Текст книги "Портрет незнакомца. Сочинения"
Автор книги: Борис Вахтин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 55 страниц)
Ежу понятно, что высокий гость картину взял без энтузиазма, внимательно ее рассмотрел, подумал и сказал, возвращая Афанасию Ивановичу:
– Эта вещь, я уверен, уместнее будет в той церкви, которую упомянул сейчас товарищ. Да-да, там она уместнее.
И сел, усмехнувшись.
Кашу, заваренную Афанасием Ивановичем, расхлебать не удалось, и банкет был испорчен, несмотря на то, что минут через десять Афанасия Ивановича незаметненько увезли.
После этого провала всем стало ясно, что Афанасия Ивановича терпеть, увы, в столь высоком кресле больше нельзя никак, и постепенно ему подобрали замену, провели с ним, а также и где следует, неприятные, но необходимые переговоры и без шума уволили, о чем он сам же и согласился письменно попросить. До решения его судьбы министерством новых обязанностей он не имел, числясь на каком-то временном соглашении…
Выслушав приговор суда, Афанасий Иванович где-то напился, однако не до такого бесчувствия, чтобы потерять способность передвигаться.
Надя в тот вечер была одна. Почему-то она не слышала звонка и, вздрогнув, обернулась, когда дверь в ее комнату распахнулась настежь и появился на пороге Афанасий Иванович с выпученными бессмысленными глазами, запекшимися губами, одетый беспорядочно, но не живописно, и сказал, раздирая рубаху в попытке избавиться от пламени водки в груди и невыносимости чувств:
– Я пришел…
Сказал и рухнул на пол, опрокинув стул головой, утратившей всякую чувствительность.
11. Физика твердого тела
Одежда, товарищи, абстрактно нужная всем и на всех, даже на американских нищих, имеющаяся, это не та одежда, о которой у нас пойдет речь. Мы поговорим о другой одежде, о той, которая есть знак места человека под социальным солнцем, черта его, так сказать, общественной характеристики. Возьмем, например, замшевую куртку…
Из лекции «Облик, молодого человека», прочитанной 5 марта 1979 года в центральном лектории города Инска
Но между разрывом с Алешей и падением к ее ногам упившегося Афанасия Ивановича Наде еще раз померещилась истина в лице Алика Желтова, который, как я рассказывал, окончил ту же школу в Сказкино, что и она, только на шесть лет раньше.
Каюсь, привел его к Наде я, когда он из своего научного городка заехал в Инск по делам физики твердого тела, а потом Желтов стал у нее дневать и ночевать.
Надя все это время читала необыкновенно много, занимаясь самообразованием с того часа, как Афанасий Иванович вырвал ее столь резко из-под влияния отца Михаила, регента, матери Натальи и прочих служителей культа, способных ознакомить девушку лишь с очень, согласитесь, далекими от нашей жизни представлениями и понятиями. Да, еще тогда, когда она шла, неся черную гранитолевую сумку с убогим своим имуществом, за соблазнителем, думала она о необходимости учиться, но решила учиться самостоятельно, и, надо сказать, благодаря великолепной памяти и чутью к истине, помогавшему легко отделять нужные книги от ненужных, знатоков от людей поверхностных, умных от простоватых регистраторов фактов, она составила себе картину мира, что многим удается лишь годам к сорока, а то и никогда не удается. В глубине души она, видя Афанасия Ивановича насквозь, возможно, все-таки считала его выше себя. Не будем забывать, что он и был выше, чем она, по крайней мере, занимал в обществе заметное положение, завоеванное честным трудом, а она была, извините, всего-навсего девчонка – пусть необыкновенно красивая, но пока ни в чем себя не проявившая и ничего не достигшая.
– Ты не для этого рождена, – уверенно сказал ей Алик, с которым она однажды вечером советовалась, чем же ей заняться и к чему устремиться. – Ты – вне обычного, тебя невозможно употребить практически, прямо, так сказать. Особый случай, уникум и раритет. Объясняю. Прошу не ковырять пальцем в носу…
Конечно, Надя в носу не ковыряла, но такой был у Алика стиль речи, всегда иронический, так что не поймешь, он серьезно говорит или нет, а он еще приподнимал бровь и кокетливо таращился, склоняя голову немного набок.
– Тебя, Горюнова, можно, например, было бы назвать мраморной, это слово вполне годилось бы для описания твоей красоты, – прошу не затыкать мне рот лицемерными взглядами! – но слово не подходит, потому что красота у тебя пламенная, а мрамор всегда холодный. Верно было бы сказать, что перед нами пламенный мрамор, но такого не бывает. Поэтому тебя нельзя использовать ни как мрамор, ни как горючее. Еще пример – Горюнова, оставьте муху в покое! – из области физики. Нам известны жидкое, твердое, газообразное и кристаллическое состояние вещества, но есть еще одно – плазменное. Что такое плазма? Это нечто, что чрезвычайно трудно укротить и направить на пользу прогрессу. Плазма, впрочем, это, если без подробностей, состояние всего-навсего неживого вещества. А в случае с Горюновой перед нами живая плазма – не знаю, какое нужно магнитное поле, чтобы ее подчинить интересам практики.
Надя слушала его сидя, изредка поглядывая из-под бровей, а он ходил по комнате.
– Я не шучу, – весело сказал Алик. – Тебя стоило бы выставить на самом людном перекрестке мира, что бы люди, любуясь совершенной твоей красотой, вдохновлялись увиденным на трудовые подвиги.
– И это все, что ли? – спросила Горюнова.
– Лично я специалист по твердому телу, но для науки ты не подходишь.
– Думаешь, не могу?
– Беда именно в том, что ты все можешь, – сказал Алик. – И физику, и химику, и лирику. Петь бросила?
– Для себя пою…
– А для меня?
– Спою.
Над серебряной рекой
На златом песочке
Всюду девы молодой
Я искал следочки.
Там следов знакомых нет,
Нет как не бывало.
У меня ли, молодца,
Сердце замирало…
Точно счастие мое
В воду камнем пало.
На кого же, дева, ты
Меня променяла?
Не с того легла тоска
В сердце молодое,
Что златой песок река
Унесла волною…
Над серебряной рекой
На златом песочке
Долго девы молодой
Я искал следочки.
– Джоан Баэз из тебя не получится, – сказал Алик, выслушав песню. – Шарля Азнавура тоже. Не огорчайся – в мире должны быть люди, которые личности сами по себе, неважно, что они делают. Работу сделаю я и мне подобные, а ты будешь светить нам во мраке жизни. Мало тебе?
– А если мало?
– Будешь маяться неприкаянная – и все. Кажется, у вас грех уныния не прощается?
– У кого это – у нас?
– Ну, у христиан?
– Все прощается, Алик, у христиан, только в церковь я уже не хожу…
Она встала, подошла к нему и вдруг обняла, сдвигая его кожаную куртку с плеч вниз.
На следующее утро Надя решила, что они поедут в Сказкино.
– Хочется на родине, – сказала она, когда Алик предложил ей записаться и сыграть свадьбу у него в научном городке.
– Меня там ничто не греет.
– Я согрею, – сказала Надя.
Через пару дней, в течение которых Алик уладил свои проблемы, они вылетели в Сказкино самолетом через Москву и Тамбов.
Как и все почти, что связано с событиями в Сказкино, так и этот их визит знаю я лишь отрывочно, неясно. Многое другие, может быть, рассказали бы иначе. Слухи, как и всегда бывает с ними, дошли оттуда смутные и противоречивые. Вот что мне удалось установить более или менее достоверно об этой поездке Горюновой и ее жениха.
Остановились они у Желтовых в четырехкомнатном добротном доме, и Надя тотчас отправилась на улицу Батюшкова, прихватив для матери подарки, в том числе отрез темно-синего бархата. Но пробыла она там очень недолго, буквально через несколько минут выскочила из родительского дома как ошпаренная, а следом ей неслись ругательные крики, не исключено, что и пьяные, потому что Анна Павловна, вскоре тоже вышедшая на улицу, слегка покачивалась и неизвестно кому грозила кулаком, бормоча под нос совершенно непечатные слова, предназначенные для характеристики дочки. Впрочем, через три дня, в субботу, она была на свадьбе, сначала трезвая, и пьянство не помешало ей кое-что успеть, видимо, с Надиной помощью: на ней было неплохо сшитое платье из того самого бархата, а крашеные и сильно поредевшие волосы кто-то вполне пристойно причесал. Увы, Анна Павловна за последнее время не только увяла лицом, но и бесформенно располнела, и рядом с дочерью лучше бы ей не появляться – при взгляде на них становилось неприятно и страшно.
Слышал я также, что Горюнова побывала у священника, отца Амвросия, к которому заехал – злые языки болтали, что не случайно именно в эти дни появился он в Сказкино, – из Инска отец Михаил, и что ее не ждали почему-то, а она явилась внезапно, и будто бы священники как раз сидели за столом и пили домашние наливки, а она вошла в дом беспрепятственно, старушка, прислуживавшая Амвросию, отсутствовала, так что за столом как раз чокались, когда она возникла на пороге.
– Налейте уж и мне, – сказала Горюнова.
После короткого замешательства те пригласили ее в свою компанию, и часа два она с ними просидела, веселая и к ним приветливая, они совсем размякли, радовались, что она вернулась, прощали ее многократно, а Михаил якобы открыл ей, что давно уже относится к ней, как к святой, потому что грешнице не может быть такая красота дарована, но смотрел на нее глазами отнюдь не благочестивыми, а огненными, Амвросий даже что-то ему на этот счет ревниво и двусмысленно заметил. И тут Горюнова вдруг встала и сказала:
– Эх, и кому я верила…
Повернулась и ушла, а они остались думать и молиться.
Говорили, что потом видели ее с Инной Николаевной Веригиной на могиле Платона Горюнова, Надя плакала, а Веригина ей что-то говорила с такой страстью, что даже щеки ее, и без того кирпично-румяные, стали совсем пурпурными, до синевы. Только отдельные слова слышали любопытные, что-то насчет «хватит… сколько же можно… нет-нет, нельзя так». А Горюнова отвечала тоже невразумительно – про какое-то время, что месяц в двадцать лет – как три года в сорок и пять лет в шестьдесят. И обе даже не заметили, как заморосил осенний дождичек, такой мелкий, что похож был скорее на влажное дыхание сверху, – тем более, что то ощущался, то пропадал ритмически. Но хоть и незаметный, но через десять минут стали мокрыми платки на волосах женщин и плащи на их плечах, и пошли они с кладбища, оставив у креста розовые астры и прижимаясь друг к другу, словно сестры, хотя Инна Николаевна была на четверть века старше.
На свадьбе, последовавшей, как и полагается, после загса, был весь городок. Гуляли три дня – не поскупились Желтовы ради единственного сына, да и он имел средства. Приехали приглашенные телеграммами два друга Алика, оба чуть старше, чем он, оба с модными бородами, оба по-спортивному одетые и оба с живыми насмешливыми глазами. Уже в первый день, не успели все как следует напиться, один затеял полемику с мужем Светланы Робертовны Евсеевой, собиравшим, как вы помните, все, что написано о Сталине, об этой самой его коллекции, причем ученый физик сначала ограничивался ироническими репликами, но скоро его оппонент тяжелыми ударами, вроде призыва «не прятаться за шуточками, а снизойти к провинциалу и осчастливить его светом ученых знаний», заставил физика заговорить серьезнее и подробнее, а потом разозлиться и уже кричать, к наслаждению мужа Евсеевой, который в глазах окруживших их молчаливых слушателей вышел из спора полным победителем. Другой физик тем временем увлеченно рассказывал гинекологу Вельятаго свежие анекдоты, от которых тот взрывался хохотом, хотя уже знал их: наши маленькие города давно уже перестали быть политической провинцией, да и культурной тоже, по крайней мере, по части анекдотов, что пока невдомек очень многим. Ярополк Всеволодович Светозаров, лучший адвокат в Сказкино, прислушивался к анекдотам, в который раз чистосердечно поражаясь способности своего друга Вельятаго смеяться над ними столько раз, сколько их слышит.
Пили, ели, танцевали и пели всласть все три дня. Новобрачная за этот срок выслушала около сорока объяснений в любви, как кратких, так и пространных, и четырнадцать предложений руки, в том числе три очень и очень настойчивых и деловых. Среди последних вдруг оказался директор школы Побирохин, который на второй день свадьбы пришел трезвый и ухоженный, как из парикмахерской (а он и был оттуда), и сказал Горюновой, отозвав в сторонку, что ему уже все известно о ее решительном разрыве с попами и прочим мракобесием и что он готов немедленно развестись и на ней жениться, если она твердо пообещает выйти за него, когда он освободится, а Алик слишком молод для нее. Это был единственный раз за три дня, когда Горюнова развеселилась, твердо пообещав директору, что никогда за него не выйдет.
Из Сказкино молодые поехали поездом в научный городок Алика, расположившись в одном купе с двумя друзьями последнего. С ними Алик принялся очень точно и остроумно пародировать своих земляков, в которых, к радости друзей, находил почти полное сходство с гоголевскими персонажами. Все было хорошо, пока Надя не спросила вдруг:
– И это все, что вы там постигли?
Алик сказал:
– Я знаю Сказкино не хуже тебя.
– А что постигла там наша красавица? – спросили друзья.
Горюнова по очереди посмотрела на каждого и вышла молча из купе. Сквозь открытую дверь доносились до нее отдельные фразы и смех.
За окном шел и шел, то усиливаясь, то ослабевая, осенний дождь, и набухшие от воды леса, луга и поля светились ярко и тревожно отживающей зеленью и утвердившейся желтизной. Нет, невозможно сомневаться, что жизнь на нашей земле еще только-только начинается…
Через час Алик вышел и вопросительно прикоснулся к ней плечом.
– Что, ироники, долопали Сказкино? – дружелюбно спросила его Горюнова, продолжая глядеть в окно.
– Нашу любовь, о Горюнова, не пожелавшая стать Желтовой, моя ирония не съест, – сказал Алик, внезапно вспотев.
– Уже съела, – грустно сказала Горюнова.
Бежали за окном леса, луга и поля, и не было за окном уюта, но и пошлости не было.
– Слушай, я о другом, – повернулась к Алику Горюнова. – Ты встречал таких, которые просят их пожалеть, потому что им, бедненьким, больно делать подлости? В научном мире встречал?
Но у Алика не имелось сил говорить о другом.
Вскоре они расстались навсегда. Ни с кем в научном городке Надя не простилась, кроме какого-то всеми брошенного старичка-физика, которого навещали только любители выпить, поскольку старичок пить уже не мог, но имел набор водок, всегда мастерски настоянных на травах, листьях, корешках и цветах, и вернулась в Инск.
Мне было очень жаль Алика, которому после отъезда Горюновой почему-то до того вдруг тошной стала физика твердого тела, что даже и впрямь замутило его, и живот заболел, точно нож ему воткнули чуть ниже поддыхала. Жаль тем более, что больше никогда ничего он не придумал, не изобрел и не открыл до самой смерти, хотя стал и профессором, и доктором своих наук.
12. Закат на острове Сокровищ
Ныне отпущаеши…
Евангелие от Луки, 2, 29
Афанасий Иванович очнулся и спросил:
– Который час?
– Восемь утра уже, – сказала Надя тихо.
– Я пришел, – сказал Афанасий Иванович, чувствуя, что еще не протрезвел, но что ему хорошо и даже почему-то весело.
– Конечно, – улыбнулась Надя.
– Я тебя люблю, – сказал Афанасий Иванович и сел. – Где моя одежда и ботинки?
Они поженились и стали жить у Афанасия Ивановича, избегая общества. Поклонники иногда подстерегали Надю с признаниями, угрозами и цветами, но она умело отшивала их, отдавая красоту только мужу.
– Я с тобой порядочная, как собака, – сказала она однажды Афанасию Ивановичу.
– Знаю, – сказал он.
Не странно ли, думал я, – со мной они встречались, хотя и не часто, – что красота, которой под силу мир перевернуть, уходит без остатка на это вот сорокалетнее и, может быть, навсегда бесплодное запустение? Разве это справедливо, правильно, честно? Разве для того мучилась природа, создавая одно из своих чудес, чтобы это чудо готовило еду, стирало рубашки и штопало носки такому вот Афанасию Ивановичу Таратуте? Плохо я о нем думал, не скрою… И, пожалуй, с удовольствием заметил, что он начал необыкновенно быстро лысеть – его роскошные кудри вылезали прямо-таки пучками. Но удовольствия своего я, конечно, устыдился и однажды рассказал, что мой знакомый, облысевший после болезни, восстановил великолепную шевелюру с помощью того, что ежедневно ел натощак проросшие зерна пшеницы, особым образом приготовленные.
– Не хочу, – махнул рукой Афанасий Иванович.
– Почему не попробовать? – настаивал я.
– Зачем? – спросил он.
– Надя, объясните ему, – обратился я за помощью к его жене.
– На фиг надо, – сказала она, а он радостно захохотал.
Как-то заинтересовали Афанасия Ивановича длинные письма, которые получала Надя от Инны Николаевны Веригиной и над которыми, как я уже говорил, она надолго задумывалась, читая.
– Мне бы хотелось прочесть эти письма, – сказал он однажды жене, несколько опасаясь, что она рассердится и заподозрит его в недоверии или ревности.
– Нет вопроса, – передразнила его Надя и с готовностью дала ему как письма Инны Николаевны, так и свой ей ответ, который она еще не успела отправить.
«Недавно, – читал Афанасий Иванович в выбранном наугад послании Веригиной, – я купила в магазине пододеяльники, черные с белым горошком, а между горошками розовые цветочки, и такие же наволочки и простыни, других не было, но спать на таком белье почему-то, знаешь, никак не могу, сама не понимаю, в чем дело. Все просыпаюсь, зажигаю свет и рассматриваю свое благоприобретение. Как от толчка просыпаюсь, представляешь?»
Афанасий Иванович перелистал несколько страниц и прочел еще одно место:
«…В начальные классы привезли новые парты, гораздо удобнее и лучше старых…»
Сколько ни читал он, все было в этом же роде – ничего не значащие пустяки, мелочи быта, подробности однообразной жизни.
– Подробно она как пишет, – сказал он жене.
– Да, – с гордостью сказала та. – Мы друзья…
– Новостей маловато…
– Коли нет новостей, так и не писать, что ли? Между прочим, Афанасий Иванович, для меня все о ней – новость.
Он стал читать письмо жены:
«Сегодня утром я проснулась и немного полежала в постели, прежде чем встать, – нынче воскресенье и я хотела немного поваляться и обдумать, что буду делать. Накопилось много стирки, уборки, но я решила сначала сходить на рынок и купить кабачок, которого очень вдруг захотелось…»
Афанасий Иванович вспомнил съеденные за обедом жареные ломтики и вопросительно поглядел на жену, сказав только:
– Кабачок?
Но она отрицательно покачала головой, сразу, как всегда, поняв его мысль.
«Просто так захотелось, без всяких основательных причин», – прочел он, вернувшись к письму, которое он вместе с письмами Инны Николаевны, вздохнув, отдал жене.
Детей у них не было, и как-то ночью Афанасий Иванович прошептал Наде:
– Может, в детдоме возьмем?
– Нет, – ответила она. – Одно дело – подкидыш или вообще по судьбе, а как это – выбирать? Нет-нет…
– Я какой-то получаюсь пират на острове Сокровищ… Все мне да мне…
– Не вор же ты и не злодей, на чужое посягающий. Участь такая у меня – твоей быть. Планида… Не убить бы мне тебя только…
– Как это?
– Теплый ты пока еще…
– Чем же это плохо?
– Плохо, Афанасий Иванович…
И опять, как часто за эти счастливые дни, со страхом почувствовал Афанасий Иванович, что, кажется, любит он – первый и последний раз в жизни.
Умер Афанасий Иванович на рассвете. Он не успел даже толком проснуться – сперва ощутил во сне легкое неудобство в горле, потом тошноту, попытался открыть глаза, услышал встревоженный голос Нади, склонившейся над ним, кашлянул, виновато улыбнулся ей и провалился в полную черноту. Но пока он уже не спал, но еще и не проснулся, за эти несколько предсмертных мгновений успел он кое-что себе представить. Едва ли, впрочем, эти видения дали бы какую-нибудь пищу тем, кто изучает людей, перешагивающих вечный порог. Пустяки какие-то пронеслись перед Афанасием Ивановичем: увидел он сперва себя покупающим без очереди по блату банку персикового компота; потом хоругвь с Дмитрием Солунским; потом собаку Дружка, стоящую перед ним на задних лапах и ласково царапающую передними его модные брюки; потом пронеслась удивительная мысль, что он, Афанасий Иванович, такой здоровяк и кровь с молоком, все на свете, кажись, нипочем, сейчас вот умирает, – и мелькнул было ужас в его душе и даже гнев против той, которую он тут же в смерти своей обвинил, но он сразу же отвлекся, увидев телеграфный столб, на столбе железное ведро, а из ведра торчащую голову вороны, готовой каркнуть. Вот, пожалуй, и все, разве что почувствовал он вдруг вспышку необычайной нестерпимой радости и могучий прилив сил. Вот тут-то и появилась у него на губах виноватая улыбка, так и застывшая навсегда.
На похороны Афанасия Ивановича явилось очень много народу, включая все заводское начальство. Из Москвы приехал Алеша, много помогший Наде и даже почти не напоминавший ей в эти дни о своей к ней неизменной любви и постоянной готовности без всяких условий принять ее, а что он кажется ей постылым, так это пройдет. Пришла мать Наталья, стояла за кустом и молилась, но к Наде не подошла. Опускать гроб помогали Гриша, Веня и Гоша, добывшие по случаю печального повода вполне приличные одеяния, однако трезвость до опускания гроба сохранил один Гриша, впрочем, ненадолго. Пришли Люда с Любой, прижались друг к другу и театрально курили, нервно зажигая спички, но плакали вполне искренне. Был, конечно, и я, жалел Афанасия Ивановича, нос которого торчал над виноватой улыбкой и словно извинялся, что оказался его владелец на острове Сокровищ не пиратом, а банкротом, и думал, что, пожалуй, у меня появились некоторые шансы благодаря моей выдержке и терпению – бывает нередко так, знал я, что именно из таких вот, как у нас с Надей, простых и как бы бесплотных отношений рождаются и любовь, и брак. Ведь что с ней будет, страдал я, на какую участь она обречена-то, какой ее ждет конец!
13. Оказывается, это еще не конец
Девицы проходили тише
Пред ней по зале, и всех выше
И нос и плечи подымал
Вошедший с нею генерал.
А. С. Пушкин
Да, именно так! Не все мне, оказывается, было известно… Не успели похоронить Таратуту и справить по нему поминки, как сразу появился рядом с Надей, буквально на следующее же утро возник, так что, возможно, он за ней неотступно наблюдал, не теряя из виду ни на минуту, – не исключено даже, что и не наутро, а поздно вечером в день похорон! – совершенно новый персонаж, рядом с ней после трех-то неудачных выскакиваний (иначе, извините, и не назовешь!) замуж прямо-таки немыслимый, однако быстро и необыкновенно прочно с ней соединившийся, да появился не просто какой-то там персонаж, а именно генерал. Ей-богу, генерал, не полный, правда, но все-таки генерал-лейтенант, прошедший Великую Отечественную войну, тоже, правда, не всю и конечно же не генералом – призвали его в сорок третьем, совсем еще зеленого, он выдвинулся как благодаря солдатским качествам, так и в силу неунывающего характера, склонности к шутке и редкой надежности в дружбе. После войны он учился военным наукам, не пожелав расстаться с тем кругом, к которому привязался за два года. И хотя разница в возрасте между ними была такая, что мне только рукой хотелось махнуть, но зажили они с Надей – не разлить водой. Замечу, что с глазу на глаз он называл ее только Лушенькой, – у меня вообще нет сомнений, что он знал ее жизнь досконально. Похоже, что и она полюбила своего генерала не на шутку. Она уже родила ему сына и опять вроде бы ходит беременная, что ее, между прочим, как и роды, ни капельки не портит – вся ее красота как была, так при ней и осталась.
Знаете, откуда генерал-то взялся? У того военкома, Ивана Ивановича Пеклеванного, брат которого, если помните, служил чем-то вроде бюро добрых услуг для земляков из Сказкино, есть, оказывается, еще и старший брат, Андрей Иванович Пеклеванный, который тоже трудился в Москве, по слухам, в генеральном штабе, и о котором ни два других брата, ни родственники ничего никому не рассказывают, – видимо, из-за военной тайны. Дети Андрея Ивановича от первого брака вполне выросли, он вдов – чем не жених?
Недавно я побывал у них в Москве – на правах того самого вилами по воде писанного родства с Горюновой. Внутренне краснея за свои нелепые виды на Надю, я вел себя с ней, как всегда, безукоризненно, – впрочем, может, мне и померещилась моя в нее влюбленность, на самом же деле придумала это чувство моя голова, поскольку как же не влюбиться в этакое диво дивное? Человек сугубо штатский, я как-то не очень представлял себе, о чем смогу говорить с генералом. Но после визита я заявляю, что вопреки всему, что иногда приходится читать и слышать о генералах, Андрей Иванович Пеклеванный о военных проблемах, как нынешних, так и прошлых, вовсе не рвется говорить, что это человек весьма разносторонне образованный, с хорошим вкусом – правда, на стенах у него Алешиных поковок я не видел, даже Надиных портретов на меди нет, а висит очень и очень современная картина, с автором которой я, однако, не знаком. Да, у него хороший вкус – и не только насчет еды или настоек. Слушать его было одно удовольствие, хотя он говорил мало, внимательно вникая в мои мнимые открытия по части родной истории, совершенные попутно с изучением родословной, и незаметно постигая мое к Наде отношение. Он не пытался скрыть, что любит ее, и не стеснялся того, что даже голос его меняется и становится мягче, когда он обращается к ней. Конечно, я не могу обобщать и утверждать, что общение со всеми генералами столь же приятно, – я никогда другого живого генерала в глаза не видел, Андрей Иванович – это единственный знакомый мне генерал (не считая, понятно, военных врачей, поскольку, да простят они меня, они генералы только по форме, этак и я в некотором роде генерал, потому что в своей области понимаю, наверно, не меньше, чем они в медицине), но мирные встречи с мужем Горюновой (она и в этом браке сохранила девичью фамилию) могут обогатить кого угодно. Правда, заметил я у него и недостаток – насколько он не в силах скрыть своей к жене нежности, настолько же не может спрятать от наблюдательного человека и ревности, которая, похоже, не дает ему покоя, хотя у него нет для мучений и тени повода. Он настораживался каждый раз, когда мы с Надей в разговоре хоть немного приближались к ее прошлому, – и я понял, что горе тому, кто посмеет даже намекнуть на Афанасия Ивановича, Алешу и Алика, на весь этот крик на букву «а»: «А-А-А!»
Именно ревность, как я уверен, вооружила его проницательностью – и он прочитал в моей душе то, что я скрывал так тщательно: и влюбленность в Надю, и тайные мечтания… Я уходил от них, понимая, что больше в этом доме бывать мне не следует.
Я шел по воспетой Орловым Аргуновской улице, путаясь в сугробах среди новостроек, и размышлял о проблемах, которых и в этом доме у хозяев по горло. Например, Андрей Иванович часто болеет, а это, знаете ли, грелки, банки, лекарства, врачи, тревоги… Опять же ревность – на Надежду Платоновну он никогда не то что не рассердится, он даже глянуть на нее неодобрительно себе не позволит, поэтому вся его раздраженность падает на друзей и товарищей из его круга, а так легко и до отставки дораздражаться, хотя по природе он остался и веселым, и неунывающим. А какой может быть разговор об отставке, если без дела он пропадет немедленно, – ни рыбу ловить, ни марки собирать, ни цветы поливать он за всю жизнь так и не насобачился – так что пропадет пропадом, нет вопроса.
А что без него будет с Надеждой Платоновной, не в пенсии же тут дело?
Господи, да неужели же и это – еще не счастливый конец? Неужели все еще только начинается?
1980
СЕРЖАНТ И ФРАУ
– Она все время молчала, даже по-немецки не говорила со мной, хотя я немецкого вообще-то не знаю, разве что гут, их либэ, ну, это все знают. Но она и этих слов со мной не говорила.
Городок был небольшой, нас-то в нем тоже мало, и попал я к ней в дом один. И вот она достает для меня сервиз, накрывает стол скатертью собственноручной работы, ставит рюмки и бокалы, вилки-ложки кладет серебряные. Потом улыбается, достает полотенце – тоже с вышивкой – и приглашает меня рукой – милости, дескать, прошу за мной. Чувствую я, что дома, кроме нас, никого нет, иду за ней, а она, нисколько не стесняясь, беззастенчиво идет впереди, открывает двери передо мной. Прохожу в последнюю дверь мимо нее, оказываюсь в ванне. Вода горячая, мылом пахнет, как духами, а ванна такая – хоть плавай, не как у нас сейчас, что скрючишься, как зародыш, по очереди то ухо моешь, то колено. Зеркало, помазок новенький, бритва – ручка из слоновой кости. Ну, все есть. Неудобно мне стало даже, но она улыбается так, что ты просто совершенно себя просто чувствуешь, вроде не солдат ты завоеватель, а к сестре в гости приехал, и не опасен ты для нее, как для женщины, а стопроцентно приятен. И дает она мне халат и показывает белье для меня, тонкое, на наше совсем не похожее, хотя предметы по назначению вроде те же.
– Мужа? – спросил сержант.
Фрау всмотрелась в его лицо, просветлела пониманием и отрицательно покачала головой.
Он прикрыл за ней дверь и запер на задвижку. Бритый, причесанный, душистый чистотой и мылом, в меховых мягких туфлях, в халате до полу, с трофейным револьвером в кармане и с автоматом в руке, он вышел из ванны.
– Понимаешь, не мог я оружие оставить. Сопротивления в городке нам, конечно, уже не было, поскольку вчера они повсеместно капитулировали, но вдруг. Так я из ванны вышел, а она уже ждет, ведет к столу – чего там не было! И до войны я все-таки жил, и в войну не голодал – но ничего такого не видел. Красиво. Зелень, бутылки на подставках, мясо под соусом, печенье домашнее, сыр пяти сортов, пиво кувшином. А она сама не ест, не пьет, только мной руководит, чтобы я ел и пил правильно. Я ей что-нибудь говорю, она на меня смотрит, думает и, понимаешь ли, понимает. И улыбается от радости, что понимает.
– Пейте и вы, – сказал сержант.
Фрау отрицательно замотала головой.
И такая она была веселая и жизнедеятельная, что сержант не настаивал – зачем ей пить, она от этого не улучшится, а только ухудшится, не так, как мы.
– Слушай, – сказал сержант. – Ты почему меня не боишься? Ты знаешь, что у меня за спиной?
Она посерьезнела и внимательно слушала большими глазами из-под выпуклого лба его губы, брови, глаза и голос, его руку, вдруг сжавшую рюмку.
– Отчего я стал много разговаривать? То ли от вина, то ли оттого, что не понимала она моих слов, но словно бы и понимала. Однако стал. От Воронежа, как воевать начал, все больше молчал, на Валдае молчал, Польшу прошел, в госпитале был – молчал, а тут, в Германии, в логове фашистского зверя, перед симпатичной немкой заговорил, словно в деревню вернулся или замполитом назначили. И понес, и понес.