Текст книги "Россия и Европа. 1462-1921. В 3-х книгах"
Автор книги: Александр Янов
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 90 (всего у книги 114 страниц)
Читатель, я надеюсь, помнит славянофильское пророчество, что едва лишь рухнет в России «петербургский» деспотизм, так традиционное московитское самодержавие обретет, как нынче говорят, человеческое лицо. И тотчас начнет употреблять свою неограниченную власть на столь несвойственные ему до той поры деяния, как защита «свободы духа, творчества, слова». А благодарный народ тут же и прекратит неприличные занятия политикой, безраздельно отдавшись «духовно-нравственному возвышению».
Напоминать ли читателю, что в действительности всё случилось как раз наоборот? Что крушение николаевского деспотизма привело вовсе не к растворению политики в благочестивой и гармонической «симфонии» славянофильских миров и соборов, но к жесточайшему политическому кризису? Что самая активная часть российской молодежи вступила, подобно декабристам, в открытую схватку с самодержавием? Причем жертвовала она собой как раз во имя ненавистной славянофилам европейской конституции.
«Русский народ есть народ не государственный, то есть не стремящийся к государственной власти» – таков был центральный постулат ретроспективной утопии, на котором основывались все славянофильские прогнозы. Четверть века спустя после падения деспотизма в стране бушевала, по сути, гражданская война. Вопреки прогнозам, русский народ оказался ничуть не менее «государственным», нежели любой другой в Европе. Обнаружилось, что Россия вовсе не «идея», а страна, и притом страна европейская. Во всяком случае, петербургские мальчики добивались от своего правительства точно того же, что мальчики мадридские или неапольские.
Но вот грянул февраль 1880 года. «Народная воля» буквально штурмовала самодержавие. Правительство ответило «белым террором». В стране было введено чрезвычайное положение. Началась короткая пора военной диктатуры Лорис– Меликова (известная впоследствии как «диктатура сердца»). Нас в данном случае интересует, однако, лишь то, какими аргументами обосновывал диктатор столь экстраординарный ответ постниколаевского самодержавия на требование о созыве Думы. «Для России немыслима, – писал он, – никакая организация народного представительства в формах, заимствованных с Запада. Формы эти не только чужды русскому народу, но могли бы поколебать все основные его политические воззрения»4.
М.Т. Лорис-Меликов|
Читатель опять-таки не нуждается в напоминании, что это отнюдь не язык декабристов, которые как раз во имя «народного представительства в формах, заимствованных с Запада» и вышли на площадь. Но это также и не казённый язык николаевского патернализма, для которого любое народное представительство, своё ли, чужое ли, было анафемой. На чьем же тогда языке говорит генерал, намекая между строк, что народное представительство в формах, не заимствованных с Запада, как раз и могло быть впору России?
Конечно же, никаким славянофилом Михаил Таризлович не был. Он просто хотел, чтобы намёк, содержавшийся в его записке, был правильно понят. Вот почему приём, который он здесь употребил, свидетельствует красноречивей любого прямого высказывания, что четверть века спустя после падения душевредного деспотизма для интеллигентного русского человека, желавшего говорить с властью на понятном ей языке, никакого другого политического языка, кроме славянофильского, просто уже не существовало. Текст
** HR Вып. 17. M,., 1907. С. 43 (выделено мною – АЛ.)
такой, словно написал его Иван Сергеевич Аксаков, возглавивший старую гвардию славянофилов, после того как признанные их вожди – старший его брат Константин, Киреевский и Хомяков – отошли в вечность.
Ибо на что же еще мог намекать Лорис-Меликов, когда делал ударение на «основных политических воз-
зрениях русского народа», несовместимых с «западными формами», если не на славянофильский Собор? Н.П.Игнатьев На тот самый Земский собор, «при
званный посрамить все парламенты в мире», который спустя год после падения Лорис-Меликова и впрямь попытался под влиянием Ивана Аксакова созвать другой генерал – Николай Игнатьев, сменивший у руля страны либерального «диктатора сердца» и тоже казавшийся тогда всевластным. Самое в этой истории замечательное, однако, вот что: попытка осуществить наконец славянофильскую мечту стоила Игнатьеву карьеры.
Глава шестая
Же СТО КЗ Я ИРОНИЯ ТоРжество национального эгоизма
Мы^еще подробно поговорим об этом удивительном эпизоде. Пока что обратим лишь внимание на его мораль. С одной стороны, идейное влияние славянофильства на политический истеблишмент пореформенной России казалось неотразимым. Либеральная бюрократия и говорить-то теперь ни на каком языке, кроме славянофильского, не умела. С другой стороны, однако, самодержавие язык этот по-прежнему не переваривало. Хоть плачь, ну никак не желало оно обрести человеческое лицо, которое привиделось славянофилам.
Словно бы заключенное внутри невидимого мелового круга, оно оказалось не в состоянии из него вырваться, не поддавалось радикальной реформе. Никакой – будыо в формах «заимствованных» или «незаимствованных», либеральных или славянофильских. Даже в самом водовороте революции пятого года, когда Думу пришлось– таки с роковым полувековым опозданием созвать – и терпеть, – всё равно продолжал император до конца считать себя самодержцем. Так и было, между прочим, записано в новом Основном законе Российской империи 1906 года.
Обнаружилась, короче говоря, страшная вещь, которая безжалостно растоптала славянофильские иллюзии. Как испытали на себе в 1880-е и Лорис-Меликов и Игнатьев, и как придется еще испытать в XX веке Витте и Столыпину, «православная государственность» самодержавной России оказалась нереформируемой.
Глава шестая Торжество национального эгоизма
читателю, что на этих трагических эпизодах старая история, увы, не закончилась. Нам уже, к сожалению, не впервой сталкиваться на протяжении трилогии с тем, что в сегодняшней, постсоветской России явилась целая когорта ученых, принявших на себя миссию возродить обанкротившуюся уже столетие назад «православную государственность». Новость лишь в том, что в числе современных эпигонов славянофильских доктрин оказались и правоведы. Иначе говоря люди, чье призвание, казалось бы, именно в защите современной государственности от средневековых предрассуд-
Неспособная адаптироваться к меняющейся реальности, до конца ставившая себе в заслугу безнадежное сопротивление «духу времени», она просто обречена была рухнуть под ударами великого кризиса, едва – утратив даже инстинкт самосохранения – ввяжется в мировую войну. И какая, право, жестокая ирония в том, что именно славянофильство, так искренне преданное самодержавию и его «православной государственности», их в конечном счете и погубило! Но об этом дальше.
КОВ.
Само собою, эти люди не имеют ни малейшего преставления о реальных исторических просчетах своих пращуров, не подозревают о страшной цене, которую заплатила за эти просчеты страна. Им не известны ни злоключения славянофильской идеи Земского собора, например, о которой мы только что говорили, ни тревоги мини-граж– данской войны, сотрясавшей «православную государственность» в 1878-1880 годах, ни неудача Лорис-Меликова, пытавшегося её спасти, ни отчаяние славянофилов, сопряженное, как мы скоро увидим, с падением Игнатьева, ни даже история самоубийства этой государственности в мировой войне. Они вообще ничего не знают о реалиях истории России.
Единственное, что им известно, это все то же абстрактное славянофильское заклинание, что Россия не Европа и умом её не понять. И на этом основании уверяют они читателей, что Земский собор как раз и есть естественный для неё способ явить миру «единство монарха и народа, как нравственное, так и юридическое»?[51] А как же иначе? Ведь «единоличная монархическая власть нуждается в определенных формах и условиях, при которых может творить свой подвиг»16. Это о перспективах России в XXI веке?
Какая, однако, «единоличная монархическая власть»? Какое «единство монарха и народа»? О каком «подвиге» самодержавия ведёт речь A.M. Величко в книге под обязывающим названием «Философия русской государственности»? Разве живет он не в республике, называющей себя Российской Федерацией, конституция которой TgK же далека от этих славянофильских материй, как небо от земли? Живет, конечно. Но не может, оказывается, закрыть глаза и на то прискорбное обстоятельство, что никаких таких республик, как Российская Федерация, в Ветхом Завете не предусматривается. Более того, сказано в нём нечто прямо противоположное. А именно, что «власть должна быть наследственной, несменяемой, пожизненной». В конце концов каждый может, заглянув в Библию, убедиться, что «данный принцип совершенно четко выражен в Ветхом Завете»[52].
Позвольте, может возразить читатель, но при чем здесь современная Россия? А при том, ответит правовед, что «закономерность мира обусловлена Законом Божиим, который Он установил и который раскрыт на страницах Священного писания»[53]. И следовательно, «как Истина содержит в себе всю полноту знания по любому вопросу»[54]. В том числе, конечно, и по вопросу о легитимности РФ. С точки зрения Священного писания она нелегитимна, вот же что на самом деле говорит нам автор.
Прежде, однако, чем читатель решит, что A.M. Величко (вместе с издателями своей книги) каким-то образом телетранспортировался, так сказать, в XXI век из глубокого средневековья, на помощь ему спешит другой современный автор, сообщающий читателю в книге с совершенно актуальным названием «Политическая глобалистика», что «идея христианизации мира» действительно является «единственной гарантией от ««злобесия» всякой формальной государственности»[55]. Включая, естественно, и отечественную.
Как быть в этом случае с демократией, хотя и не предусмотренной в Ветхом Завете, но представляющей тем не менее основу современной российской государственности? Но это отвечает третий автор: «Демократия родила в XX столетии слишком много государственных монстров и политических маньяков, чтобы доверять ей и дальше... власть в государстве»[56]. Особенно, имея в виду, что враг не дремлет. И «всегда недолюбливавший Россию Запад никогда не утруждал себя особым выбором средств разрушения её как самостоятельного политического и национального тела, как империи и супердержавы»[57].
Нет, пожалуй, смысла цитировать дальше. Читатель, я уверен, уже всё понял. Нет, не из глубокого средневековья телетранспорти-ровались к нам эти книги. Они – лишь эхо выродившегося славянофильства, того, что ступив на предпоследнюю ступень «лестницы Соловьева», полностью предалось «псевдопатриотическому обскурантизму», по его выражению, «умственному и нравственному одичанию»23. Вправе ли мы забыть, однако, что основы этого одичания заложены были именно в изощренных софизмах, пущенных в оборот еще в пору расцвета ретроспективной утопии? Что перед нами, говоря словами того же Соловьева, её «настоящая обнаженная сущность, которую родоначальники славянофильства прикрывали мистическими и либеральными украшениями»?24
А теперь пора возвращаться к рассказу о том, как мучительно, в ходе каких реальных исторических испытаний рождался на свет тот «псевдопатриотический обскурантизм», с современными образцами которого мы только что познакомились. Тут ведь еще одна загадка, которая нас ожидает. Едва ли не самые утонченные и образованные мыслители своего времени стояли, как мы видели, у истоков славянофильства. Мыслимо ли было представить, что заканчиваться оно будет «умственным и нравственным одичанием»? И как это могло случиться? Вот этот почти невероятный клубок мы с читателем и попытаемся здесь распутать.
Глава шестая Торжество национального эгоизма
о «начальнике мира»
Обнаружилась, впрочем, полная
нереалистичность ретроспективой утопии еще на дальних подступах к реформе. Проще всего проследить это на судьбе сельского мира, этой несущей конструкции всей утопии. Тем более что именно в ней коренились все их миродержавные мифы: о нации-семье, о нации– личности, о том, будто в России, в отличие от Запада, «нет аристократии», а есть, наоборот, suverainete du peuple.
Соловьев B.C. Собр. соч.: в 2 т. М., 1989. Т. 1. С. 474» 47*« Там же. С. 474.
Начнем с того, что едва дело дошло до освобождения крестьян, т.е. до реального дележа земли и власти, никому в России и в голову не пришло посоветоваться с бедным peuple, даром что именно ему принадлежала, согласно славянофильской мифологии, suverainete supreme. Высочайший рескрипт от 12 ноября 1857 года обращен был исключительно к дворянству, которому предлагалось создать губернские комитеты для обсуждения крестьянского вопроса. Иными словами, именно к той самой аристократии, которой у нас, в соответствии с той же мифологией, и быть не могло. То есть складывалось всё прямо противоположно тому, что предусматривала ретроспективная утопия.
На первых порах, впрочем, дворянство откликнулось на царский рескрипт с истинно славянофильским воодушевлением. Вот в каких выражениях приветствовал его, например, херсонский предводитель дворянства на обеде по случаю открытия губернского комитета: «Какой бы ни был возбужден вопрос в любимом отечестве нашем, он всегда будет разрешен целой Россией, как одной семьёй, дружно, мирно, по-русски!»25. Также, по-славянофильски, сформулирована была первоначально и задача редакционных комиссий, призванных обобщить рекомендации губернских комитетов: «Дать самоуправление освобожденным крестьянам в их сельском быту»26.
Представьте себе теперь разочарование славянофилов, когда стало ясно, что, собственно, понимают помещики под крестьянским самоуправлением. Большинство губернских комитетов без околичностей потребовало назначить помещиков «начальниками сельских обществ»27. Россия, конечно, одна семья, заявило устами своих представителей русское дворянство, но отцовские права (т. е. suverainete supreme) принадлежат в ней нам, а вовсе не peuple.
Мифология, как мы помним, предполагала, что «начальник у мира может быть один – мир». То есть не должно быть хозяина над суверенным народом, пусть хоть на микроскопическом, сельском, волостном, уездном уровне. Любое другое решение было бы, по мнению славянофилов, «истязанием мира». Но реальный-то спор разго-
Там же. Вып. ю. С. 101.
HR Вып. 19. С. 140.
Там же. С. 139.
релся уже в 1858 году, как видим, вовсе не о том, должен ли у самоуправляющегося peuple быть начальник. Это подразумевалось само собою. Спор шел лишь о том, кому начальствовать над крестьянином – помещику или полицейскому.
Могилевское дворянство, например, ссылаясь на традицию, настаивало на том, что право выдачи паспортов крестьянам должно принадлежать именно помещикам. Калужское дворянство подкрепило аргумент могилевцев, апеллируя к «духу» русского народа: «Передача помещичьей власти в руки местной полиции не будет соответствовать ожиданиям крестьян. Самоуправство чиновников следовало бы заменить управлением, соответствующим духу народа». Разумеется, у калужан не было ни малейшего сомнения относительно того, в чем именно «народный дух» состоит: «Народ не отвергает неоспоримого права дворян участвовать в управлении и, несмотря на неистовые выходки поборников известной пропаганды, принявших на себя личину любви к России [чувствуете, в чей огород камешек?] сознает высокое значение дворян, как самого твердого оплота престола и государственного порядка»[58].
И хотя более либеральное тверское дворянство, понимая неудобство непосредственного начальствования помещика над личностью крестьянина, а также то, что «народный дух», к которому апеллировали могилевцы и калужане, есть все-таки дух крепостного права, предложило вроде бы компромиссную формулировку: «суд и попечительство над крестьянами должны быть переданы всему сословию дворян»[59] – что меняло их предложение по сути? «Участие в
управлении» кого угодно, кроме государственных служащих, было в *
глазах самодержавия – одинаково николаевского и постниколаевского – откровенной крамолой. А когда дворянство принялось еще вдобавок пугать его крестьянским бунтом и «дикими явлениями пугачевщины»[60], не осталось у самодержца ни малейшего в этом сомнения.
О том, что состояние крестьянских умов ничего общего не имело со славянофильской идиллией «негосударственного народа», правительство знало не хуже дворянства. Призрак «мужика с факелом» преследовал его десятилетиями. Знаменитая фраза царя: «гораздо лучше, чтобы это [отмена крепостного права] произошло сверху, нежели снизу», – тому свидетельство. Как комментировал русский историк, «Александр Николаевич не только пугал других, но и совершенно искренне боялся сам»[61].
Вот доказательство. Летом 1858 года царь вдруг предложил проводить реформу в условиях временной диктатуры – под контролем специально для этого введенных военных генерал-губернаторов. Даже министерство внутренних дел против этого протестовало. Крестьянство совершенно спокойно, заверяло оно царя, и вводить в таких условиях военное положение выглядело бы странно.
Вот что отвечал самодержец: «Все это так, покуда народ находится в ожидании, но кто может поручиться, что когда... народ увидит, что ожидание его, т.е. свобода по его разумению, не сбылось, не настанет ли для него минута разочарования? Тогда уже будет поздно посылать отсюда особых лиц для усмирения. Надобно, чтобы они были уже на местах»32.
Но одно дело глубоко укорененный страх перед пугачевщиной, который испытывал царь, и совсем другое, когда дворянство пыталось эксплуатировать этот страх в видах собственного участия в управлении, что по царскому разумению как раз и означало «конституционные вожделения». И все это в преддверии обещанного всероссийского дворянского собрания. Кто знает, чего потребуют там эти дворянские Робеспьеры, оспаривающие власть самодержца над родным peuple?
Так или иначе, к концу 1858 года курс правительства резко изменился, стал подчеркнуто антидворянским. Всероссийское собрание было, разумеется, похерено. Не стану утомлять читателя дальнейшими подробностями этого затянувшегося конфликта между самодержавием – с предполагаемым человеческим лицом – и аристократией, которой вообще в России не предполагалось, – о том, кому начальствовать над крестьянами. Скажу лишь, что кончилось дело
компромиссом. Решено было, что никому. Тут-то редакционная комиссия и извлекла из-под спуда старую славянофильскую формулировку: «власть над личностью крестьянина сосредоточивается в мире и его избранных... Помещик должен иметь дело только с миром, не касаясь личностей»33. Так оказалась заложена под здание постниколаевской России «мина» № 2.
I Глава шестая
Бюрократическое |ТоРжество национального эгоизма
иго
На первый взгляд, компромисс, достигнутый между самодержавием и дворянами, выглядел как триумф славянофилов. На деле, однако, было это лишь свидетельством, что и формальный их успех оборачивался полным поражением. Устранив помещика от непосредственного вмешательства в крестьянские дела, самодержавие, хоть и косвенным путем, учредило над ними свой собственный контроль. Институт «начальников мира», до глубины души возмутивший в свое время Аксакова, был, конечно, введен (в лице сельского старосты). Хуже того, подотчетен был этот староста на самом деле не миру, а волостному старшине, который, в свою очередь, был подотчетен административным органам министерства внутренних дел. Паспорта крестьянам выдавал теперь вместо помещика старшина. Такое вот получилось крестьянское самоуправление.
«Волость, – комментирует историк, – должна была взять на себя ту посредническую роль между крестьянами и правительством, которую домогались сохранить за собою помещики... Отклонив помещичьи вожделения, редакционные комиссии наложили на крестьянский мир бюрократическое иго»34. Над волостными старшинами стояли сначала мировые посредники, затем (с 1874 года) уездные присутствия по крестьянским делам – своего рода деревенский эквивалент райкомов партии, «непременные члены» которых были, как мы сейчас увидим, фактически начальниками волостей, – и,
Там же. С. 125.
Там же. Вып. 19. С. 140.
наконец, с 12 июля 1889 года, уже в ходе контрреформы Александра III, попросту земские начальники.
Дело дошло до того, что если мир имел суждения о предметах, его ведению не подлежащих (а подлежали его ведению, как мы знаем, лишь дела, касающиеся круговой поруки), то приговор его не только считался «ничтожным», но участники его предавались суду.
Ничего, таким образом, кроме названия, не осталось от славянофильской мечты о крестьянском самоуправлении. Постниколаевская Россия так же мало походила на Святую Русь, как Европа на придуманный ими образ «гниющего тела без души». Ничуть не лучше обстояло дело с «соборами» высших ступеней, уездными или губернскими, которым, как мы помним, тоже полагалось по славянофильскому катехизису быть полностью самоуправляющимися. Есть свидетельство сенатора Половцова, которому довелось присутствовать на съезде сельских обществ Борзенского уезда Черниговской губернии и который не сумел скрыть удивления тем, как вёл себя там «непременный член» уездного присутствия. Вот как описывал дело сенатор: «Непременный член на выборах сидел на председательском месте, принимал участие в совещаниях выборщиков, сам предлагал лиц баллотироваться в гласные, сам первый же себя записал в список, баллотировался и был избран»[62].
А вот что рассказывает о заседании губернского земства сенатор Мордвинов: «Большей частью в гласные избираются должностные лица, волостные старшины и волостные писаря, влиянию которых при обсуждении дел в земском собрании подчиняются остальные гласные от крестьян, опасаясь высказывать свои мнения и намерения»36. Подтверждает эту картину и славянофил Кошелев: «В собраниях гласные от крестьян почти никогда не брали на себя инициативу ни по какому делу... соглашались почти всегда с гласными из дворян; даже в уездных собраниях едва ли был где-либо пример, чтобы гласные из крестьян были все сообща мнения, противного мнению землевладельцев»[63]. Такое вот получилось suverainete du peuple...
Да и сами крестьяне оказались на поверку вовсе не теми самоотверженными коллективистами и приверженцами сельского мира, какими рисовались они славянофилам. Александр Энгельгардт, который был не только профессором, но и практикующим помещиком, попросту стёр с лица земли этот патриархальный образ. В своих знаменитых «Письмах из деревни», бестселлере 1870-х, этот авторитетнейший знаток сельской жизни так описывает славянофильских коллективистов: «У крестьян крайне развит индивидуализм, эгоизм, стремление к эксплоатации. Зависть, недоверие друг к другу, подкапывание одного под другого, унижение слабого перед сильным, высокомерие сильного, поклонение богатству – все это сильно развито в крестьянской среде. Кулаческие идеалы царят в ней, каждый гордится быть щукой и стремится пожрать карася. Каждый крестьянин, если обстоятельства тому благоприятствуют, будет самым отличнейшим образом эксплоатировать всякого другого, все равно крестьянина или барина, будет выжимать из него сок, эксплоатировать его нужду»[64]. И это пишет один из известнейших народников...
Если добавить, что прикрепление крестьян к общинам отчаянно тормозило экономическое развитие деревни, то картина крушения ретроспективной утопии будет завершена. В общинах происходило то же самое, что мы впоследствии увидим в колхозах (кроме разве что порки на конюшне. Уж поверьте мне. Так сложилась моя жизнь, что повидал я этих колхозов не меньше, чем Энгельгардт пореформенных крестьянских общин).
Как бы тд ни было, приехав хозяйничать в свое имение в Смоленской губернии через десятилетие после реформы, обнаружил Александр Николаевич, что если при крепостном праве пахалось у него в трех полях 163,5 десятины, в 1871 году обрабатывалось из них лишь 66, остальные 97,5 были запущены и заросли березняком. «Обработка земли производится еще хуже, чем прежде, – печально констатировал он, – количество кормов уменьшается, потому что луга не очищаются, не осушаются и зарастают; скотоводство же пришло в полный упадок ...проезжая по уезду и видя всюду запустение и разрушение, можно было подумать, что тут была война, нашествие неприятеля»39.
Право, трудно после всего этого не согласиться с историком, что после реформы «крепостные порядки в деревне держались, главным образом, благодаря заботливому сохранению коллективных форм быта, выработанных в свое время именно крепостным хозяйством для его надобностей»40.
Начать с открытого и гордого отвержения крепостничества и всего, что с ним связано, и закончить, способствуя его увековечиванию, – можно ли представить себе иронию более печальную? Что тут скажешь? Иначе, наверное, и не могла сложиться судьба средневековой утопии в XIX веке.
Глава шестая
«УП ПЭЗДН6НИ6 Торжество национального згоизма
славянофильства»?
Но если не везло старой славянофильской гвардии в делах домашних, то предсказания ее о роли России в мировой политике оправдывались еще меньше. «Загнивающая» Европа, пережив свой мучительный переходный период, вышла из клинча и стремительно рванулась вперед. Кончилось сбившее с толку Герцена (и славянофилов) «равенство рабства». Не понадобилось спасать Европу с помощью «свободного развития русского народного быта». Она спасла себя сама. А загнивала на самом деле самодержавная Россия.
Таково, по крайней мере, было главное открытие славянофильства второго призыва, его, можно сказать, «молодой гвардии». Если и впрямь хотела Россия оставаться верной самодержавию, то не свободу в ней следовало, подобно старой гвардии, проповедовать, а как раз напротив, «подморозить, чтобы она не гнила», как бесстрашно бросил ей в лицо Константин Леонтьев41. Не спасать Европу, а спа-
Там же. С. 2.
Там же. С. 12 (выделено мною-АЛ.).
саться от Европы. Не распространять приторные уверения, что «мысль всей страны сосредоточена в простом народе»42, а трезво и честно дать себе отчет в том, что «народ наш пьян, нечестен и ленив и успел уже привыкнуть к ненужному своеволию и вредным претензиям».43 Вот что проповедовали молодогвардейцы в пику «полулиберальным славянофилам неподвижного аксаковского стиля»44.
Со стороны этот жестокий конфликт между старой и молодой гвардиями мог показаться – и действительно показался – многим вполне проницательным наблюдателям предсмертной агонией славянофильства. Вот как понял его, например, Николай Михайловский, кумир народнической молодежи 1870-х. Славянофильство [оказалось] своего рода Антеем навыворот. Оно было сильно своей цельностью и последовательностью, пока висело в воздухе, в области отвлеченных теоретических положений, и разбилось – как только упало на землю, что по необходимости должно было случиться в эпоху реформы. Эпоха шестидесятых годов упразднила славянофильство»45.
Это, однако, поверхностное наблюдение. Михайловский, как впрочем, и многие его современники, так никогда и не понял, что параллельно политической деградации славянофильства беспрерывно росла идейная зависимость от него самых разных слоев российской публики. Какие еще нужны тому доказательства, если его собственная идея о судьбоносности крестьянской общины для будущего России была заимствована у того же «упраздненного» им славянофильства? Надо было находиться внутри мятущегося и стремительно трансформирующегося движения и вдобавок еще быть мыслителем масштаба Соловьева, чтобы проникнуть в суть того, что на самом деле происходило.
41 Леонтьев Н.Н. Собр. соч.: в 12 т. М., 1912-19. Т. 7. С. 121.
Теория государства у славянофилов (далее Теория). Спб., 1898. С. 39.
43 Леонтьев Н.Н. Собр. соч. Т. 7. С. 424.
ы Там же. Т. 6, с. 118.
45 Русская мысль. 1892. N 9. С. 160.
Ю Янов
Глава шестая
эгоизма
«(^брбДИНЫ Торжество национального эгоизма
А происходило вот что. Больше полустолетия, начиная
с Радищева, жила русская интеллигенция одной, но пламенной страстью. Отмена помещичьего рабовладения казалась ей ключом к новой жизни. В этом были едины декабристы и славянофилы, либералы и радикалы. Но вот, наконец, с непременным своим полувековым запозданием, самодержавие уступило. Эпохальное событие свершилось.
Но жизнь осталась прежней.
На самом деле тоталитарная идеология Официальной Народности, зачаровавшая поначалу столько интеллигентных умов, дала трещину уже при Николае. Уваровские гимны крепостному праву, «осенявшему и церковь и престол», понемногу сменялись общим убеждением, что рабовладение гибельно для страны. До такой степени общим, что зашевелилось и само правительство. Специальный комитет под руководством графа Павла Киселева потратил, как мы помним, много усилий, пытаясь облегчить положение государственных крестьян, и даже осмелился поднять вопрос об изменении статуса крепостных. Наткнувшись на яростное сопротивление консервативного дворянства, попытки эти, конечно, заглохли. Жесткие рамки уваровской триады, продолжавшей властвовать над бюрократическими умами, привели к параличу власти. Её дурная гротескность стала вдруг очевидна всем. Всевластное обожествленное государство предстало перед обществом бессильным банкротом.
И тогда произошло нечто необычайно важное. Отжившая идеология парадоксальным образом вдруг сплотила на краткий исторический миг страну. Точнее, сплотило её всеобщее презрение к «православию, самодержавию и народности», поставленным на службу рабовладению. Выглядело это, если угодно, как ранний аналог бушующего антикоммунизма, которому предстояло снова сплотить на мгновение Россию полтора столетия спустя, во второй половине 1980-х. И в обоих случаях едва отвалилась эта идеологическая скрепа, как стало ясно, что другой не было. Ничто больше не держало вместе безнадежно расколотую страну.
Добавим к этому, что крепостное право сменилось беспросветным крестьянским гетто; что худшие опасения либералов оправдались и крестьянин действительно превратился «из белого негра в батрака с наделом»; что мятущаяся интеллигентная молодежь в страстной и наивной надежде хоть как-то помочь обманутым массам устремилась «в народ» (и закончилось это лишь громкими процессами 193-х и 50-ти), тогда как кабинет его императорского величества оставался, по выражению Герцена, «бездарной и грабящей сволочью» – и мы получим картину семидесятых.
Короче говоря, петербургские мальчики начали стыдиться самодержавия, как раньше стыдились рабовладения. Оно было теперь в их глазах главным виновником всех язв, мучивших Россию: и ограбления крестьянства, и захлестнувшей страну дикой волны коррупции, и темноты народной, и общей постыдной отсталости державы. Опять, как в декабристские времена, винила российская молодежь во всех этих бедах именно то, что современные «национально-ориентированные» интеллигенты почтительно, как мы слышали, именуют православной государственностью, т. е. ту самую неограниченную власть, которая, по убеждению старой славянофильской гвардии (и ее нынешних эпигонов), как раз и была непременным условием «духовно-нравственного возвышения народа».








