Текст книги "Портрет незнакомца. Сочинения"
Автор книги: Борис Вахтин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 55 страниц)
– Что это вы, – сказал профессор.
– И не поймешь, – сказал Каин. – Труха ты, штамповка. По голове тебе дать, что ли.
– Что это вы совсем, – сказал профессор и сделал вид, что обиделся.
– Не сопи, – сказал Каин, – не трону.
Он задумался и сидел не то чтобы усталый, а просто крепко замолчавший.
– Вам была бы очень к лицу борода, – сказал профессор.
Каин поднял голову и посмотрел на профессора без внимания.
– Конечно, – сказал он. – Конечно, борода. В самую точку.
– Вы сегодня как-то не того, – сказал профессор.
– Конечно, – сказал Каин. – Конечно, не того. Золотые слова.
– Я имею свой собственный взгляд, – сказал профессор деликатно. – С вашего разрешения.
– Давайте, – тихо сказал Каин. – Давайте сюда и ваш взгляд.
13. Легион на Невском проспекте
По невской слякоти, по серому асфальту шли голоногие, розовые, в шлемах, с неподвижными лицами – римляне шли, легион.
Мимо витрин и машин, мимо пятиэтажных домов и милиционеров шли голенастые, со щитами, остолбенелые.
– Кино снимают, – сказал Календра.
– А может, цирк, – сказал Борька Псевдоним. Каин стоял с Марией и смотрел на легион. Римляне шли неторопливо, мерно, словно пришли издалека, а идти им еще миллион лет – через неизвестные города, мимо чужих домов и людей, одетых не по-ихнему, шли обомлевшие, однако же уверенные, привычные идти.
Разлетались голуби у них из-под ног. Трепетали в воздухе.
Из репродуктора раздалось:
– Говорит Москва! Работают все радиостанции Советского Союза!
Каин смотрел и смотрел молча, а Мария взяла его руку в свою, взяла и держит, а он не отдернул.
Далеко от лугов Тибра, от синего неба, белой тоги до серого асфальта, усталых троллейбусов, ввысь уходящей Думы и ярких одежд из синтетиков.
Дернулся Каин, отнял руку.
– Может, кино, – согласился Борька Псевдоним.
– Или цирк, – уступил Календра.
14. Аутодафе
Слева была Стелла, справа Мария, и камнем между ними – Каин.
Пламя белое, пламя черное. Зов с двух сторон.
И метался между ними Каин неторопливо, с ухмылкой, по случайному капризу, необъяснимый, как порывы бабочки в полете, как пути падающего листа.
– Каин, иди сюда, – звала Стелла, но в голосе была звонкость чуть-чуть сверх, от молодости, от нетерпения, и спиной поворачивался Каин.
– Каин, иди сюда, – звала Мария, но в голосе была хрипотца чуть больше, от зрелости, от нетерпения, и готовый к ней, совсем готовый, вот он, тут, отворачивался Каин, и победно стонала Стелла, взлетая навстречу, как с трамплина в воду, только вверх.
А когда он уставал и лежал пластом, то мирились над ним обе и принимались за него вдвоем, и возвращали в строй.
И только и слышно было:
– Каин, иди сюда.
– Каин, иди сюда.
Пламя белое, пламя черное, аутодафе надеждам на ясность и правду.
15. Щемилов
– Хоу! Хоу! – кричал он вдруг ни с того ни с чего, шел ли по Невскому или здесь, в Упраздненном переулке. И масса народа вздрагивала и оборачивалась, а он шел себе дальше, независимый, как самолет.
Черные волосы падали ему на плечи, и голова сидела на орлиной шее, пылая черными глазами.
Был он бездомным скульптором, человеком чистого искусства, и приходил в переулок ночевать к своему другу еще по гимназии в Царском Селе, Николаю Васильевичу Копейкину, который служил в научном месте и не имел в своем благоустройстве никаких моральных ценностей, кроме этого бездомного друга.
А Щемилов, выпив у верного друга крепкого чая, выходил в переулок и там, собрав ребятишек, повествовал им истории, со всех точек зрения бессмысленные.
– Когда жена пирожника из Севильи, – с гортанным пафосом начинал Щемилов, и дети слетались на его голос, как цыплята, – лунной ночью отправилась к Сатурну, чтобы похитить его кольцо и обручиться с черным монахом, крытая карета подъезжала к городу, и единственный странник был в ней – человек с многократно продырявленной шляпой на коленях. И пирожник, и вся Севилья безмятежно спали, не подозревая о надвигающихся событиях, и было тихо, – только стучали копыта арабских коней по булыжникам и погромыхивали колеса кареты.
Щемилов был единственным человеком в переулке, с кем иногда разговаривал Каин.
И когда появлялся Каин, Николай Васильевич деликатно уходил пройтись, а Щемилов кричал гостю:
– Хоу, хоу! Милости просим!
* * *
– И души на совести есть, – тихо говорит, как будто спрашивает Щемилов. – И много.
– Не знаю, – говорит Каин. – Это само собой. Я вроде и ни при чем.
– Да, вроде и ни при чем.
– Вот вы понимаете, и еще Мария, а кое-кто не может и лезет, как собака, а огрызнешься – пропадет, как муха. А зачем лезут? Я их звал? То на животе подползают, глаза к небу, просят, то лают, а я их звал? Звал?
– Звали, – тихо говорит Щемилов.
– Звал, – усмехается Каин, – так потом ведь прочь гоню, хватит, а они и потом лезут. Вот столько и душ, сколько лезло. Ни одной сверх. Я ведь Каин, но не Иуда. К тебе лезут целоваться, или ты лезешь – это ведь тонкая разница, ее понять надо.
– Нет, вы не Иуда, – говорит Щемилов.
– Пойду, – говорит Каин.
– Идите, – говорит Щемилов.
Возвращался Николай Васильевич, копошился в сторонке у окна, а Каин уходил.
И тогда Щемилов долго сидел неподвижно, опустив голову, похожий на уставшего факира.
* * *
– В кого вы такой, Каин?
– В судьбу.
– Выпьем еще?
– Давайте.
– Дайте подержать руку, Каин. Почему я люблю вас, как себя?
– Врач вы безмездный, возвышенная температура.
– Да нет, просто бросьте, бросьте все вообще, и вместе пойдем гулять.
– А куда?
– Да никуда, просто гулять, не надо нам ничего. Ни мне, ни вам.
– Это как сказать.
– Откажемся, погуляем, без надежды жить легко, я знаю, я уже старый…
– Что вы, волк я, куда я пойду? Куда ни пойду – то же будет.
– Вот так…
– Ладно, хватит…
Возвращался Николай Васильевич, копошился у окна, а Каин уходил.
И тогда Щемилов долго сидел неподвижно.
* * *
– Хоу! Хоу! – раздавался вопль на Невском проспекте, и масса народа оборачивалась, встречая взглядом черные глаза и видя старика, похожего на молодого орла.
16. Как плакал маленький мальчик в Упраздненном переулке
Он сидел рано утром, очень рано, когда солнце еще не взошло, у края двора. Двор был пуст, и солнце еще не вышло на небо. Мальчик плакал, плакал горько, а из-под ног у него убегал, катился земной шар, летящий навстречу солнцу, а над ним на сухой ветке дерева раскачивался воробей. Шар летел. Убегал и катился, кружил деревья, и гнались друг за другом, не настигая, города и горы, гребни и сугробы. Весь мир гнался сам за собой, весь мир был занят сам собой.
Вот мальчик встал и начал не спеша, неуверенно и обучаясь, шаг за шагом идти вверх, и он ушел к облакам и скрылся из глаз.
И он не видел, как вышла в этот ранний час из дому Мария, идя на свой аэродром, следом – Стелла, идя в профессорский уют, а потом и Каин, идя своей дорогой.
17. И я, и он, и Мария
– А это кто – святые? Кто это сейчас в радужных кругах нашего общества под синим парусом неба, где у каждого своя игра, свои способности и ухищрения, чтобы иметь свежий воздух и удовлетворение противоположных желаний?
– Я прошел многие улицы нашего города, – продолжал дядя Саша, волнуясь в красноречии, – заходил в квартиры и всматривался в поступки разных лиц, начиная с больших полководцев и кончая самим собой. И я не нашел, с чего начать и кто это такие святые и куда они делись, если были, и верить в это?
Мария сидела с нами и всей своей красотой помогала вести разговор на тему, дикую для взрослых, но красотой помогала.
И неожиданно сказал Борька Псевдоним, поразив нас своей простотой:
– Это Каин, дядя Саша. Это он и никто другой.
– Менее всего, – сказал дядя Саша. – Наименее всего.
– Это он, дядя Саша, – сказал Борька. – Так как верят в него и я, и он, и Мария.
– Это еще впереди увидим, – сказал дядя Саша угрюмо и сухо.
– Ты не смей, – сказал Борька Псевдоним. – Ты не смей. Если не в него, то в кого? Скажи, Мария, то в кого?
– Хе, – сказала Мария, – темно говорите.
– Нет, вы представляете себе Каина, когда профессией была молодость, а рядом Мария, а еще рядом представьте себе наш переулок, и вы поймете, почему он был праздником, так что сколько ни ищи, дальше Каина не пойдешь, если искать, чтобы не огорчаться? Почему ты молчишь, Мария? Или неверно?
– Наименее всего, – сказал дядя Саша.
18. Нежность полыни сухорепейная
Если вы хотите понять спираль этой родины и, конечно, ее глаза, то вот что волнует меня среди прочего: зовут нас Иванами, но ах какими разными.
Иванами, родства не помнящими;
Иванами грозными, четвертыми;
Иванами – царевичами;
Иванами – дурачками;
и венчает их человек, для России невозможный, незамеченный, однако он есть, как вы, как я, – Иван неслыханный, Ванька Каин.
Одному Ивану – воспоминание;
другому – шапка Мономаха;
тому – царевна-лягушка;
а тому – так и жар-птица.
Ваньке Каину только одно в удел от родины – нежность полыни сухорепейная, только это стелет ему, расстилает.
19. Ванька Каин выводит тигра погулять
Мимо разинутых окон, мимо разбившегося в воде солнца и зажмурившихся детей вел Ванька Каин полосатого зверя, вел на шнурочке погулять.
Девочка прыгала через веревочку – подпрыгнула и замерла в воздухе; человек выходил из будки автомата – и вскочил назад; постовой схватился за пустую кобуру.
Зверь понимал Каина с полуслова, как верный друг, готовый за него.
– Гражданин, – спросил по долгу службы смелый постовой, – у вас права имеются?
И тигр, конечно, проглотил его.
Трамвай сошел с рельс и в ужасе помчался в сторону, асфальтом. Автобус прыгнул через перила и нырнул.
Каин шел спокойно и вел на шнурке лучшего друга, готового для него на все. И вот навстречу из-за угла вышел Молчаливый пилот, и тогда тигр стал в нерешительности, потомился, потом дернулся прочь и убежал.
Они встретились – оба рослые, и Каин злобно посмотрел на человека, отнявшего у него друга.
– Я из-за тебя без тигры, – сказал он.
Молчаливый пилот посмотрел удивленно и вдруг улыбнулся этим словам.
– Что ухмыляешься! – закричал Каин. – Отдай тигру!
Но тот посерьезнел и прошел мимо, даже как-то нахмурившись.
– Ну, смотри, – сказал Каин и ушел мимо прыгающей девочки, человека в телефонной будке и постового с пустой кобурой.
20. Детство Каина
В детстве Каина, как у всего человечества, имелась мать с поглаживанием по макушке, завтраком из первых рук и так далее до бесконечности. Был он у нее первым, однако единственным, поскольку остальные не выжили.
И был Каин, пока не осиротел, сыном почтительным, и только в этом он себя превозмог, и можно даже громко сказать – победил, во всем остальном был азарт, и ставки ставил он выше и выше. И, наконец, когда все его ставки были побиты…
Дядя Саша глубоко вздохнул.
– Да, побиты. Вот и поставит он, думаю я, последнюю ставку: жизнь собственную поставит против всего человечества – не приведи Господи, спаси и охрани от такого азарта. Захотел сразу все отыграть, в этом принцип – и замыслы, и исполнение. Может, думает он, что, увидев такую решимость, будет ему спасение и любовь? А мог он выиграть, мог, имея в качестве примера, как из школы убегал, чтобы за мать пол помыть. Однако не повезло…
* * *
– Что поделаешь, Каин, – сказала Мария, – ну что поделаешь.
Он лежал у нее на постели, как мертвая птица, как солдат, павший ниц, как никогда не падает пьяный, а только непьяный, лежал, распластав руки и отвернув лицо.
Больше она ничего не могла сказать и не смогла, оставаясь собой, а потому повторила:
– Что же поделаешь, Каин.
21. Стук шагов
Луна взошла и осветила крыши, блеснула на проводах, подернула лужи льдом.
По пустынным улицам шагал Молчаливый пилот, направляясь к Упраздненному переулку, а оттуда навстречу ему из темноты вышел Каин.
Тихо было в городе в эту ночь – позвякивали стекла в окнах на ветру, всплескивала вода в каналах, пошаркивали шаги. Шаги сблизились и затихли.
– Где Мария? – спросил Каин.
Молчаливый пилот посмотрел немного на этого человека, потом протянул руку, отстранил, и застучали его шаги по тихому городу.
Следом его шагам другие шаги чуть пошаркали торопливо, и снова тихо, только позвякивали стекла на ветру и всплескивала вода.
– Я тебя спрашиваю, – сказал Каин.
Высоко над ними зажглось окно; зажглось и погасло, и снова зажглось.
– Спрашиваю ведь, – сказал Каин.
Но Молчаливый пилот отодвинул его и прошел.
И снова шаги, а за ними другие – быстро, сорвавшись, потом шум падения, и снова тихо.
А на аэродроме в диспетчерской сидела стюардесса Мария и ждала неподвижно, точно спала, но с открытыми глазами, ждала перемены, не веря в нее, а над ней частой дробью звенело на ветру стекло в окне, и рядом приемник потрескивал азбукой Морзе.
Дверь открылась, вошел Каин и сказал не сразу:
– Пойдем.
Она посмотрела на него и пошла. Они долго шли по шоссе – он впереди, а она следом, а у мясокомбината остановились.
– Кончай тут все, – сказал Каин, – и приезжай в Одессу.
– Нет, – сказала Мария. – Нет.
– Говорю, приезжай!
– Что с ним?
– Хе, – сказал Каин. – Ты его что, за вещами посылала?
– Какие там вещи! За документами.
– Хе, – сказал Каин.
– Последнюю ты черту переступил, Ваня.
– Это мы уже слышали, не впервой.
– Меня ты переступил, Каин.
– На двенадцатой станции буду ждать, у профессора.
– Не могу я, отпусти, Ваня.
– Раньше надо было думать.
– Не могу, после этого – совсем не могу.
– На дороге становишься.
– Нет.
– Как же нет?
– Отойти дай.
Каин смотрел Марии в глаза и думал.
– Хм, – сказал он, выдохнув. – Сюда дошла и дальше иди. Иди, не оглядывайся. И не ищи – без следа ухожу.
…Над длинным телом на операционном столе тесно стояли люди, похожие на монахов в белом.
– Недели две, не меньше. Недели две, – сказал один.
– А поговорить?
– Недели через две, не раньше.
22. Отъезд
– Политика – это форма существования бездарности, – сказал профессор.
– Замечательно! – сказал Щемилов.
– Как скучно! – сказала Стелла.
– Твоему поколению все скучно, – сказал профессор.
– Не все, – сказала Стелла.
– Сорок лет я преподаю с кафедры сложные истины и сорок лет только и слышу: скучно, скучно!
Они сидели в ресторане со всевозможными удобствами, и это было ради дня рождения Стеллы знаком профессорского внимания. И весь ресторан с его музыкой, посетителями и гнутыми ножками стульев и столов, паучьими ножками, современными, был для Стеллы и только для Стеллы, и женщины перестали быть женщинами на ее фоне и потеряли жизнь, а мужчины наоборот.
– Когда волшебным жезлом, – сказал с гортанным пафосом Щемилов, – францисканский монах прикоснулся к лону распутницы, то она стыдливо прикрыла рукой белую грудь, внося оживление в будущее.
– Почему я, историк, так низко ставлю политику, – перебил его профессор. – Потому что все политики – несостоявшиеся литераторы, и в обратном смысле тоже верно.
– Ах, как скучно, – сказала Стелла.
Щемилов положил на стол свою черную шляпу и оперся подбородком на палку с костяным набалдашником. Он смотрел на Стеллу, восхищаясь, и профессор смотрел на Стеллу; и они не заметили, как к ним подошел Каин. Он остановился около них, и Стелла подняла на него глаза, а вслед за Стеллой подняли глаза сначала профессор, потом Щемилов, потом все в ресторане.
– Здравствуйте, – сказал профессор, – присаживайтесь.
Каин кивнул Щемилову и сказал Стелле:
– Я уезжаю.
– И я, – сказала Стелла и встала рядом с Каином. Каин снова кивнул Щемилову и пошел прочь, а Стелла – за ним.
Щемилов поднял руку ладонью к Каину и несколько раз согнул пальцы, прощаясь.
Профессор растерянно закрыл глаза.
А в ресторане женщины снова стали женщинами; и зашумели притихшие разговоры, и притихшая музыка, потому что Стелла ушла.
Они шли по вечерним улицам к вокзалу, шли не таясь, торопливо и врозь.
Профессор сказал Щемилову:
– Ушли. Я умножил Льва Толстого на Ницше, постиг историю и с помощью убедительных доводов пришел к далеко идущим выводам. Я один на всей земле знаю правду о гибели и спасении, но боюсь, а они ушли и от доводов, и от выводов.
– Хоу, хоу, – тихо сказал Щемилов, глядя на пылающие Стеллины следы, и лицо его стало неподвижным от воспоминаний.
Улицы пролетели мимо Стеллы не то как летучие мыши, не то как черные кошки с горящими глазами. На вокзале у кассы была очередь, и Каин обозлился.
Стелла стояла покорная, и в этот момент вошла Мария.
Глаза у нее были как на расстреле у стенки, и все видели. Она подошла и остановилась, и плечи ее ослабели, и руки опустились.
– Я вас не понимаю, – сказала Стелла, воскресшая от покорности.
– Отчего бы это? – сказали губы Марии.
– Да уж, видно, оттого, – надменно сказала Стелла.
А Каин засмеялся – легко и сразу.
Он заплатил деньги в кассу и двинулся из зала.
И женщины поняли, что он взял один билет.
23. Россия
Говорят и пишут, что это равнины, рытвины, раздолье росистое; тройка – дугой ее радуга, и трепет полета, трезвон бубенцов…
Правильно – здорово, чтоб вы сдохли, до чего правильно, но это ведь не все.
Говорят, это рабство, страда и спиртное, и храмы – бутылки с крестами, и страх, и раскол, и рассол…
Правильно – верно, ах, до чего верно, но это тоже не все.
Говорят, это Разин, разбой, разгул, кутерьма; ракеты, стрельба; тарарам; заставы в степях и по небу, свист кораблей-метеоров и скрежет металла в чужих городах…
Так, это, конечно, так, но и это не все.
Россия. Рука ее левая – Мурманск, а правая – Крым; голова в Брест-Литовске, и струйкой крови течет у Охотского моря река Колыма.
– Только слепой, – говорит Щемилов с гортанным пафосом, – не видит распятия в кресте своего окна и нимба настольной лампы.
24. Псевдонимы
– Нет, ты прости, – сказал Псевдоним-старший, кладя в сторону газету «Известия» и зажмуривая глаза. – Как можем мы молчать? Можем ли мы молчать, когда маленькие дети едят безопасные бритвы и ходят по краю крыши?
Борька молчал и чистил ботинки перед выходом в свет.
– Если мой сын уходит писать стихи, – продолжал Псевдоним-старший, открывая глаза, – то я желаю, чтобы был он порядочный и в надлежащем кругу.
– Каин исчез, – сказал Борька.
– А вы у него вроде корма для золотых рыбок! И какие такие стихи, объясни ты собравшимся!
Борька почтительно удалился – смелый еврей в ботинках до блеска.
– Вот что, люди, – сказал отец, закрывая глаза, – как мы можем молчать, когда дети ходят ради нас по краю крыши?
А Борька спускался неторопливо по старой лестнице среди заскорузлых стен цвета воды, примеряя себе под нос стихи в память о пропавшем товарище:
Где ж вы, птицы осенние, где ж вы?
Улетайте туда, где тепло.
Уносите с собою надежды —
Мне с надеждами жить тяжело.
И вышел на улицу, примеряя дальше про Стеллу, белый снег и, конечно, про себя.
25. Отчего Каин в деревне устроил пожар
Каин ласкал Надежду, если только то, что он с ней делал, называется лаской. Он усмехался нелепости этого тела, сделанного трудной работой, а также природой, не всей в ее разнообразии, а только той, что выпадает животу, ногам и шее, когда за плечами тяжелый мешок и в руках по ведру, однако без мужа, успев все же произвести на свет Божий двоих детей.
Пахло сеном и половой, в щели над головой пробивалась белая ночь, и Каин вдруг заговорил, зная свысока, что она не поймет, но тем более восхитится.
– Они думают, – заговорил с обидой и даже искренне, – что все в моей воле, что если все мне разъяснить, то мне все станет ясно, и я постригусь и побреюсь, и пойду, размахивая портфелем, на их общее собрание. Рад бы, может, да не могу, не волен я, и не туда моя дорога! Тут никто не виноват, даже если притворяется. Ясно, когда трезвый, а я пьян всегда и без водки, я и пью, чтобы отрезветь, да не получается, все вверх тянется, вверх.
Слушали Каина куры на насесте, слушала Надежда, не понимая, чего ему надо, и замирая, и прижимаясь, и чудилась ей рядом какая-то диковинная жар-птица, а не случайный в их деревне проезжий, Бог знает кто, откуда и куда, но все бы ему отдать.
– Как тут не понять, – говорил Каин и со страхом чувствовал, как ему становится мутно, так мутно, что сарай уже не этот сарай, и ночь уже не эта ночь, и все на свете вдруг начало убегать от него со всех ног, и не догнать, и не договориться.
– Как не понять, что каждый танцует свой танец и дотанцует его до конца, пока не сдохнет, потому как ключик потерялся, еще когда пружину заводили, да и кто его видел, ключик!
Он еще не знал точно, но уже знал, что мутно ему стало неспроста, а, так сказать, передним числом, впрок, а он еще ничего такого не сделал, отчего бывает мутно, и даже не представлял, но, стало быть, уже как бы и сделал.
– Как будто гром, а молнию проморгал, – сказал он вдруг и очень тихо.
– Гром? – спросила Надежда.
– Гром, – сказал Каин убежденно и про себя.
Он снова занялся Надеждой, чтобы отвлечься, но это было не то, только замолчал.
Потом он лежал, оглушенный громом и пытаясь понять, когда же это кончится, а потом ему стало неудобно лежать, жестко, что ли, или тесно, и он, не разбудив Надежду, спустился по лестнице вниз и вышел из сарая, стряхивая колючие травинки.
Вокруг было дремотно и мирно, белая ночь была мертвой и пустой, спали люди, скотины, облака. Он закурил и пошел прочь, и все на свете просыпалось от его шагов, разбегалось и пряталось, только звук его шагов был с ним, не покидая.
Отойдя от деревни, он обернулся.
Он посмотрел немного на загоревшийся дом, около которого он закурил, усмехнулся и пошел прочь.
26. Смерть Ваньки Каина
– Это было так, – сказал дядя Саша, – окруженный погоней и со стороны властей, и с другой стороны, не имея ни в ком доверия, он скрылся в глухую сельскую местность и ушел один в лес, чтобы не выделяться. Лес был сырой, и Каин с трудом нашел в нем возвышение посуше, и соорудил шалаш под рябиной, чтобы пожить. Километрах в пяти шла через лес узкоколейка, которая кончалась невдалеке станцией Белой с магазином, столовой и сезонниками, текучими изо дня в день. И однажды в шалаше под рябиной увидел Каин сон неожиданного содержания. А именно приснилось ему, будто пришли к рябине деловые люди, ему незнакомые, с лопатами, и окопали дерево, наклонили его в одну сторону, потом в другую, раскачали и выдернули из земли.
– Это зачем? – спросил он, обозлевая, но они ничего не говорили, молчали, взяли дерево на плечи и понесли.
Рябина осыпалась, и Каин крикнул:
– Не примется она, уже в цвету!
Но люди молчали и уходили, а он ничего не мог сделать и остался на возвышении, а кругом был лес.
Каин проснулся и удивился сну, тем более, что рябина еще и не цвела. Он лежал и думал про сон, и смотрел на рябину, а потом отвернулся лицом вниз и не вставал, не ел и не двигался, пока не пришла к нему слабость, и все в нем затихло.
Там и нашли его сезонники со станции Белой; по ягоды ходили, и освидетельствовал его милиционер, и отвезли его на станцию и похоронили.
* * *
– Нет, не так, – сказал Борька. – Ничего похожего, даже странно, какой там сон? А пришли к нему на квартиру свои, то есть наши, и сказали:
– У каждой работы свои правила, и нам невозможно, чтобы ты жил, потому что мы не знаем, кто ты, и потому нельзя, чтобы ты жил.
И они ему дали веревку и сказали:
– Соверши сам.
А он ослаб и не мог совершить, и они ему помогли.
* * *
– Брось, – сказал Календра и даже сплюнул. – Брось. Был у меня знакомый из Одессы, говорил, взяли Ивана у них, это он точно знает, что у них, а не в Воронеже, после убийства, как слух был. И брали его в море с катеров, ночью, а по берегу полно было оперативников, чтобы не ушел никак. И он лежал в лодке и стрелял до конца, и взяли его раненого, и дали высшую меру, только в больнице он умер или по приговору, знакомый не знал, не уточнил. Это точно, без вранья.
* * *
– Нет, – сказал Щемилов. – Он разлился реками, пророс лесами и взошел солнцем в точных пределах, поскольку судьба его не та, что у пирожника или монаха, а покрупнее была и внутри, и снаружи. И нет ли его в нашем пиве, в нашем хлебе и в этом круглом столе?
* * *
– Нет, – сказала Мария. – Я-то знаю.
Стелла посмотрела на нее как будто с просьбой и сказала:
– Не может быть, Мария.
– Я-то знаю, – сказала Мария.
– А мы? – спросила Стелла и остановилась.
– Придет твой Иван-царевич, – сказала Мария. – Придет, никуда от нас не денется.
А я слушал этот разговор и усмехался, и странно мне было, что они никто не видят, какая у меня усмешка во рту, капризном, как тугой лук.
АБАКАСОВ – УДИВЛЕННЫЕ ГЛАЗА
1. Здравствуйте, Абакасов и все вы
И вот из тютчевского двора и каннского переулка нашего великого города я выхожу наконец на улицу, а на улице светло и пусто, как на тихом озере. В одном конце этой улицы площадь, на площади колонна, а на колонне падает ангел – падает, падает и не может упасть, потому что ему не дано. И вдоль улицы навстречу мне идет человечек с запрокинутой головой, одетый в черную тройку.
Здравствуйте, Абакасов!
Он идет по мостовой, неся в руке старомодную шляпу, идет, глядя прямо перед собой и чуть-чуть вверх.
Он идет к другому концу этой недолгой улицы – а там поле и сад, и цветет сирень, и сияют шпили слева и справа, а посреди поля лежат могильные камни, положив подбородки на грубые ладони.
На улице моей светло и пусто, но вот из двора, из темной его глубины, выходит женщина, прекрасная и стройная, как гречанка, и идет, шурша легким платьем, вслед за человечком с запрокинутой головой.
Здравствуйте, не знаю, как вас зовут.
И еще выходят на эту улицу люди: тридцатилетняя, спелая Елена Петровна, научный работник без особых перспектив; Витя и Вова, похожие, как близнецы, с бесконечными разговорами про ни про что во рту; старый скульптор Щемилов с голосом – орлиным клекотом; студент Петя Гегель, весь в мыслях, как дикобраз в иглах; и еще одна женщина, белокурая и нежная; и с нею почти совсем еще мальчик; и безразличный гражданин, серый, как моль, хоть и в ярко-зеленой велюровой шляпе.
Здравствуйте, все вы! Здравствуйте, здравствуйте!
А в конце улицы – площадь и колонна, с которой падает ангел и не может упасть, потому что ему не судьба. А на другом конце – поле с кладбищем, и там распростерлись на земле могильные камни.
И я тоже выхожу на эту улицу.
2. Абакасов в ожидании дел своих
В нем было высокое напряжение человека, маленького ростом, а также щедрый диапазон нищего, когда он, например, спал раскидисто, как сейчас.
За окном труба на мауэре – не круглая труба, а прямоугольная, похожая на челюсть, – осветилась сзади, и солнце встало – солнце счастливого будущего.
Левый глаз не открывался, чтобы досмотреть сон, сон с чрезвычайным для холостяка содержанием – на белой лестнице сидела незнакомка, черноволосая и стройная, и красивая, как во сне, и она встала ему навстречу, как взлетела – глазами, не руками, и в этих глазах был он – разумеется, великий в жизни, как никто, и к тому же раз и навсегда. Но правый глаз уже видел, что это только сон, потому что видел уже абажур настольной лампы, разрисованный неизвестным художником под скалу девонского периода.
Время уже шло под его окном уверенным шагом, и он встал навстречу ему, выпил стакан холодной воды и стал готовиться ко всему, что было еще впереди, смутное, как рассвет.
Он готовился. Он не побрился, как люди, – он приобрел стройность лица, и не оделся, как прочие, – он облачился в доспехи, чтобы встать на пост своей жизни в боевой готовности.
Ведь все могло быть в этот день – вдруг от него потребуется решить наконец мгновенно судьбу всего человечества перед лицом, например, несчастного случая, и он, хмуря брови, сосредоточенно повязал галстук и пошел на службу, переходя каждую улицу, как Рубикон.
И первая половина его дня начала уходить в песок, когда он хлопотал на службе в архиве, где служил. А потом была вторая половина его дня, и она уходила в небо, когда он думал, разговаривая сам с собой молча или вслух и ожидая подвига.
А жизнь его, из двух половинок составленная, как фасолина, уносила росток свой в землю и унесла бы незаметно и без остатка, растворившись в русской почве, как и все мы растворимся, – потому что, вопреки чувству, будто это не может быть и что счет идет на единицы, он, этот счет, идет на большие числа, до миллиардов включительно, – если бы не кое-какие встречи, поступки его и слова, которым вот суждено остаться. Конечно, все это пустяки в наши дни, дни счастливого будущего, но суждено.
Все поступки ваши подвиг, о, Абакасов.
Вот и сегодня вечером вы совершили один из, приготовляя на общей кухне яичницу и объясняя соседке по квартире, Елене Петровне, про мироздание.
– В центре находимся мы с вами, – говорили вы, высоко поднимая локти, и из разломанной скорлупы падало содержимое, как бомба из самолета. – А вокруг нас, уходя в возможную бесконечность, звезды, и это важно и далеко еще не постигнуто.
А Елена Петровна смотрела на вас, как курица на зерно перед клюнуть, как провинциалка на витрину универмага «Пассаж», и лицо ее гордилось цветом кожи, а фигура ее, все-таки полная от научной работы, колебалась в воздухе неопределенно, напоминая о многих и сильных переживаниях еще со студенческих лет.
– И не постигнуто, и ответственно, – говорил Абакасов, отскакивая от сковородки, стреляющей маслом.
– Нет, я не могла бы быть вашей женой, Абакасов, – говорила Елена Петровна.
А студент Петя Гегель, третий их сосед по этой небольшой квартире, говорил, прислонясь к косяку кухонной двери:
– А я бы мог, извините меня, конечно.
И Абакасов гордо уносил яичницу в свою комнату, совершенно не понимая в женщинах и в тонких путях их мыслей.
Разве это не подвиг, такой вот разговор во время приготовления яичницы?
3. А на работе в перекур и после
Такие огромные сослуживцы у Абакасова, ну, как циклопы, и даже еще страшнее – когда они выходят покурить, например. Он тоже выходит, ошалев от архивной пыли, и, некуда деваться, стоит с ними, делая вид, что курит, а сам наберет дыму в рот и выпустит, только бы не проглотить. А огромные коллеги, от которых разит мужеством и правдой жизни, в нечистых рубашках, нечесаные, с толстыми тридцатилетними мордами, не выбритыми, как полагается, грохочут где-то над ним самоуверенными голосами, и клубы дыма и огня исторгают их рты.
Абакасов осторожно выдыхает дым.
– Три пол-литра на двоих, – грохочет над ним вулкан, по имени Вова, смесь кровей южных, нездешних.
– Без закуски? – сотрясается коллега Витя, рубашка которого на животе всегда расходится, обнаруживая зеленый треугольник майки.
– Одно яблоко на двоих, – Ильей-пророком по небу раскатывается Вова.
– А у меня беда в том, – говорит Витя, – что в плохой женщине я ищу найти хорошую женщину, а в хорошей женщине – плохую женщину, понимаешь? В сексуальном аспекте, понимаешь?
– В сексуальном аспекте понимаю, – говорит Вова, – но зарабатываем мы мало, вот в чем дело.







