Текст книги "Портрет незнакомца. Сочинения"
Автор книги: Борис Вахтин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 55 страниц)
Он вздрогнул, увидев ясно лес своего детства рядом с первобытным коммунизмом. У пещеры сидела в шкуре первобытная женщина и била камнем по камню, другая женщина кормила грудью волосатого младенца, а вдали первобытные мужчины колами и валунами добивали в яме свирепого динозавра. Так Филармон Иванович лежал и дремал, как вдруг кто-то сказал в комнате басом:
– Страшная сказка без счастливого конца!
Он очнулся сразу и так же сразу понял, что это сказал именно он сам и сказал не про себя, а громко. Он вскочил, подбежал к зеркалу, пристально всмотрелся. Нет, не череп глядел на него оттуда, не оборотень и не какой-нибудь тщеславный незнакомец, а он сам, привычный и известный. Он вернулся к постели, сел на нее, положил машинально руку на Персика, несколько раз погладил кота, потом порывисто прижал его к груди и заплакал.
Глава 3. Дон Бизаре Бицепс
Он сидел, плакал и думал, что в четыре часа позвонит Елизавете Петровне и откажется идти с ней в театр, сославшись на нездоровье, потому что в свете наступившего ясного дня было очевидно, что невозможно ему идти с ней ни в какой театр, ему, участвовавшему в идейном руководстве всеми театрами города, к тому же с такой молодой, и вообще, ее, наверно, тоже многие знают, а от него ушла жена. Надо отказаться обязательно, только не на свою болезнь сослаться, а на отцовскую, надо, дескать, того в больницу уложить. Впрочем, она и сама никуда с ним не пойдет! А может, она хочет на него повлиять, через него рукописи в журнал пристраивать? Так ведь такие рукописи, как «Ихтиандр», даже наивысшее начальство не смогло бы пристроить, это она должна понимать. А если пойдет, то что наденет? Попадались ему в театрах на женщинах такие наряды – ну, просто от папуасов. Вдруг у нее будет и спина голая, и плечи, и крестик на полуголой груди? Тогда что?
Но шел день, Филармон Иванович устроил отца в больницу, написал справочку наверх о работе с молодыми актерами, перекусил в буфете.
И чем темнее становился день, тем возможнее казалась встреча…
Поэтесса Лиза пришла в театр обтянутая, как чулком, джинсами и свитером и, конечно, с крестиком на груди, который так и прыгнул на Филармона Ивановича, когда с поэтессы Лизы в гардеробе снял пальто сопровождавший ее субъект – тот самый в бежевом, знакомый Филармону Ивановичу и по встрече наяву, и по встрече во сне.
Субъект протянул руку, знакомясь, и представился:
– Эрнст Зосимович Бицепс.
Филармон Иванович молча пожал узкую руку субъекта, стараясь понять, кто это такой, но тут в гардероб выкатился кубарем главный режиссер театра, лицо его было прожектором обаяния, он кинулся к ним, Филармон Иванович чуть было не сделал движение ему навстречу, но вовремя заметил, что прожектор целит не в него, а в спутника Елизаветы Петровны, весьма, со всех точек зрения, невзрачного человека.
– Эрнст Зосимович, – взволнованно и глуховато сказал режиссер, – вечер добрый. Первый состав сегодня, Эрнст Зосимович.
Бицепс чуть улыбнулся тонкими губами и сказал небрежно и негромко, чтобы вслушивались:
– Дела, дорогой, посижу чуть-чуть – и уеду, а к концу спектакля вернусь.
– И ко мне, и ко мне! – еще взволнованнее и еще глуше сказал режиссер. – Здравствуйте, Филармон Иванович, – заметил он наконец инструктора и мельком пожал ему руку.
Все, казалось бы, получилось как нельзя лучше – субъект был вовсе не субъектом, а могущественным лицом, неизвестным Филармону Ивановичу, но хорошо известным многим – с ним здоровались почтительно и первыми, а он отвечал приветливо, но отнюдь не панибратски; этот влиятельный, хотя внешне совсем бесцветный товарищ, сам вел Елизавету Петровну под руку, беря на себя всю ответственность и за ее обтянутую фигуру, и за крест, он же с ней рядом и сел в директорской ложе, а инструктор с главным режиссером поместились за ними во втором ряду; все, казалось бы, хорошо устроилось, тем более, что товарищ Бицепс удалились вместе с режиссером, едва погас свет; но Филармон Иванович не мог следить за спектаклем, несмотря на первый состав, потому что был страшно расстроен.
Расстройство началось с первой секунды встречи. Его пальто оказалось невозможным рядом с верхней одеждой Эрнста Зосимовича и Елизаветы Петровны. Костюм Филармона Ивановича был еще свежий, выходной – жена называла его почему-то кобеднешним – вполне достойный, как и выходные, еще не стоптанные черные ботинки с добротными шнурками, как и рубашка с галстуком, но вот пальто имелось у него одно, недавно из химчистки, вполне еще вроде бы и живое пальто, но, увы, рядом с бежевой вывороткой высокопоставленного Бицепса и длиннополым тулупчиком Елизаветы Петровны, расшитым сверху донизу яркими узорами из цветной тесьмы, его пальто было совершенно постыдным, нищенским, оно громко кричало о бедности своего носителя. А он-то думал, что перелицевал, почистил – и все в порядке! Нет, идти в таком убогом пальто по улице рядом с ней нельзя себе было даже и вообразить, лучше голым идти, не так стыдно!
– Нет, лучше голым! – хриплым басом вдруг сказал Филармон Иванович и, потрясенный тем, что впервые в жизни не усидел безмолвно в театре, вытаращил глаза… Поэтесса Лиза отнесла его выкрик к происходящему на сцене и засмеялась.
В то время, то есть, повторим, лет через десять после того, как нога человека впервые ступила на Луну, на Земле прочное место занимала в моде верхняя одежда под названием дубленка, тулупчик, выворотка, полушубок. Как все разнообразие людей произошло – еще недавно в это очень крепко верили – от обезьяны, так и все эти черные, коричневые, шоколадные, бежевые, серые, белые, из кожи искусственной и настоящей, с мехом подлинным или поддельным, то расшитые цветами, то украшенные живописными заплатами, то в талию, то дудочкой, то короткие, то до пят, то грубые, то тонкие, то с аппликациями, так и все эти наряды, официально стоившие сравнительно недорого, а продававшиеся на черном рынке за сотни рублей, а то так и за тысячу, а то и за полторы – да, да, рассказывали о женщине, уплатившей за дубленку тысячу девятьсот рублей, Филармон Иванович сам слышал этот рассказ в столовой для рядовых, – так вот, как людское разнообразие, многим хотелось бы и сейчас верить, родилось от обезьяны, так и все это многоцветье нарядов произошло от обыкновенного кожуха, от старинного овчинного тулупа, от одежды примитивной, надежной и теплой, доступной прежде любому сторожу или младшему лейтенанту. Но в процессе эволюции и прогресса тулуп достиг таких высот, что Филармон Иванович не мог о нем и мечтать. Денег он бы наскреб, несмотря на то, что помогал и отцу, и сбежавшей жене, рублей сто двадцать выкроить смог бы, но где достанешь эту самую дубленку? В какую кассу внесешь свои деньги, чтобы обменять их на дубленку? Пронеслись было слухи, что своих обеспечат, но не подтвердились. Филармон Иванович так захотел дубленку, что даже уловил ее противный бараний запах, еще в гардеробе ошеломивший его. Он понюхал воздух, пахли волосы поэтессы Лизы, сидевшей перед ним, пахли терпкими духами, и Филармон Иванович почувствовал, что если он сейчас же, сию же минуту не станет владельцем дубленки, то либо умрет, либо сделает такое, что будет вроде как бы и смерть.
Зажегся свет, поэтесса Лиза повернула к нему лицо, точь-в-точь то самое лицо из сна, белое лицо с серыми глазами, и Филармон Иванович тихо и доверчиво сказал в это большеглазое и мягкое лицо:
– Я хочу дубленку.
Лицо смотрело на него внимательно целую, по крайней мере, вечность, и наконец поэтесса Лиза сказала:
– Хорошо.
В антракте она вела Филармона Ивановича под руку и говорила, не умолкая:
– У меня есть друг, старший друг, вообще у меня много друзей, подруг почти нет, а друзей много, есть, конечно, и подруги, но этот друг самый близкий, он почти не пьет, редко рюмку, я не знаю, какая у него профессия, он о ней не говорит, но он столько знает, столько читал, столько выучил языков, что неважно, какая у него профессия, он говорит, что его специальность – понимать, я его вчера видела, он любит, когда я прихожу, поэтому вчера я и не смогла с вами встретиться, он мне рассказывал о коллапсирующих системах, он старался понять, почему такие системы все-таки, несмотря ни на что, вопреки всей логике наших представлений неизбежно переходят с орбиты, более близкой к смерти, на орбиту, менее к ней близкую…
Филармон Иванович хотел было спросить, что это все такое, хотел сказать, что он ничего не понимает, что это отдает чуждым душком, отдает не почему-либо, физика и математика, а может быть, в данном случае, и астрономия в рамках теории имеют право отражать разные орбиты, если верно, хотел, словом, вовремя отреагировать, мало ли что, да и ей ни к чему повторять, но вместо этого неожиданно басом произнес:
– Не орбита важна, а ядро.
– Вот и он сказал вчера, – посмотрела поэтесса Лиза на Филармона Ивановича углом глаза, – что для коллапсирующих систем есть ядро смерти, оно внутри их орбит, а есть ядро жизни, оно обнимает их орбиты. Он сказал, что есть орбиты вне ядра, а есть внутри ядра, и это дает нам надежду. Вам бы хотелось с ним встретиться?
– Нет, – сказал Филармон Иванович решительно.
– Ну и зря, – сказала поэтесса Лиза. – А с Эрнстом Зосимовичем?
– Он кто?
– Он очень любит театр, – сказала поэтесса Лиза, – мечтал стать актером, но пришлось идти куда-то, не знаю куда, но он занят, за ним приезжают и везут на заводы, на совещания, на аэродромы, еще куда-то. Я с ним всего неделю знакома. Через него к вам и стихи мои попали, ему самому неудобно было звонить, так он через кого-то.
Может быть, подумал Филармон Иванович, товарищ Бицепс из тех неприметных внешне, что охраняют нашу секретность? Может, он генерал? Почему же ни разу не заметил он такую вот звезду среди светил и средоточий власти, не заметил и следов ее силы притяжения в космических порядках областного управления? Молод для генерала… Но так знаком в театре, даже билетерше знаком, а ему, приставленному к театру для руководства, незнаком начисто… Дотянуть бы до пенсии…
И тут, гуляя по фойе с поэтессой Лизой, понял Филармон Иванович, понял с несомненностью, что не дотянет до пенсии, что не соберутся на десять минут товарищи по работе, чтобы проводить его на заслуженный отдых, не скажет старший из них короткую речь, безразличную, если не к тебе она обращена, не твоей жизни итог подводит, но ждет ее с волнением уходящий, каждое слово ловит своего итога, взвешивает, сопоставляет, просыпаясь потом по ночам и вспоминая, а почему сказал «любил труд», а не сказал «трудолюбивый»? Почему помолчал перед словами «позвольте обращаться к вам за советом»? Нет, не услышит он такой речи, не подарят ему ни часы именные, ни даже трехтомник Чернышевского с надписью, ни даже бюстик бессмертного прищурившегося вождя; не будет получать он поздравительные открытки ни к Октябрю, ни к Маю, ни даже к Дню Победы, самому, если честно, памятному для воевавшего дню; и помешает ему заслуженно помирать, лишит его такой честно заработанной участи эта вот случайная птица, неведомо почему залетевшая в его принципиальную жизнь, вполне на волос было, чтобы никогда им не встретиться, ни вероятности не имелось, ни случайности, ни закономерности, как в чьем-то рассказе метеорит голову человеку насмерть пробил; ни за что ни про что – лишайся привычных перспектив, вылезай посреди маршрута из рейсового автобуса и топай в неведомое, где не ступала еще, может быть, нога человека, где нет коллектива, чтобы на пенсию проводить или хоть в почетном карауле у гроба постоять…
Пока он это понимал и думал, он прозевал начало стихов, которые ему читала поэтесса Лиза, и поймал только последние строчки:
Тени страхов называла мыслями,
Похоронив, вздохнула: удержала…
По руке, бессильно повисшей,
Последним грузом слеза сбежала…
– Это кто? – спросил Филармон Иванович.
– Это я, – ответила поэтесса Лиза. – К вышедшей замуж подруге.
Филармон Иванович почувствовал головокружение, фойе, по которому они гуляли, лишилось стен, превратилось в базар, запахло рыбой, он увидел себя, продающего темных угрей, зеркальных карпов, устриц и огромных крабов. Он остановился, судорожно схватившись за плечо поэтессы Лизы, стены вернулись на место. Вздохнув, Филармон Иванович сказал виновато:
– Душно здесь.
Под утро ему приснился сон.
Сначала почувствовал он запах рыбы, потом увидел себя и поэтессу Лизу в лодке, однако гребли не они, а молодой человек в дубленке, стоявший на корме и ловко управлявшийся с веслом. Филармон Иванович подумал было, что они плывут по реке, но увидел вместо берегов стены домов разного цвета и высоты, с балконами, увитыми хмелем, украшенными дикими розами; увидел дворцы с башнями, с колоннадами из белого и розового мрамора; к воде спускались кое-где ступени, покрытые темно-зеленым бархатом мхов, посыпанных капельками воды; над водой изогнулись горбатые каменные мосты и мостики; откуда-то доносилось пение, – ни музыки, ни слов на не известном ему языке Филармон Иванович прежде никогда в жизни не слышал, прекрасные голоса четко выговаривали каждый слог, они пели «хостиас ет прэцес, тиби доминэ», и он, хотя и не знал языка, но тотчас понял, что это означает, как прекрасна жизнь, о дорогой мой, и Лиза пропела «о каро мио, ля бэлла вита», и это он понял тоже без заминки, и сообразил, что они в Венеции, где же еще, и плывут на очередное Бьеннале, где он будет продавать устриц, купленных у греческих контрабандистов за бесценок, а Лиза будет читать стихи о коллапсирующих системах.
– Дон Бизаре Бицепсе, – сказал он гребцу, – черменте престо.
И бросил ему золотую монету. Молодой человек понимающе кивнул и приналег на весло. Лодка понеслась по каналу, над которым зажглись желтые, синие, зеленые и лиловые фонари…
Но до этого сна был поздний вечер. На черной машине молчаливый шофер вез режиссера, поэтессу Лизу, Филармона Ивановича и товарища Бицепса. Эрнст Зосимович сам пригласил Филармона Ивановича в машину, а режиссер сказал, что очень рад, разумеется, если товарищу Онушкину не поздно, а так, конечно, он очень рад видеть у себя неожиданного гостя, и вот они приехали и вошли в квартиру режиссера, где уже была прорва народу, где удивленно поздоровался с Филармоном Ивановичем известный ему директор самого большого в городе секретного предприятия, мелькнули еще знакомые и полузнакомые лица. Со стены грозно смотрел огромный Бог Саваоф ручной работы, с потолка свисали колокола и колокольчики, звонившие на разный лад, когда на них натыкались головами, а над кухонным окном висел настоящий штурвал, поблескивавший надраенной медной отделкой. Потом Филармон Иванович оказался за длиннющим овальным столом рядом со старой актрисой, которую он знал хорошо, а она его не знала совсем, ему удалось почти ничего не говорить, да от него и не требовали, желающих пить и провозглашать тосты было навалом, режиссер стал озабоченным, куда-то выходил и выносил бутылки, но их опустошали сразу, не успевал он сесть, и тогда товарищ Бицепс пробрался к телефону, стоявшему за спиной Филармона Ивановича, так что последний невольно слышал, что говорил этот щуплый, но могущественный человек:
– Бицепс говорит. Бицепс. Кто сегодня дежурит? Дайте ему трубочку. Слушай, съездишь к Елене Ивановне, возьмешь ящик армянского, обязательно лимонов, остальное сами сообразите. Пусть запишет… И сюда. Да, у директора. Двадцать минут тебе даю, ни секунды больше.
Филармон Иванович знал, конечно, что в интересах общего строительства приходится иногда простительно нарушать моральный кодекс отдельных строителей, но чтобы вот так, глубокой ночью, через Елену Ивановну, ведающую резиденцией для особых гостей, своих и зарубежных, вот так среди всех, включая беспартийных и случайных, заказать выпить и закусить, когда и в помине нет простительной причины и даже хоть какого-нибудь повода нет, а просто отдыхают частным образом люди, каждую ночь можно так отдыхать, чтобы такое было как бы и запросто, раз плюнуть, – такого могущества и вообразить прежде Филармон Иванович не мог бы. И когда ровно через двадцать минут режиссер стал метать на стол бутылки коньяку, называя их ампулами, Филармон Иванович начал пить рюмку за рюмкой, чувствуя с удовольствием, что хоть в какой-то мере спасает таким образом народное добро от бессмысленного расхищения.
Седая актриса говорила ему, хохоча, как ребенок, что товарищ Бицепс, имея, прямо скажем, не совсем понятную профессию, человек, однако, вполне душевный, отзывчивый, ничем таким не занимается, чтобы, знаете ли, телефоны подслушивать, это не по его части, анекдоты любит и сам иногда такое рассказывает! Я, говорила, хохоча, седая актриса, спросила, ну, чем же вы все-таки занимаетесь, ну, скажите мне, ну, откуда у вас такие связи и возможности, и он ответил мне под большим секретом, что должен же кто-то оберегать кое-что от того, что может кое-где случиться, понимаете? Вот он кто, а лишнее сказать он и сам иногда не прочь, только вот пить он много не любит, так, чуть-чуть, чисто символически. Однако выпить может сколько угодно – и ни в одном глазу, не смотрите, что такой худенький, в чем и душа держится. Наверно, их этому специально учат, как вы думаете? Вас, например, учили этому, или вы самоучка? И он такой добрый, стольким актерам квартиры дал, а моего сына, сказала седая актриса, плача, он даже от армии освободил, никто не мог помочь, а он куда-то съездил – и сын остался дома, как его отблагодарить, ума не приложу, посоветуйте, чем таких, как он, благодарят?
Тут подошла поэтесса Лиза, взяла Филармона Ивановича за руку и подвела к товарищу Бицепсу, который устало записывал что-то в черную книжечку с золотым обрезом, а директор секретного предприятия стоял над ним и настаивал:
– Эрик, мне эта марка стали позарез, никак без нее, фонды выбрали, до конца года еще больше двух месяцев, пойми, Эрик…
– Это я записал, – сказал Бицепс. – Еще что?
– Не отпускают ко мне Нянгизаева…
– Другая республика, другой совмин, – сказал Бицепс, думая. – Ладно, завтра, часов в двенадцать, я выйду из, пройдусь, у памятника пусть машина меня ждет… Ровно в двенадцать!
– Сам подскочу! – обрадовался директор.
– Все у тебя, Рэм?
– Завтра поговорим, мелочи остались.
– Ну, отдыхай, Рэм, танцуй, а то поправляешься…
О Нянгизаеве Филармон Иванович слышал, очень высокое начальство давно уже хлопотало его получить себе, в центре отказывали, а товарищ Бицепс…
– Что у вас, Елизавета Петровна? – спросил товарищ Бицепс.
– Нужна дубленка, – сказала поэтесса Лиза, садясь на ручку его кресла и кивнув на Филармона Ивановича.
– Зачем она вам? – ласково спросил Бицепс.
– Это правда, что вас учили пить и не пьянеть? – брякнул басом Филармон Иванович.
– Сказки, дорогой Филармон Иванович, – ответил Бицепс. – Страшные сказки без счастливого конца. Садитесь, вот же стул.
Поэтесса Лиза деликатно ушла.
– Не хочу, – сказал Филармон Иванович.
– Дубленка не проблема, – сказал Бицепс. – Половина театра ходит в дубленках, которые я им достал. У режиссера их уже три. Но не помогает это ему, Филармон Иванович, ни как художнику, ни как человеку. Не помогает… Да сядьте вы!
– Не хочу, – сказал Филармон Иванович и сел.
– Больше всего на свете люблю театр, – меланхолически сказал Бицепс. – И все мы в нем актеры… А вы?
– Да, – сказал Филармон Иванович и захохотал, закинув голову. Бицепс посмотрел на него, улыбнулся тонкогубо, покачал головой не то укоризненно, не то удовлетворенно и сказал бесцветным голосом:
– Вот он Гоголя будет ставить. А спросите, что он понимает в Гоголе? Спрашивали?
– Нет.
– Хотите, я спрошу?
И Бицепс спросил, и режиссер ответил длинно, но что именно – Филармон Иванович не мог понять ни тогда, ни вспомнить после.
– Видели? – риторически спросил Бицепс, когда режиссер удалился. Поэтесса Лиза подкатила им столик на колесиках с коньяком и лимонами и исчезла, помахав ручкой. – «Ревизора» он будет ставить… Три дубленки… Все через меня… А понятия не имеет ни о чистой силе, ни о нечистой… В театре Гоголя ни одно ружье не стреляет, никогда! Да что там ружье… Хотите, достану вам ружье? Именное? Многие хотят… Выпьем, Филармон Иванович, за Гоголя, умнейший был в России человек, в Италию сбежал, говорят, от родных сосуществователей. Только в Италии какой же «Ревизор»? Там, дорогой Филармон Иванович, венецианский мавр, Гольдони и вообще, Дук его прости… Выпьем, дорогой, чем мы хуже великих артистов! Извините, опять подкрадываются, Дук их прости… Нет, нет, сидите, прошу вас!
На этот раз у Бицепса просили гараж и место под него, он написал записочку кому-то. Потом выпил за театр с Филармоном Ивановичем, авторитет которого рос на глазах от близости с таким человеком, потом записал просьбу выхлопотать машину «Жигули» обязательно цвета черного кофе с перламутром, опять выпил за театр, обеспечил место чьей-то жене в правительственном санатории под Сочи, опять выпил за театр, записал размеры заграничной оправы кому-то для очков, опять выпил, опять обеспечил кого-то оцинкованным железом и котлом для дачи, опять выпил за театр – и все чокаясь с Филармоном Ивановичем. Потом Филармон Иванович слышал, как все кричали ура в честь Бицепса и пели «К нам приехал наш родимый Эрнст Зосимович, дорогой», потом Бицепс передавал его в руки молчаливому шоферу и сказал на прощание, чтобы без пяти двенадцать принес к памятнику семьдесят три рубля и записку, какой ему размер и рост, а также адрес, и чтобы вечером с семи был дома, ему доставят, и дома Филармон Иванович заснул и увидел Венецию, что же еще…
Филармон Иванович погладил Персика, от кота пахло терпкими духами, у Филармона Ивановича испуганно приостановилось сердце, пока он не понял, что за эту руку его вела к Бицепсу поэтесса Лиза. Он набрал ее номер, никто не снял трубку, хотя он звонил минут десять. После этого он взял деньги, завернул их в конверт, надписал размер, рост и адрес и выбежал. Шел дождь пополам со снегом, что вызвало в нем прилив буйной радости. Из автомата он позвонил секретарше их сектора и сказал ей басом, что простудился и едет прямо в Дом культуры, будет после двенадцати. Но вошел не в Дом культуры, а в жилой, лифтом не воспользовался, вдруг застрянет, влез на десятый этаж пешком и позвонил в музыкально отозвавшийся звонок. Звонил он долго и настойчиво. Наконец за дверью послышались шаги.
– Кто там? – спросил голос поэтессы Лизы.
– Откройте, – сказал Филармон Иванович.
В прихожей ее квартиры он посмотрел сначала на нее, обтянутую джинсами и свитером, как чулком, потом на бежевую выворотку с белым воротником, висевшую на вешалке, оглянулся на грязные следы его, Филармона Ивановича, ног у дверей и сказал дрогнувшими губами:
– Дайте, пожалуйста, Елизавета Петровна, чем писать.
Получив карандаш, он вынул мятый конверт, дописал под адресом три слова: «черную, вообще темную» – и протянул конверт все время молчавшей поэтессе Лизе.
– Попросите, Елизавета Петровна, чтобы не приходить мне без пяти двенадцать, сегодня, Елизавета Петровна, я никак не могу почти…
На работе он бродил по зданию, заглядывал в разные кабинеты, даже спускался раз десять в вестибюль к милиционеру, проверявшему входящих и выходящих, а без пяти двенадцать остановился у своего окна, откуда был хорошо виден памятник. У памятника уже стояла черная машина, около нее шагал взад-вперед директор секретного предприятия. Ровно в двенадцать появился Бицепс, они с директором обнялись, сели в машину и укатили.
Долго стоял у окна Филармон Иванович, заметно думая.
– А вреда от него никому никакого нет! – вдруг сказал басом Филармон Иванович, оглушительно захохотал, но тут же смолк и оглянулся, вытаращив глаза.
В кабинет заглянула секретарша сектора, с прической типа хала на предпенсионной голове, хранившая за невозмутимостью лица личные и общественные тайны. Она посмотрела пристально на испуганного Филармона Ивановича и спросила:
– Вы одни?
– Кашель, – сокрушенно сказал инструктор.
– Вам никто не звонил, – и секретарша хлопнула дверью.
Но ему тут же позвонили.
– Пожалуйста, – сказала поэтесса Лиза, – заезжайте вечером за мной, поедем в гости, ну, пожалуйста…
– После семи… – начал было он.
– Хоть в час ночи! Очень вас прошу, ну, пожалуйста, я буду читать стихи!
– Постараюсь, – сказал он.
– Значит, договорились?
– Ага, – подтвердил он и, еще вешая трубку, снова почему-то захохотал, смолк поскорее и стал прислушиваться, но секретарша продолжала стучать на машинке и больше к нему не вошла. Инструктор, конечно, ощутил неладное, но не сосредоточился…
К вечеру стало совсем холодно, пошел чистый снег, Филармон Иванович, которому днем мерещилось потепление, яркое солнце, ясное небо и прочее такое, что в городе случалось редко, пришел в возбуждение, буйная радость к нему вернулась, от нее ожидание стало совсем нестерпимым, без двадцати семь он уже просто ходил по коридорчику своей квартиры у входной двери – от нее и к ней, к ней и от нее. Ровно в семь раздался звонок, Филармон Иванович в этот момент был у двери и открыл ее, когда звонок еще звенел.
– Товарищ Онушкин? – спросил молодой молчаливый человек. – Получите.
И протянул ему большой сверток, обвязанный обыкновенным шпагатом.
– Расписаться? За доставку сколько с меня? – забормотал Филармон Иванович, беря сверток.
Глава 4. «Фамилия, имя, отчество?»
Но молодой человек уже убегал, не ответив ему ни полслова.
– Спасибо, – тихо сказал Филармон Иванович, прислушиваясь. Хлопнула дверь в парадном, взревел мощный мотор. Филармон Иванович пошел в комнату, не задвинув запор, положил сверток на стол, разрезал шпагат.
На столе разлеглась, раскинув рукава, словно готовясь принять его в свои объятия, новенькая дубленка, темно-шоколадная со светлым мехом, с круглыми черными пуговицами. Филармон Иванович надел ее, нигде не жало. Он посмотрел в зеркало, расправив плечи и высоко подняв голову. Конечно, он не слышал, как открылась и закрылась входная дверь, как кто-то вошел в комнату за его спиной. Только когда что-то мелькнуло в зеркале, он повернулся всем телом, как герой в ковбойском фильме, но перед ним стоял не вор, не грабитель и вообще не враг, а поэтесса Лиза в шубке необыкновенной привлекательности из серого меха, а также в беличьей шапке и в высоких сапожках.
– Я на такси, – сказала она.
– Я уже оделся, – сказал он.
Некоторые сомнения у него были только насчет своей шапки, довольно-таки старой, на затылке протертой до кожи, что было, впрочем, вполне незаметно, зато подходившей коричневым цветом, но раз на такси, то шапку можно было и в руке поносить.
Дубленок на улице оказалось мало, гораздо больше было пальто, похожих на его старое, теперь уже навсегда отжившее, поскорее бы выбросить. Красота поэтессы Лизы меньше всего привлекала его внимание, которое рассеивалось. Он одновременно наблюдал, как одеты люди, и думал о том, что его ждет впереди. Мелькнула было привычная мысль, что люди одеты гораздо лучше, чем после войны или десять лет назад, но тут же эта мысль, так и не укрепившись словами и цифрами, как-то виновато усмехнулась и пропала, он только моргнул досадливо ей вслед. Еще он подумал с тревогой, во что-то она одета под шубкой и как там будут одеты остальные, а главное, как они себя будут вести? До него доходили слухи о современной молодежи, что иногда смотрит подпольные порнографические фильмы, и случается стриптиз. Коллеги со знанием дела обличали в соответствующей обстановке и такие фильмы, и стриптизы, но позволяли себе, обличая, иногда подмигнуть. И вот перед Филармоном Ивановичем стали проноситься картины, одна интереснее другой. Так, он увидел не то табачный дым, не то пар, современную молодежь, очень недоодетую, обезьяноподобный молодой человек в красных плавках все выше и выше качал на качелях полногрудую девицу с закрытыми глазами, из одного угла гремела отвратительная музыка без слов, а из других раздавались враждебные голоса; толстая девица в очках вышла на четвереньках из соседней комнаты, на ней верхом ехала неимоверно тощая, хлопала ее по заду театральной программкой и кричала, что страна не может привести человечество к счастью, если в ней все в дефиците, даже пипифакс. Филармон Иванович зажмурился, помотал головой и сказал поэтессе Лизе:
– Называйте меня сегодня просто на «вы».
– Имя неотделимо от человека, – возразила поэтесса Лиза.
– Только на сегодня, – сказал он, открывая глаза.
Такси остановилось на перекрестке, и Филармон Иванович отшатнулся – чуть не вплотную было перед ним лицо начальства, не наивысшего, но все-таки очень высокого, которое, заметив красоту поэтессы Лизы, перестало сидеть развалясь, а выглянуло на нее из окна своей машины, даже открыв стекло, несмотря на холод. Затем оно перевело взор на его дубленку, примеривая себя к его месту рядом с такой красотой, и вдруг осознало, кто же это в дубленке. Начальство не сумело скрыть изумление, хотя по достигнутому рангу полагалось бы таких чувств наружно не выказывать. Филармон Иванович не успел почтительно поздороваться, как надлежало по рангу ему, пусть и после того, как его узнали, а не сразу, что единственно правильно, но не успел, потому что дали зеленый, и высокое начальство унеслось вперед с вывернутой шеей и изумлением на лице.
– А он, по-моему, в пальто, – сказал Филармон Иванович, и поэтесса Лиза все оценила углом глаза.
Под шубкой поэтесса Лиза оказалась в длинном и вполне строгом платье с цветами, только с правого бока разрезанном от пола до пояса, но в разрезе не все и не всегда было видно. Голых не было, вообще были только хозяин с женой, совсем молодые, даже водка отсутствовала, одно сухое вино.
Поэтесса Лиза читала стихи тем же голосом, что и говорила, – певуче, с хрипловатой ленью:
В человеческих играх есть грань —
На ней умирает игра.
И становится тихо,
Как в тире,
Когда там меняют мишени.
И становится плохо,
Как в мире,
Когда принимают решенья.
Как в море,
Упав за борт, смотреть кораблю вслед
И знать, что напрасно звать.
Как в морге,
В знакомых чертах искать и не узнавать.
Как в мороке,
Пьяного сна замысел потерять.
В человеческих играх есть грань —
На ней умирает игра.
«Это о ком же?» – подумал Филармон Иванович.
А она еще читала:
Строчка письма, горсточка букв —
Проще простого такое черкнуть.
Дверь. И каждый в нее звонок,
Как на расстреле с осечкой курка щелчок.
И снова ждать. Ломкие пальцы рук.
Строчку письма, горсточку букв.
«Это точно, очень у нее ломкие пальцы», – думал Филармон Иванович, и его начало слегка трясти от стужи и перепоя.
Потом говорили, и Филармон Иванович чувствовал себя уверенно, потому что все время вспоминал о своей дубленке, висящей в прихожей, и потому уверенно высказал свою точку зрения о стихах: