Текст книги "Россия и Европа. 1462-1921. В 3-х книгах"
Автор книги: Александр Янов
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 103 (всего у книги 114 страниц)
Вся и разница-то, что в XX веке «народу», по представлению национально ориентированной интеллигенции, положено было молиться о торжестве русского оружия не над польскими «мятежниками», а над 1евтонскими «смутьянами». Да и вопрос стоял теперь не о том, уживется ли независимая Польша с независимой Россией, но о том, может ли стерпеть Россия сверхдержавный статус Германии.
Вот как описывает это внезапное возрождение в предвоенные годы катковской формулы «кто кого?» британский историк Орландо
figes О. Op. cit. Р. 251.
Цит. по: Янов А. Альтернатива. Молодой коммунист. 1974. № 2. С. 71.
Там же.
Фигес: «Боялись, что Drang nach Osten представляет собою часть широкого германского плана уничтожить славянскую цивилизацию и заключали, что если Россия не займет твердую позицию в защиту своих балканских союзников, она впадет в эру имперского упадка и подчинения Германии»86. И Ричард Пайпс, которому любой ценой нужно доказать, что война была неизбежна, понятное дело, поддакивает: «Если только Россия не готова отказаться от имперского величия, не готова свернуться до границ Московской Руси XVII века и превратиться в германскую колонию, ей следует координировать свои планы с планами других западных стран»87.
Надо полагать, американский историк в ужасе отшатнется от аналогичных заявлений сегодняшних трубадуров сверхдержавного реванша в России. И когда, допустим, Геннадий Зюганов формулирует единственную, по его мнению, альтернативу, стоящую перед страной, в таких терминах: «либо мы сумеем восстановить контроль над геополитическим сердцем мира, либо нас ждет колониальная будущность»88, Пайпс без сомнения найдет, что большую беду предвещает России эта агрессивная формула.
Между тем Зюганов вполне мог позаимствовать её у самого американского историка, который, как мы только что видели, тоже приравнял утрату Россией «имперского величия» к «превращению ее в колонию». А если не у Пайпса, то у Данилевского, который, как помнит читатель, тоже был уверен, что не ввяжись Россия в войну с Европой из-за Царьграда, останется ей лишь «перегнивать как исторический хлам, распуститься в этнографический материал».
На самом деле все они, похоже, заимствовали её – одни бессознательно, другие вполне осознанно – у Каткова и его единомышленников. Как бы то ни было, важно здесь для нас лишь одно: формула «кто кого?» (подразумевающая, что если Россия не раздавит «гадину» – будь то Польша или Германия, или жидомасонский заговор, или американский империализм – «гадина» непременно раздавит Россию) появилась на свет еще в 1860-е, едва началась деградация
Figes О. Op. cit. Р. 284.
Пайпс Р. Цит. соч. С. 221.
Зюганов ГА. Уроки истории и современность// НГ-сценарии. 1997, № 12.
славянофильства. И что стала она с той поры штандартом каждой последующей патриотической истерии.
Вот почему в 1914-м, как и во времена Каткова, даже и не задумалась русская культурная элита над альтернативами войне. Тут гамлетовский вопрос стоял, понимаешь, – быть иль не быть России, а какие-то чудаки, да вдобавок еще масоны и инородцы, вроде Витте или Розена, крутятся под ногами со своими мирными альтернативами. Гони их в шею, изменников, трусов, «клеветников России»!«Россия глуха», – сказал, как мы помним, в аналогичных обстоятельствах Герцен. И ничего не оставалось нам, как возразить: не глуха она, а больна – сверхдержавным соблазном и наполеоновским комплексом. И потому судороги патриотических истерий не только возможны здесь, но при определенных условиях и неизбежны. Другое дело, что на этот раз такая судорога оказалась смертельной.
Как видит читатель, я не столько возражаю Хатчинсону или Хоскингу, Базарову или Пирсону, сколько сочувствую им. Они сделали всё, что могли – элегантно и изобретательно, порою блестяще. Просто задача, которую они перед собою поставили, была неразрешима на выбранном ими для исследования маленьком историческом пятачке. Все они невольно вырвали патриотическую истерию XX века из контекста вековой истории русского национализма. И по этой причине на главный вопрос, почему в 1908-1914 годах очарованная «неославизмом» культурная элита, без всяких к тому оснований поверившая в империалистический патриотизм «народа», столкнула свою страну в пропасть, ответить, естественно, не смогли.
Глава девятая
ВОвННдЯ Как гУбили петровскую Россию
контроверза
И еще одно все они упустили из виду. А именно, что, кроме одиноких дипломатов, как Розен, политиков, как Витте, Столыпин или Коковцов, высокопоставленных полицейских командиров, как Дурново, и вообще «людей, не потерявших человеческого здравого смысла», как писала впоследствии Зинаида
Гиппиус, была еще одна сильная группа культурной элиты, которая дольше других сопротивлялась войне. Во всяком случае войне, как задумана она была Александром III. Помните, «сговориться с французами и, в случае войны между Францией и Геманией, тотчас броситься на немцев, чтобы не дать им времени разбить сначала Францию, а потом наброситься на нас»? Так вот изо всех сил сопротивлялись этой контрреформистской догме военные. Я имею в виду профессионалов и планировщиков Генерального штаба.
Остановиться на их сопротивлении очень важно для нас по нескольким причинам. Прежде всего потому, что именно на этой догме, которая, конечно же, легла в основу франко-русского военного альянса 1894 года, и покоилось самоубийственное убеждение национал-либералов об императивности «продолжать войну до победного конца», чтобы не подвести союзников. Демонстрирует сопротивление военных, между прочим, что подвести союзников готова была Россия еще задолго до войны (так же, впрочем, забежим вперед, как готовы были союзники подвести Россию). И вовсе не лояльностью союзникам объяснялась капитуляция военных в последнюю минуту, но все той же славянофильской идеей выручить Сербию, перед которой, в отличие от Франции, никаких формальных обязательств у России не было, но которая тем не менее оказалась для её культурной элиты важнее заранее очевидного для военных поражения своей страны.Началась эта контроверза, по-видимому, с опубликованной в 1910 году книги А.Н. Куропаткина, бывшего главнокомандующего на Дальнем Востоке, под названием «Задачи русской армии» (перепечатанной после революции в Красном архиве). Основной тезис генерала состоял в необходимости общей переориентации оборонных приоритетов России с европейского театра в район Тихоокеанского побережья. Ибо Япония, как он был уверен, базируясь в Порт– Артуре и в Корее, намерена перерезать транссибирскую магистраль с тем, чтобы отрезать Владивосток и заставить Россию отступить к Байкалу89. Это казалось ему намного опаснее франко-русского альянса и любых угроз со стороны Германии.
Впрочем, так бы и осталась, наверное, книга Куропаткина курьёзом, если бы неожиданно не поддержали его тезис начальник Генерального штаба Палицын и председатель Совета обороны великий князь Николай Николаевич. Первым делом решили они практически обнажить западные границы. Издан был указ: «Все государственные военные организации, обслуживающие армию, должны быть расположены в центральных районах. Место для них бассейн Волги»90. Затем последовал приказ о передислокации войск. Вильненский округ должен был лишиться 20 батальонов, Варшавский – 44, Киевский – 48. Американский историк Уильям Фуллер деликатно заметил по этому поводу, что столь резкая передислокация «серьезно затруднила бы способность России выполнить свои обязательства по отношению к Франции»91. Французы, естественно, протестовали. Столыпин с ними согласился. Совет Обороны был расформирован и отозванные было батальоны остались на месте.На этом, однако, история не закончилась. Новый начальник Генерального штаба Сухомлинов и его фаворит «главный стратег русской армии» полковник Ю.Н. Данилов успели преобразовать несколько легкомысленную затею генерала Палицына, продиктованную, как и книга Куропаткина, шоком японской войны, в стройный стратегический план, опирающийся на исторический опыт России. Проблема была лишь в том, что план этот сводил ценность франко-русского альянса практически к нулю. Во всяком случае для французов.
Прежде всего план Данилова был не наступательный, а оборонительный. Исходил он из того, что фронтальное столкновение с тевтонскими державами обрекало Россию на неминуемое поражение. Просто потому, что западная её граница, считал Данилов, незащитима. Фланговые удары с территории Австро-Венгрии и Восточной Пруссии по польскому выступу в границе привели бы к тому, что главные силы русской армии в Польше оказались бы отрезаны от коммуникаций и окружены. Выражаясь современным языком, в «котле». Разумно поэтому, полагал Данилов, уступить в начале войны неприя-
89 Красный архив. № 8. М.-Л., 1925.
'90 Fuller W.C Strategy and Power in Russia. 1600-1914. NY., 1992. P. 424.
91 Ibid. P. 426.
* in телю десять западных провинций с тем, чтобы выиграть время, спокойно провести мобилизацию и сконцентрировать силы для нанесения сокрушительного контрудара в направлении по нашему выбору.
И все было бы с этим планом (скопированным со стратегии Кутузова), хорошо, когда бы не два спорных пункта. Во-первых, он рушил надежды французов на то, что в момент начала войны Россия немедленно атакует Восточную Пруссию, вынуждая немцев отвлечь силы с западного фронта на защиту Берлина («тотчас бросится на немцев», что, как мы помним, обещал им Александр III).Именно в немедленности этой атаки на Восточную Пруссию и состояла для Франции ценность русского альянса, а вовсе не в том что несколько месяцев спустя будет нанесен сокрушительный конрудар по вторгшимся в Россию австрийцам. Во-вторых, план Данилова предусматривал ликвидацию всех десяти оборонительных крепостей на западной границе, что, по мнению его патрона Сухомлинова, к этому времени уже военного министра, должно было вызвать в Петербурге бурю «патриотических» страстей.Заметьте, что ожидал он этой бури не из опасения подвести союзников, но лишь из-за разрушения крепостей. И он, конечно, не ошибся. Только еще большую бурю вызвал план Данилова во Франции. Французская националистическая пресса открыто обвиняла Россию в предательстве. В особенности после того, как специальный посланник Генерального штаба Франции подполковник Жамин сообщил в Париж, что пересмотр русской стратегии и впрямь на полном ходу и новая стратегия действительно «строится по модели Петра Великого и Александра I»92, т.е. заманивания неприятеля вглубь страны.
Странным образом, однако, на этот раз негодование французов не произвело никакого впечатления ни на Сухомлинова, ни на «патриотическую» публику в Петербурге. Никто не испугался гнева союзников. И Столыпин, к тому времени уже впавший у царя в немилость, был бессилен. По этой причине символом стратегической переориентации России стал вовсе не вопрос, подводить или не подводить союзников, но судьба западных крепостей. И тут Сухомлинов
92 Ibid. Р. дзз.
предъявил возмутителям спокойствия в Думе козырного туза – доклад генерала Витнера, самого выдающегося тогда в России военного инженера, имевшего репутацию нового Тотлебена93.
Витнер был не только на стороне плана Данилова, он шел значительно дальше. Его рекомендации сводились к следующему.
Содержать десять крепостей на западной границе бессмысленно, не говоря уже о том, что их фортификации безнадежно устарели. Разумно их ликвидировать и сэкономленные деньги употребить на строительство железных дорог.
Прекратить дорогостоящую программу строительства новых дредноутов, употребив эти деньги на покупку подводных лодок, торпедных катеров и аэропланов.
Заранее примириться с потерей Польши и организовать оборону к востоку от Вислы.
И главное, вовлекать страну в европейскую войну лишь ради того, чтобы помочь кому-то еще, – верх безрассудства (сколько я знаю, Витнер был первым, кто употребил относительно позиции России в случае европейского конфликта выражение «спокойный нейтралитет»).
Возможно, Витнер ошибался, утверждая, что вето России было бы достаточно, чтобы удержать Германию от нападения на Францию. Он опирался на прецедент: в 1875 году российское вето действительно, как мы помним, удержало Бисмарка от нападения на Францию. Как бы то ни было, однако, Данилов принял поправки Витнера, Сухомлинов счел, что авторитное свидетельство её величества Науки способно наткнуть рот «патриотической» общественности, и издал знаменитый План-19. Царь его подписал. Даже очень благосклонный к детищу Александра III, франко-русскому альянсу, Фуллер должен был заметить по этому поводу, что «не будет преувеличением описать эту новую оборонительную стратегию как попытку радикальной ревизии традиционной внешней политики России, поскольку она совершенно очевидно подрывала союз с Парижем»94. Хороша, право, «традиционная внешняя политика», которой не исполнилось еще и двадцати лет. И совершенно уже нелепы в этом контексте спе-
Ibid. Р. 429.
Ibid. Р. 432.
куляции советской историографии, апеллировавшей, как мы видели, к предпочтениям неких «помещичьих кругов». Речь-то у нас все– таки о Генеральном штабе российской армии...
Торжествовать, однако, Данилову и Витнеру (и России) было рано. Они упустили из виду главное действующее лицо – Сербию. Точнее, мощную панславистскую идею, безраздельно царствовавшую все эти годы над «патриотической общественностью» России. Идея требовала защиты «родной по крови и по вере» Сербии (но почему-то не Болгарии, столь же, казалось бы, родной и по крови и по вере) любой ценой. Пусть хоть ценой возвращения к первоначальной наступательной стратегии Александра III, обрекавшей, как и предвидели стратеги Генерального штаба, страну на эпохальное поражение (и на все, что за ним последовало).
Так кончилась военная контроверза 1910-1911 годов. Дальше произошло то, что и предсказывал Данилов и видел во второй книге читатель. План-19 тихо умер. Отменили ли его официально и, если отменили, то когда, не знаю, не нашел упоминания об этом в источниках. Может быть, читатель окажется счастливее. Не это, впрочем, важно, ибо так или иначе с политической сцены план этот исчез, словно никогда его и не было.
До сих пор, говоря о предвоенной вакханалии «неославизма» и об угрозе, которую представляла она для будущего России, имел я в виду в первую очередь опасность выродившейся славянофильской идеи, не раз уже, как мы видели, предпочитавшей интересы Сербии интересам своей страны. Нет слов, наряду с нею бесспорно сыграли свою роль и другие факторы. И то, что шок японской войны оказался палкой о двух концах (если Куропаткин или Палицын так никогда от него не избавились, то у националистической публики вызвал этот шок, напротив, очередной неодолимый порыв «подняться с колен»). И подчеркнутая, как мы видели, всеми серьезными исследователями предвоенной патриотической истерии «наивная», как признался впоследствии Керенский, национал-либеральная вера в империалистический энтузиазм «простого народа» (опять-таки заимствованная у Каткова и славянофилов). И растерянность Верховного Главнокомандующего, ровно ничего не смыслившего в мировой политике. И бешеная антигерманская пропаганда, развернутая третьим славянофильским поколением, о которой мы так подробно говорили. И, конечно же, сверхдержавное хамство Германии. Все это мы теперь уже знаем.
И все-таки обращение к опыту планировщиков тогдашнего Генштаба и вообще военных профессионалов помогло нам высветить две не тривиальные вещи. Во-первых, военные точно знали, что в случае, если Россия вступит в войну с тевтонскими державами, отказавшись от оборонительной стратегии Кутузова, зафиксированной в Плане-19, она неминуемо пойдет навстречу катастрофе. Знали – и тем не менее, когда в июле 1914-го пробил час решения, не только не посмели сопротивляться политической буре, но и сами подбрасывали хворосту в огонь. Во всяком случае поведение одного из авторов Плана-19 Сухомлинова в этом роковом июле и в особенности его публичное заявление, в котором обещал он, как мы помним, что «из войны произойдет [для России] только хорошее», было сознательной ложью.
Во-вторых, и это еще более важно, выяснилось, что императивность «войны до победного конца», чтобы не подвести союзников, на которой до конца настаивали после Февраля национал-либералы, тоже оказалась фикцией. Во всяком случае в 1910-1911 годах, когда решалась судьба Плана-19, ни в грош не ставили интересы союзников ни военные, ни «патриотическая» публика в Думе, ни уж тем более «простой народ»..
Нельзя, впрочем, сказать, чтобы так уж близко к сердцу принимали интересы России и союзники. Вот потрясающий пример. i августа 1914-го князь Лихновский, немецкий посол в Лондоне, телеграфировал к^зеру Вильгельму, что в случае русско-германской войны Англия не только готова оставаться нейтральной, но и гарантирует нейтралитет Франции. Обрадованный Вилли, как называл его кузен Никки (Николай II), тотчас приказал начальнику Генерального штаба Мольтке перебросить все силы на русский фронт. Мольтке ответил, что поздно, машина уже заведена, германские дивизии сосредоточены на бельгийской границе и ровно через шесть недель, согласно плану Шлиффена, они будут в Париже. Выходит, как видит читатель, что от соблазна оставить Россию наедине с германской военной машиной спасла союзников вовсе не лояльность «роковому альянсу», но лишь догматизм немецкого фельдмаршала[134].
А относительно отмены Плана-19 (если он был отменен), можно предположить, что произошло это после октября 1912 года, когда Сербия неожиданно оккупировала Албанию и была вынуждена убраться оттуда две недели спустя после жесткого австрийского ультиматума. Европа, как легко себе представить каждому, кто помнит 1999-й, была возмущена агрессивностью Сербии, а «патриотическая» публика в Думе – ультиматумом Австрии. По чести говоря, ультиматум этот действительно был из ряда вон. Британский дипломат Айр Кроу очень точно заметил тогда, что он предвещает беду. «Австрия отбилась от рук, – писал он, – взяв на себя решение вопроса, который в компетенции концерта держав»96.
Конечно, уже несколько месяцев спустя Сербия компенсировала свой позор беспрекословного подчинения чужой воле, напав в союзе с Турцией и Грецией на Болгарию и отняв у нее кусок Македонии. Но дело было сделано: в глазах «патриотической» публики в Петербурге Сербия опять предстала вечной жертвой тевтонской агрессии. Славянофильская фантасмагория снова торжествовала над здравым смыслом, предвещая роковой июль 1914-го.
Такова была еще одна существенная деталь контекста вековой истории русского национализма, в игнорировании которой состояла, как я это вижу, ошибка западных исследователей первого в России XX века конституционного проекта. Пора, однако, хотя бы вкратце, суммировать этот контекст (пусть не посетует читатель на повторения, как суммировать не повторяясь?).
Декабризм. Несостоявшееся начало
Итак, о контексте. Складываться он начал, как мы уже говорили, давно, еще при Петре, когда после полутора столетий московитского застоя и изоляции Россия вдруг сделала головокружительный военно-административный и технологический скачок на европейскую орбиту, сохранив при этом средневековую социально– политическую систему. Страна внезапно оказалась разодранной надвое. Патрицианская элита, перепрыгнув через столетие, включилась в европейскую жизнь с ее входившими тогда в моду идеями Просвещения. А плебейская масса осталась в средневековье. И единственной вдохновлявшей ее Русской идеей была мечта о добром царе, который в один прекрасный день отнимет у помещиков землю и отдаст ее крестьянам.
С этого момента противоборство двух Россий – европейской и средневековой – пребывавшее со времен самодержавной революции Грозного царя и введения крепостного права в подсознании, если можно так выразиться, российской политической элиты, вырывается на поверхность. И до самого 1929 года, когда Сталин сломал хребет «мужицкому царству», а его наследники практически «раскрестьянили» Россию, становится оно постоянным подтекстом российской политики. Начиная от страха перед пугачевщиной, ни на минуту не отпускавшего патрицианскую элиту на протяжении столетий, и кончая великой драмой патриотизма, которую и пытаюсь я здесь описать.
Первыми поняли эту фундаментальную – и смертельно опасную для будущего – несообразность социально-политического строения российского дома, как мы уже знаем, декабристы, дети Отечественной войны, прошедшие после нее под знаменами победоносной армии всю Европу. С этим их открытием и родилось в России то, что называл Соловьев национальным самосознанием.
Глава девятая Как губили петровскую Россию
В отличие оттого, что впоследствии – искаженное могущественной идеологией Официальной Народности и увековеченное славянофильством – стало называться патриотизмом, национальное самосознание декабристов ни в малейшей степени не было замутнено и
встревожено знаменитым вопросом Данилевского: «почему Европа нас не любит?». Вместо этого они, по словам Соловьева, полагали, что на повестке дня другой, более близкий и насущный вопрос: «чем и почему мы больны?»97
В этом рациональном отношении к своей стране, в этой мучительно самокритичной любви к ней и заключался, собственно, пафос декабристского патриотизма, знамя которого пронесли через XIX век Герцен и Соловьев. Главной для декабристов была пропасть между двумя Россиями. И соответственно первоочередной своей задачей считали они воссоединение своей страны. Совершенно так же, как отцы-основатели Соединенных Штатов, решение проблемы видели они в свободе, в равновесии всех перед законом, в независимом суде и в просвещении. Пушкин был первым из них, кто четко сформулировал эту мысль: «свобода есть неминуемое следствие просвещения»98. Самодержавие, однако, делало просвещение невозможным.
Таким образом, то, чем больна Россия, было для декабристов очевидно: самодержавием, крестьянским рабством, средневековой темнотой народа и имперской унитарностью. Методы лечения вытекали из диагноза сами собою. Оба законченных конституционных проекта декабристов, Никиты Муравьева и Сергея Трубецкого (конкурирующая с ними «Русская правда» Павла Пестеля осталась незавершенной, из десяти ее глав дописаны были, как известно, лишь две) дают нам о них совершенно ясное представление.
Прежде всего надлежало уничтожить оба главных препятствия воссоединению России: самодержавие и крепостное рабство. «Опыт всех народов и всех времен доказал, – писал Трубецкой, – что власть самодержавия равно губительна и для правителей и для народов... Нельзя допустить основанием правительства произвол одного человека... Ставя себя выше закона, государи забыли, что они в таком случае [оказываются] вне закона, вне человечества»99. Русский историк комментирует: «В силу равенства перед законом и по соображе-
Соловьев B.C. Т. 1. С. 395-396.
Цит. по: Эйдельман Н.Я. Герцен против самодержавия. М., 1973. С. 76.
Глинский S.S. Борьба за конституцию. 1612-1861 гг. Спб., 1908. С. 188.
ниям христианской морали автор конституции [речь идет о проекте Муравьева] совершенно упраздняет крепостное право; все люди равны между собою и братья перед Богом, ибо рождены по воле Его для блага, и все перед Ним слабы»100.
Остальное, полагали декабристы, довершит просвещение. Разумеется, для этого печать должна быть свободна, суд независим и личность неприкосновенна. («Никто не может быть взят под стражу без того, чтобы в 24 часа ему были объявлены причины его задержания».) Правосудие должно отправляться только судом присяжных. Свобода создания ассоциаций и союзов, того, что впоследствии стало называться гражданским обществом, должна стать полной. Граждане равны перед законом.Нет нужды пересказывать здесь содержание этих конституционных проектов, они широко известны. Достаточно заметить, что они поразительно напоминают конституцию Соединенных Штатов (только вместо института президенства предлагалась конституционная монархия и рабство было запрещено законом). В принципе совпадало практически все, начиная от религиозной терпимости («все вероисповедания свободны») и до принципа федеративного устройства страны (вместо унитарной империи). «Федеральное или союзное правление, – писал Сергей Трубецкой, – одно соглашает величие народа и свободу граждан»101. Проект Муравьева предполагал административное разделение федеральной России на 14 держав и две области, каждую со своим двухпалатным парламентом и «начальником державы». (В руках федеральной власти оставались внешние сношения и надзор за общим ходом судопроизводства и соблюдением конституции.)
Важнее всего для нас здесь, однако, что в декабристском варианте русской истории (даже в стоявшей особняком «Русской правде» Пестеля с ее пристрастием к республике и унитаризму, резко отличающим ее от проектов Муравьева и Трубецкого) пропасть между патрицианской Россией и плебейским «народом» исчезала напрочь. «Не может в России более существовать, – писал Пестель, – позволе-
Там же. С. 170.
Там же. С. 190. (Выделено автором).
ние одному человеку иметь и называть другого своим крепостным рабом. Рабство должно быть решительно уничтожено, и дворянство должно непременно навеки отречься от гнусного преимущества обладать другими людьми»[135].
Соответственно не было больше нужды ни в особой категории «народности», включенной в государственную идеологию, ни в самой такой идеологии, ни в вечных спекулятивных гаданиях по поводу того, что на самом деле думает «народ» о мире, о России и о самом себе. Каждые несколько лет народ свободно высказывал бы то, что он думает, на всеобщих выборах, точно так же, как на выборах волостных, уездных и «державных», не говоря уже о независимой от государства прессе и об «ассоциациях и союзах», в которых он должен был составлять большинство.Вместе с пропастью между двумя Россиями исчезала и нужда в противопоставлении России Европе, православия «еретическому» западному христианству, российской «духовности» европейскому «мещанству» и внутри страны – «русского нерусскому». Иначе говоря, исчезала нужда во всём, что, начиная от Ивана Аксакова и кончая Вадимом Кожиновым, представляет суть славянофильской традиции. Не было, одним словом, необходимости в истерическом подчеркивании уникальности России, очевидно проистекающем из комплекса неполноценности. Просто потому, что самого этого комплекса не было бы, как нет его сегодня у немцев или у англичан. Без злокачественного и агрессивного национализма откуда было бы взяться сверхдержавной болезни? И тем более фантомному наполеоновскому комплексу?А что было бы? Просто еще одна европейская великая держава, возможно, и более свободная и политически прогрессивная, нежели ее соседи. Повторилось бы, другими словами, то, что произошло с Россией в конце XV века в ее Европейском столетии, которое так подробно описано в первой книге трилогии.Разумеется, это не избавило бы страну от обычных в тогдашней Европе откатов, кризисов, политических драм и разочарований. Залогом тому служило хотя бы противоречие между конституционными проектами Муравьева и Трубецкого и «Русской правдой» Пестеля, их упорное подозрение, что он вовсе «не Вашингтон, а Буонапарте», И все-таки согласитесь, это была бы совсем другая русская история. К сожалению, однако, ей не суждено было состояться. Потенциальные отцы-основатели европейской России оказались, в отличие от отцов-основателей европейской Америки, насильственно изъяты из обращения. И началось двухвековое путешествие расколотой на непримиримые половины страны в средневековом пространстве.
Ибо разгром декабризма был вовсе не только несчастьем для нескольких сот великосветских и офицерских семей. Это была катастрофа для великой страны: она оказалась обезглавленной, прошла, можно сказать, через клиническую смерть. Удивительно ли, что очнулась она от смертельного сна, на три десятилетия накрывшего ее жандармской шинелью Официальной Народности, с совершенно другими представлениями о патриотизме?
Глава девятая Как губили петровскую Россию
Официальной Народности
Мы уже слышали это от Александра Пыпина, закаленного литературоведа, увековечившего свое имя введением в оборот этого самого термина. «Даже сильные умы и таланты сживались с нею, – объяснил он нам, – усваивали ее теорию. Настоящее казалось решением исторической задачи, народность считалась отысканною, а с нею указывался и предел стремлений»103. Владимир Соловьев тоже, как мы помним, указал нам на «внутреннее противоречие между требованиями истинного патриотизма, желающего, чтобы Россия была как можно лучше, и фальшивыми притязаниями национализма, утверждающего, что она и так всех лучше»104.
Фантасмагория
'103 Пыпин AM. Характеристики литературных мнений отго до 50-х гг. Сп6., 1909. С. 102. 104 Соловьев B.C. Сочинения: в 2 т. Т. 1. С. 444.
Вот это и случилось с Россией, покуда находилась она в состоянии клинической смерти, практически лишенная интеллектуальной
элиты. Патриотизм оказался подменен в ней национализмом. Если бы термин этот не был так безнадежно скомпрометирован своей связью с экономикой, можно было бы сказать, что русская интеллигенция оказалась «национализированной».
Отождествив «народность» с «патриотизмом», начальство приказало считать пропасть между двумя Россиями несуществующей. И новая поросль интеллектуальной элиты, выросшая под сенью государственного патриотизма, оказалась в плену у этой фантасмагории. С оговорками, с поправками, с исключениями, но она с нею согласилась. Здесь был первый и самый глубокий корень духовной трагедии, погубившей петровскую Россию в роковое десятилетие 1908 -1917 годов.
И когда Джеффри Хоскинг много лет спустя недоуменно замечает, что по какой-то причине «ни один член Временного правительства так никогда и не понял, почему крестьяне в солдатских шинелях покидали окопы и отправлялись домой»[136], объяснение этому поразительному феномену, не имевшему аналогов ни в одной другой воюющей армии, лежит именно в фантасмагории Официальной Народности. Просто члены Временного правительства, агитировавшие вместе со всей национально ориентированной интеллигенцией за «войну до победного конца», и крестьяне в солдатских шинелях жили, как и в прежние века, в разных странах, а думали, что живут в одной. Первых обуревал «патриотизм», а вторые шли делить землю. Удивительно ли в самом деле, что Ленин, проживший почти всю сознательную жизнь в эмиграции и совершенно чуждый патриотической фантасмагории, это понимал, а члены Временного правительства, плоть от плоти национально ориентированной интеллигенции,– нет?








