная досадой, стала услужливо поставлять воспоминания о всех стычках с соседями, о всех неприятностях, принесенных совместной жизнью с ними, и эти воспоминания усиливали досаду, и вот уже (и все это еще не осознанно для меня) соседи представились мне чрезвычайно дурными людьми и я в крайнем раздражении сказал им: «Как жаль, что она не подождала меня», и прошел в свою комнату. Но тут я понял себя, проследил весь ход внутренней демагогии и – от противного – виноватая память тотчас стала вспоминать все приятное, что я пережил с ними, и они предстали передо мной как чрезвычайно хорошие люди. И все это в какие-нибудь пять-десять минут. Обычно стараются детски-наивно добавить «а на самом деле» соседи то-то и то-то, но я давно понял, что это «на самом деле» не что иное, как иллюзия, от которой так же трудно отделаться, как и от многих других иллюзий обывательского реализма, не понимающего, что такое движение вообще и движение человеческого духа в особенности.

Все это я написал Вам для того, чтобы у Вас не возникло случайного впечатления, что мой рассказ о моей жизни есть нечто большее, чем настроение сегодняшнего вечера, вызванное Вашим посещением, Вашим существованием и той особой окрашенностью, которую Ваш облик придал ледоходу, вечеру за моим окном и углам моей комнаты, где теперь живет нечто, неразрывно связанное с Вами, так что все, что меня окружает, представляется мне сейчас зеркалами, отражающими Вас – ту, которая сейчас во мне.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю