Текст книги "Россия и Европа. 1462-1921. В 3-х книгах"
Автор книги: Александр Янов
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 45 (всего у книги 114 страниц)
Я намеренно не касаюсь здесь таких сложных и спорных сюжетов, как, допустим, способность (или неспособность) сегодняшней России ответить на вызов захлестнувшей мир глобализации. Говорю я лишь о самом простом, насущном и очевидном для всех вызове – демографическом, который, в сочетании с амбициями державного национализма в Китае (у них тоже есть свои Леонтьевы и Прохановы) неминуемо обернется смертельной угрозой для самого существования России как великой державы. А также, конечно, о том, что, оставаясь в плену «языческого особнячества», по выражению B.C. Соловьева, ответить на этот вызов уе сможет она ни при каких обстоятельствах.
Так что же следует из этого рокового стечения угроз, настигших Россию в XXI веке? Похоже, главным образом два вывода. Во-первых, что на этот раз крот истории может и опоздать. Слишком много за спиной у страны «затмений вселенской идеи» и слишком дорого и долго она за них платила, чтобы положиться на стихийный процесс европеизации. А во-вторых, впервые в истории сознательный выбор исторического пути оказывается для русской истории– странницы буквально вопросом жизни и смерти. И шаги, которые нужны для этого, должны быть еще более драматическими, нежели шаг, сделанный Путиным после и сентября 2001 года.
Z.Brzezinski. The Choice,Global Domination or Global Leadership, NY, 2004,p.103.
О том, какими именно могут быть эти шаги, говорил я, конечно, и в других книгах, но подробно обсудил в трилогии. Ибо дорого яичко ко Христову дню. Важно, чтобы читатель получил полное представление о том, чем могут закончиться московитские фантазии ми– фотворцев и начитавшихся Нарочницкой «высокопоставленных сотрудников» в не успевшей еще стать на ноги после советского «затмения» стране.
*к *к *к
Я понимаю, что, может быть, и опоздал со своей трилогией, что слишком далеко уже зашло влияние мифотворцев. Тем более досадно это опоздание (если я и впрямь опоздал), что практически все элементы новой парадигмы русской истории уже и в моих предыдущих книгах присутствовали. И все-таки в цельную картину, в «новую национальную схему», о которой мечтал Федотов, элементы эти загадочным образом не складывались. Не складывались, покуда не ожила передо мной николаевская «Московия». В заключение позволю себе еще раз процитировать Поппера. «Мы могли бы стать хозяевами своей судьбы, – говорит он, – если перестали бы становиться в позу пророков».[6] Как видит читатель, предложенная здесь новая парадигма и впрямь, в отличие от той, что рухнула в 1917-м, не предсказывает будущее России. Она лишь предлагает моральный и политический выбор – опасный и драматический для одних, страшный для других, но неминуемый для страны. И, конечно, объясняет, почему в еще большей степени, чем в 1855-м, зависит от этого выбора судьба России на много поколений вперед.
загадкаl И КОЛ Э 6 В С КО ^ россии
Россия так никогда и не наверстала тридцать лет, потерянных при Николае.
Н.В. Рязановский
П.Я. Чаадаев
Я не научился любить свою родину с закрытыми глазами, с преклоненной головой, с запертыми устами. Я думаю, что время слепых влюбленностей прошло, что теперь мы прежде всего обязаны отечеству истиной.
Те 25 лет, которые протекли за 14 декабря, труднее поддаются характеристике, чем вся эпоха, следовавшая за Петром I.
А.И.Герцен
ПЕРВАЯ!
Вводная
глава вторая Московия, век XVII
глава третья Метаморфоза Карамзина
глава четвертая «Процесс против рабства»
глава пятая ВОСТОЧНЫЙ вопрос
глава шестая Рождение н а пол е о но вс кого комплекса
гяава седьмая Национальная идея
ГЛАВА ПЕРВАЯ Вводная
Главный недостаток этого царствования в том, что все оно было ошибкой.
А.В. Никитенко
В 1971 году в издательстве Принстонского университета вышло очередное издание книги маркиза де Кюстина о России при Николае I. Введение к ней написал знаменитый американский дипломат и историк Джордж Кеннан. Больше всего поразило меня в этом введении замечание Кеннана, что сталинский СССР, где служил он в начале 1950-х, неожиданно показался ему скверной копией России 1839-го, описанной Кюстином (хотя и оригинал, как знает читатель, выглядел не особенно привлекательно).
Прошло столетие, все, казалось бы, изменилось, над Кремлем развевалось красное, вместо трехцветного, знамя – и все-таки не мог Кеннан отделаться от ощущения, что не изменилось по сути ничего. Та же скрытность и подозрительность к остальному миру, та же всесильная бюрократия и та же всепроникающая идеология официальной народности, наглухо отрезавшая Россию от современного мира.1
Мне кажется, что, доведись американскому историку прочитать еще и записки Михаила Петровича Погодина, одного из главных вдохновителей этой самой официальной народности, сходство, о котором говорил Кеннан, поразило бы его еще острее. Хотя бы по тому, что куртуазный французский аристократ, как говорится, в подметки не годился в качестве наблюдателя русской жизни московскому профессору из крепостных, который был человеком откровенности замечательной.
Конечно, суждение Погодина, которое я сейчас процитирую, относится ко времени Крымской войны, когда впервые после ливон-
43
G.F. Кеппап. The Marquis the Custine and His Russia in 1839. Princeton Univ. Press, 1971.
ской эпопеи Ивана Грозного Россия была поставлена на колени европейской коалицией. Погодин, по сути, каялся (не признаваясь, кажется, в этом даже самому себе) в горчайшей ошибке своей жизни. В том, что помог родиться монстру, И потому был он беспощаден: суждение его о николаевской России звучит для современного уха скорее как приговор. «Невежды славят ее тишину, но это тишина кладбища, гниющего и смердящего физически и нравственно... Рабы славят ее порядок, но такой порядок поведет ее не к счастью, не к славе, а в пропасть».2
Глава первая Вводная дд Q^J
аналогия Рассказываю я об этом вот
почему: со мной произошло почти то же самое, что с Кеннаном. Я тоже смотрел на одну страну, а видел другую. Только аналогия, преследовавшая меня, была иной. У Кеннана все, что он видел собственными глазами, наслаивалось на наблюдения столетней давности, а у меня на что-то куда более древнее, напоминавшее мне, однако, сталинскую Москву, пожалуй, больше, чем николаевский Санкт-Петербург.
Я говорю о Московии, о том политическом порядке, который воцарился в стране после самодержавной революции Ивана Грозного – за три столетия до Николая (и за четыре до Сталина). Попробую объяснить, откуда эта странная навязчивая аналогия. Так случилось, что прочитал я введение Кеннана тотчас после выхода в свет своей книги о временах Грозного царя,3 книги, над которой работал практически всю сознательную жизнь (первое, американское ее издание вышло в свет на двадцать лет раньше.)4 И так уже врос я в ту далекую эпоху, что она стояла у меня перед глазами, как живая. Дело доходило до того, что сталинские вожди в своих длиннополых черных пальто сливались в моем сознании с дьяками Ивана IV в таких же длинных и нелепых кафтанах, а их невнятная канцелярская про-
М.П. Погодин. Историко-политические письма и записки, М., 1874, с. 259. А.Л. Янов. Россия: У истоков трагедии 1462-1584, М., Прогресс-Традиция, 2001. Alexander Yanov. The Origins of Autocracy, Berkeley, Univ. of California Press, 1981.
Глава первая Вводная Откуда
повторяемость?
за с церковно-славянской невнятицей речей московитской иерархии XVII века. Точно та же царила в ней скрытность и подозрительность к остальному, еретическому миру. И та же патологическая нетерпимость. Вот почему, хоть и жил я в сталинской Москве в одно время с Кеннаном, поставила моя аналогия передо мной совсем другие вопросы. Например, такой.
Глава первая В водная
повторяемость? Если трижды на
протяжении четырех столетий возникали в истории моего отечества «черные дыры» (так, кажется, называют астрономы космические объекты, в которых исчезает свет), возникали, причем, в самые разные, ровно ничего, казалось бы, общего друг с другом не имевшие исторические эпохи, то как объяснить эту странную повторяемость? Нет слов, тираны нередко являлись в позднее Средневековье в истории любой европейской страны. Вспомните хоть Людовика XI во Франции (которого Монтескье считал родоначальником французского деспотизма) или Генриха VIII в Англии и Филиппа II в Испании. Однако в новое время, в XIX веке, ничего подобного в этих странах не повторилось. Не возникла в них своя «политическая религия», как называл официальную народность ее автор граф Сергей Уваров, не объявила она себя последней истиной, не явился свой прапорщик на троне, как отозвался однажды о Николае Пушкин, – ни в Англии, ни во Франции, ни даже в Пруссии или в Австрии. Словом, нигде, кроме России. Почему?
Это очень важный, согласитесь, вопрос, который не мог прийти в голову Кеннану. В конце концов, Сталин стоял для него в ряду других знаменитых тиранов новейшей истории. Рядом с Гитлером, скажем, или с Муссолини. Поэтому ничего особенно удивительного не увидел он втом, что николаевская тирания повторилась в середине XX века: развелось их тогда не меньше, чем в XV или в XVI столетии. А вот каким образом повторилась она в XIX веке, когда Россия оказалась вдруг исключением из правила, и притом единственным, тут загадка. Для того, можно сказать, и пишу я эту книгу, чтобы попробовать в ней разобраться.
Тем более, думаю, это важно, что никто еще – ни в российской, ни в западной историографии – такого решения, сколько я знаю, не предлагал. Да что там не предлагал, никто никогда и не рассматривал николаевскую попытку вернуть страну в допетровскую Московию как историческую загадку. Это правда, что один из крупнейших американских историков Н.В. Рязановский нечаянно подтвердил употребленный здесь термин «черная дыра», заметив в заключение своей книги об официальной народности, что «Россия так и не наверстала тридцать лет, потерянных при Николае».[7] Тридцать украденных из жизни страны лет, украденное поколение, можно сказать. Но ведь и это, согласитесь, еще не ответ на вопрос, почему средневековая «дыра» воспроизвела себя в России нового времени.
Глава первая Вводная ОТЛуЧбНИб
от Европы Можно, конечно, отнести это
на счет живучести российского самодержавия, агония которого действительно затянулась в стране надолго, до самого конца XX века. Такое соображение, однако, было бы лишь отговоркой, поскольку игнорирует главный вопрос: а почему, собственно, так надолго затянулся здесь режим неограниченной власти? И потом, самодержавие все-таки существовало в России с 1560 года (как я, во всяком случае, думаю) и по меньшей мере двадцать самодержавных государей сменились на ее престоле за эти столетия. Странным образом, однако, лишь эти трое – Иван IV, Николай I и Сталин – умудрились спровоцировать против России европейские коалиции. Причем коалиции такой мощи, что неизбежно должны были – одни тотчас, другие, в конечном счете – поставить страну на колени, обрекая ее на жесточайшее национальное унижение.
В конце концов, самодержцами – и очень жестокими – были и Петр!, и Екатерина II. Только по какой-то причине никогда не пытались они, в отличие от этих троих, «отрезаться от Европы», по старинному выражению Герцена, противопоставить ей Россию как альтернативную «цивилизацию», но посвятили свое правление чему-то прямо противоположному. А именно утверждению России в качестве одной из великих европейских держав. Более того, Петру пришлось приложить массу усилий, чтобы прорвать глухую изоляцию страны, в которую попала она в результате все той же Ливонской войны, затеянной Грозным (во всяком случае, именно во время этой войны, в 1570 году, оказалась Россия впервые исключена из европейского Конгресса в Штеттине).6
И долго, век с четвертью, продолжалось это унизительное и опасное отлучение от Европы. «Теоретики международных отношений, даже утопические мыслители, конструировавшие мировой порядок, – заметил в этой связи один из лучших американских историков России Альфред Рибер, – не рассматривали Московию как часть Великой Христианской Республики, составлявшей тогда сообщество цивилизованных народов».7
Герцог де Сюлли, которого очень высоко ценила Екатерина, по преданию, написал для французского короля Генриха IV записку о конфедерации христианских государств. Вот что говорилось в ней о Московии: «Когда б Великий князь Московский, или Русский царь, которого приемлют писатели за старинного скифского владетеля, отрекся приступить ко всеобщему соглашению... то так же с ним поступить, как с султаном Турским, то есть отобрать у него все, чем он владел в Европе, и прогнать его в Азию, чтобы он без всякого нашего сопримешения мог бы, сколько ему угодно, продолжать войну, почти никогда у него не прекращающуюся с турками и персами».8 Короче, все эти десятилетия Московия, обязанная своим про– *
исхождением Грозному царю, оставалась в Европе, по сути, на правах Оттоманской империи – как чужеродное тело.
Великая революция потребовалась России, чтобы вернуться в Европу. Лишь читая отчаянные призывы Петра к французскому королю («Европейская система изменилась. Исключите Швецию и поставьте меня на ее место»),9 начинаешь понимать, что означало из-
Alfred Rieber. «Persistent Factors in Russian Foreign Policy» in Hugh Ragsdale, ed. imperial Russian Foreign Policy, Cambridge Univ. Press, 1993, p. 347.
Ibid., p. 347-348.
А. Зорин. Кормя двуглавого орла, М., 2001, с. 52.
Cited in В.Н. Sumner. Peterthe Great and the Emergence of Russia, English Univ. Press, 1950. p. 97.
вестное признание графа Никиты Панина, руководителя внешней политики при Екатерине. «Петр, – писал он, – выводя народ свой из невежества, ставил уже за великое и то, чтоб уравнять оный державам второго класса».[8]
Екатерина
И Продолжая дело Петра, Ека
Глава первая Вводная
терина относилась к этому его завоеванию в выс-
шей степени ревностно. Она не только вывела Россию в ранг европейских держав «первого класса», говоря языком графа Панина. И не только заявила в первом же пункте своего знаменитого Наказа Комиссии по уложению, что
«Россия есть держава европейская», но и сопроводила свое заявление таким удивительным комментарием:
«Перемены, которые в России предпринял Петр Великий, тем удобнее успех получили, что нравы, бывшие в те времена, совсем не сходствовали с климатом страны и принесены были к нам смешением разных народов и завоеваниями чуждых областей. Петр Великий, вводя нравы и обычаи Европейские в Европейском народе, нашел тогда такие удобности, каких он и сам не ожидал»}1 Иначе говоря, весь московитский период отлучения от Европы был официально объявлен неестественным для России (не соответствующим ее климату и в этом смысле просто исторической аберрацией).
Новая история страны начиналась, согласно Екатерине, с ее возвращения в Европу. Можно как угодно относиться к наивной попытке императрицы («обокравшей», как она сама признавалась, Монтескье) теоретически обосновать свое сомнительное историографическое новшество. Намерения ее, однако, сомнению не подлежат.
Нетрудно себе представить, как отнеслась бы императрица к стремлению своего внука Николая, оказавшегося полстолетия спустя на ее престоле, перечеркнуть все усилия Петра и ее собственные старания. Ведь то, что он и впрямь их перечеркнул, буквально бросается в глаза. Дело дошло до того, что ее собственные
письма Дидро и Д'Аламберу были запрещены николаевской цензурой. Но вот пример более серьезный.
Читая переписку Екатерины с философами или ее яростную отповедь аббату Шаппу д'Отерошу под длиннейшим названием (которое я для удобства читателей сокращу на несколько строк) «Антидот или разбор дурной, но великолепно изданной книги под заглавием „Путешествие в Сибирь"», ясно видишь, как отчаянно отбивалась она от обвинения, что ее правление деспотическое, а дух ее народа рабский. Точно такого же негодования полны и полемические сочинения ее современников и единомышленников.
Вот что писал, например, самый талантливый из них в «Примечаниях но Историю древния и нынешния России г. Леклерка, сочиненных генерал-майором Иваном Болтиным». Россия, говорит Болтин, и вообще «северные народы вольность за первейшее благо, а рабство за гнуснейшее и посрамительнейшее для человечества состояние признают».12 И тотчас после этого: «Как можно правление Российское назвать деспотическим, где дворянство не меньшею вольностью, выгодами и преимуществами пользуется, а купечество и земледельцы несравненно меньше несут тягости, нежели в котором ни есть из государств Европейских?».[9]
Я опять же ни на минуту не призываю читателя поверить этой откровенно пропагандистской риторике, а только предлагаю прислушаться к самой тональности сочинений Ивана Болтина и его императрицы. Ясно, что Европа была для них скорее символом, нежели со– вокупностьюцэеальных государств, каждого со своей собственной историей и собственной судьбою. Говоря научным языком, означала она для них «идеальный тип» государственности, способной к политической модернизации. Именно поэтому никак не могла допустить Екатерина, чтобы ее страну отождествили с Азией, где деспотизм обрекал общество, согласно общепринятой тогда «климатической» классификации Монтескье, на политическую смерть.
Не забудем также, что власть этой «климатической» теории была в ту пору абсолютной – даже над самыми просвещенными ума-
12
И. Болтин. Примечания на Историю древния и нынешния России г. Леклерка, сочиненные генерал-майором Иваном Болтиным, Спб., 1788, с. 242.
ми. До такой степени, что и четверть века спустя после смерти Екатерины П.Я. Чаадаев все еще считал Японию «нелепым уклонением от божеских и человеческих истин».14 И В.Г. Белинский не сомневался десятилетием позже, что «народ, не сознающий себя живым членом человечества, есть не нация, но... живой труп, подобно китайцам, японцам, персиянам и туркам».15 Мудрено ли, что для Екатерины деспотизм, свойственный этим «живым трупам», всегда был не только бранным словом, но и личным оскорблением?
А теперь сопоставьте это с позицией, которую без тени смущения и с некоторым даже самолюбованием провозгласил ее внук Николай. «Да, – признавался он, – деспотизм еще существует в России, ибо он составляет сущность моего правления, но он согласен с гением нации».16 А вот позиция его единомышленника и сотрудника, уже упоминавшегося графа Уварова по поводу согласного с деспотизмом «гения нации», а также «гнуснейшего и посрамительнейшего в человечестве состояния»: «У политической религии, как и у веры в Бога, есть свои догматы. Для нас один из них крепостное право. Оно установлено твердо и нерушимо. Отменить его невозможно, да и ни к чему».17
Поворот, согласитесь, головокружительный. Внук Екатерины так же грубо и откровенно разрушал дело своей бабки в XIX веке, как Г розный царь, который тоже ведь был внуком европейского реформатора России Ивана III, разрушал дело деда в XVI.[10] Это был тотальный семантический переворот, если хотите. Уваров и его император сознательно и даже с большим воодушевлением лепили анти– петровский образ России.
Дело, однако, было не только во внезапной и драматической перемене официальной риторики. Еще важнее, что как прагматичес-
П.Я. Чаадаев. Философические письма, Ардис, 1978, с. 40.
В.Г. Белинский. ПСС, М., 1953*59» т-5» с. 305-306.
М. Лемке. Николаевские жандармы и литература. 1826-1855, Спб., 1918, с. 42. (выделено мной. —А.Я.)
Cited in F. Fadner. Seventy Years of Pan slavism in Russia 1800-1870, Georgetown Univ. Press, 1962, p.219.
кий политик, посвятивший жизнь приобщению России к «символической» Европе, Екатерина непременно увидела бы в николаевском перевороте угрозу европейской коалиции против «отечества драгого». И действительно, ведь крымская катастрофа была в нем заложена, подобно дубу в желуде. По крайней мере, по трем причинам.
Во-первых, противопоставление России Европе не могло долго оставаться лишь правительственной риторикой. Оно должно было тотчас обрести своего рода лобби, влиятельную котерию националистических идеологов, оправдывавших и обосновывавших эту новую культурно-политическую ориентацию страны. Должно было, другими словами, стать основополагающим фактом ее культурной жизни. Тем более что эпоха наполеоновских войн оставила ей в наследство целую плеяду угрюмых проповедников «особнячества», последователей А. Шишкова и Ф. Ростопчина, ненавидевших все иностранное и подозревавших в «опасном якобинстве» даже такого выдающегося идеолога самодержавия, как Н.М. Карамзин.
Во-вторых, это «особняческое» лобби, проповедовавшее превосходство России над Европой, должно было раньше или позже заставить самодержца поверить в его собственную риторическую фикцию. И это не могло не сказаться на его отношении к Европе. Соблазн бросить ей вызов оказался непреодолим. Во всяком случае для Николая, в котором, по выражению Пушкина, было «много от прапорщика и немного от Петра Великого».19 Соответственно, дело и кончилось Крымской войной.
В-третьих, наконец, низведение страны, как в московитские времена, на уровень Оттоманской империи, т. е. чужеродного Европе тела, не могло не вызвать в ней ответную реакцию. Короче, николаевский переворот был чреват возникновением в Европе массовой русофобии. Стоило, например, подняться в 1830-х Польше, как она надолго обрела в глазах европейской публики тот же международный статус угнетенной варварами европейской страдалицы, что и Греция, судьба которой под Оттоманским игом всколыхнула континент десятилетием раньше.
Очень точно объяснил этот резкий перелом в отношении Европы к России П.Я. Чаадаев:
Л.с. Пушкин. ПСС, М.-Л., 1937-1959. т. 12., с. 330.
«Турки – отвратительные варвары. Пусть будет так. Но варварство турок не угрожает остальному миру, а это нельзя сказать о варварстве некоей другой страны. Притом же с варварством турок можно бороться у них, с другим варварством это невозможно. Вот в чем весь вопрос. Пока русское варварство не угрожало Европе, пока оно не провозглашало себя единственной настоящей цивилизацией, единственно истинной религией, его терпели; но с того дня, как оно противопоставило себя Европе в качестве политической и моральной силы, Европа должна была сообща против этого восстать».[11]
Удивительно, право, каким образом десятки экспертов, отечественных и иностранных, изучавших николаевскую Россию, не заметили, что антипетровский переворот Николая сделал военное столкновение с Европой практически неминуемым. И что уже по одной этой причине предстояло ему стать гигантским водоразделом, безнадежно расколовшим петербургский период русской истории на две не только разные, но и враждебные друг другу части – условно говоря, екатерининскую и николаевскую.
Должен честно признаться, что Степан Петрович Шевырев, один из влиятельных членов нового антиевропейского лобби, сформулировал нечто подобное задолго до меня, еще в 1841 году. Сказал он тогда (конечно, в похвалу Николаю), что подлинно «национальный период русской истории» начинается только с его царствования, придя, наконец, на смену «периоду европейскому – от Петра до кончины Александра».[12]
Глава первая Вводная ^ ^^ Ь13 О В
Петра» Одно во всяком случае не под– лежитсомнению: нельзя объяснить николаевский переворот затянувшейся на два столетия агонией русского самодержавия. Напротив, очень похоже, что именно он и объясняет эту затянувшуюся агонию. Такова, во всяком случае, гипотеза, положенная в основу этой книги.
Если Иван Грозный создал режим неограниченной власти, раздавив в ходе первой самодержавной революции 1560-х набиравший в его время силу в России «абсолютизм европейского типа»22 (по определению С.О. Шмидта), то вторая самодержавная революция при Николае отрезала стране путь к назревшей уже к середине XIX века конституционной монархии (вполне возможно, предрешив, что и столетие спустя после нее конституционные учреждения России окажутся, по жестокому выражению Макса Вебера, «псевдоконституционными», всего лишь «думским самодержавием»).
Разумеется, пока это лишь гипотеза. Но вот некоторые факты, ее поддерживающие. Американский историк так описывал проект, представленный в 1805 году последним из екатерининских, так сказать, самодержцев России английскому премьеру Питту: «Старой Европы больше нет, время создавать новую. Ничего, кроме искоренения последних остатков феодализма и введения во всех странах либеральных конституций, не сможет восстановить стабильность»[13]Осторожный Питт, конечно, отверг этот проект. Но Александр Павлович остался верен своим идеям и десятилетие спустя, когда отказался вывести свои войска из оккупированного Парижа, пока Сенат Франции не примет новую конституцию, ограничивающую власть Бурбонов. Я не знаю, признают ли сегодняшние французские историки, что первой своей либеральной конституцией Франция обязана русскому царю. Но мы ведь о другом. О том, что представить себе, чтобы Николай, оказавшись на месте брата, настаивал на введении где бы то ни было конституции, – за пределами воображения. Так откудЈ эта разница между европейцем Александром и моско– витским прапорщиком на престоле?
По словам одного из самых уважаемых русских историков А.Е. Преснякова, «в годы Александра I могло казаться, что процесс европеизации России доходит до крайних своих пределов. Разработка проектов политического преобразования империи подготовляла переход русского государственного строя к европейским формам государственности; эпоха конгрессов вводила Россию органической частью в „европейский концерт" международных связей,
22
Вопросы истории, 1968, № 5, с. 24.
а ее внешнюю политику – в рамки общеевропейской политической системы; конституционное Царство Польское становилось... образцом общего переустройства империи».24 Совершенно очевидно, что культурно-политическая ориентация страны при Александре, как она описана Пресняковым, ни при каких обстоятельствах не могла спровоцировать вооруженную конфронтацию с Европой. Николаевский переворот ее спровоцировал. Как объяснить эту разницу?
Самый беспощадный из обличителей Александра I М.Н. Покровский вынужден был признать, пусть и скрепя сердце, что подготовленный в 1810 году по поручению императора конституционный проект Сперанского «вовсе не был академической работой». И что, напротив, «Сперанский серьезно рассчитывал на осуществление своего проекта, Александр серьезно об этом думал, их противники не менее серьезно опасались введения в России конституции».25 Ни один историк, как бы ни относился он к Николаю, не смог бы себе представить, чтобы при нем в России могло происходить хоть что-то подобное. Почему?
И, наконец, именно при Александре Россия ответила на «вызов Петра», как назвал отказ от московитского наследства Герцен, совершенно европейским поколением декабристов, поставившим во главу угла своих революционных проектов (если не считать маргинального проекта Пестеля) именно конституционную монархию. А также золотым веком русской литературы, который Николаю, как он ни старался, так и не удалось, в отличие от декабристского восстания, подавить. («Цензора, – по известному выражению А.В. Никитенко, – теперь хуже квартальных надзирателей»)26 Почему же, спрашивается, царствование последнего «екатерининского» самодержца породило небывалый расцвет русской культуры, а Николай создал в стране, по словам то го же Никитенко, «нравственную пустыню»?27
Боюсь, невозможно ответить на эти вопросы, не предположив, что, по крайней мере, в одном отношении «вызов Петра» и впрямь сработал. Во всяком случае, век с четвертью спустя интеллектуальная элита России, «все, что было в ней талантливого, образованно-
А.Е. Пресняков. Апогей самодержавия, Л., 1925, с. 15.
М.Н. Покровский. Избранные произведения. М., 1965, кн. 2, с.211.
А.В. Никитенко. Дневник в 3 томах, М., 1965, т.1, с. 261.
там же, с. 266.
го, знатного, благородного и блестящего»,28 была готова к тому, чтобы довести его дело дологического конца. Короче, ориентированное на Европу самодержавие неизбежно должно было вырастить своих могильщиков.
Как это произошло – отдельная тема. Наверное, прав был один из самых замечательных эмигрантов Владимир Вейдле, заметив, что «дело Петра переросло его замыслы и переделанная им Россия зажила жизнью гораздо более богатой и сложной, чем та, которую он так свирепо ей навязывал... Он воспитывал мастеровых, а воспитал Державина и Пушкина».29 Прав, без сомнения, и сам Пушкин, что «новое поколение, воспитанное под влиянием европейским, час от часу привыкало к выгодам просвещения».30 Прав и Герцен, что в XIX столетии «самодержавие и цивилизация не могли больше идти рядом. Их союз даже в XVIII веке удивителен».31 Или, может быть, просто, как комментировал Н.Я. Эйдельман, «для декабристов и Пушкина требовалось два-три „непоротых" дворянских поколения».32
Волей-неволей приходится заключить, что «вызов Петра» был с самого начала чреват возникновением декабризма. Уже потому, что, по выражению того же Вейдле, «окно он прорубил не куда-нибудь в Мекку или в Лхасу»,33 но в Европу.
гЛ0в0перв0я Вводная «ВЫЗОВ Н И КОЛ ЭЯ » нетривиаль-
но другое. А именно, прорубая свое окно, Петр круто развернул лишь культурно-политическую ориентацию режима, т. е. сдеЛал практически то же самое, что совершил – только в обратном направлении – Николай. Ибо социальная структура модернизирующейся России осталась и после Петра старой, по сути, московитской. По крайней мере в том смысле, что подавляющее
28
Колокол (факсимильное издание), М., 1962, вып. 1, с. 29.
В. Вейдле. Задача России, Нью-Йорк, 1956, с. 87.
АС Пушкин. ПСС, т. и, с. 14.
АИ. Герцен. Собр. соч. в 30 томах, т.7,1958, с. 192.
3 2
В борьбе за власть. Страницы политической истории XVIII века. М., 1988, с. 297.
3 3
S. Вейдле. Цит. соч., с. 12.
Александр Иванович | Герцен
большинство ее населения как было, так и осталось в рабстве. В результате страна оказалась разодранной надвое, обреченной жить сразу в двух временных измерениях. Ее образованное меньшинство, перепрыгнув одним скачком через полтора московитских столетия, включилось в европейскую жизнь, тогда как крестьянское большинство по-прежнему прозябало в московитском средневековье.
Первыми, кто понял смертельную опасность этого фундаментального раскола России, были декабристы, поставившие перед собой практическую задачу ее воссоединения. В этом, собственно, и состоит их действительная роль в истории русского самосознания. Нельзя было окончательно избавиться от московитского наследства, не уничтожив крестьянское рабство. И, конечно, самодержавие как его гаранта. Другого способа довести дело Петра до логического конца, т. е. окончательно вернуться в Европу, в ту пору не существовало.








