412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Янов » Россия и Европа. 1462-1921. В 3-х книгах » Текст книги (страница 24)
Россия и Европа. 1462-1921. В 3-х книгах
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 04:29

Текст книги "Россия и Европа. 1462-1921. В 3-х книгах"


Автор книги: Александр Янов


Жанры:

   

Публицистика

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 114 страниц)

А она между тем вносила резкую деформацию в гранитную, казалось, цельность неограниченного по замыслу политического тела, непрестанно декларировавшего свою божественную абсолютность. Так или иначе, теперь мы знаем, на чем основывали свою типологию монархии европейские мыслители XV—XVIII веков: на латентных ограничениях власти. (Разумеется, они их так не называли. Но тревога за их судьбу, которую они постоянно испытывали, свидетельствует, "что они, в отличие от современных экспертов, прекрасно понимали,

чем речь.)

Глава седьмая Язык, на котором мы спорим

смерть»

Нам нужно было сосредоточиться в описании абсолютизма именно на этом первом пункте, потому что он решает дело. Без латентных ограничений власти человечество просто никогда не вырвалось бы из тысячелетней исторической черной дыры «мир-империй», ибо именно они сделали возможной политическую модернизацию, обозначая таким образом исторический вектор Европы. Дальше дело пойдет быстрее.

Пункт второй. Что означало для хозяйственной самодеятельности Европы отсутствие постоянного государственного грабежа, понятно без комментариев. В отличие от экономики деспотизма, хозяйство здесь оказалось способно к перманентной экономической экспансии. Иначе говоря, к расширенному воспроизводству национального продукта.

Пункт третий. Экономическая экспансия, создавая имущественное неравенство и сильный средний класс, должна была раньше или позже потребовать модернизации политической. Или, если хотите, расширенного политического воспроизводства. Подтверждением этому служит сам факт, что представительная демократия изобретена была именно мыслителями абсолютных монархий, идеологами этого среднего класса.

«Политическая

3 Янов

Пункт четвертый. Вместо характерной для деспотизма поляризации общества, абсолютным монархиям была свойственна многоступенчатая иерархия социальных слоев.

Пункт пятый. В той же степени, в какой деспотизм был основан на равенстве всех перед лицом деспота, в основе европейского абсолютизма лежало неравенство – не только имущественное, но и политическое.

Пункт шестой. Поскольку к XV веку социальные процессы, которые мы наблюдали в Москве времен Ивана III (т.е. распад традиционной общины и бурная дифференциация крестьянства), были в Европе закончены, ничто не препятствовало там стремительному перетеканию населения в города. Оборотной стороной этой широкой горизонтальной, как говорят социологи, мобильности населения была упорядоченность мобильности вертикальной.

Проще говоря, означало это, что усиление новой бюрократической элиты в централизуемых государствах уравновешивалось мощью аристократии и жестокой конкуренцией новой и старой элит. В этом состояло одно из самых драматических отличий абсолютной монархии от деспотизма, который, как мы уже знаем, наследственных привилегий не признавал (именно потому, между прочим, что манипуляция прижизненными привилегиями была едва ли не главным рычагом власти деспота). Абсолютизм – несмотря на множество конфликтов и свирепую, порой кровавую конкуренцию элит – боролся с аристократией лишь как с противником политическим. Само её существование сомнению никогда не подвергалось.

В этом пункте и возникает перед нами впервые еще одно мощное латентное ограничение власти (назовем его социальным). Если деспотизм старался не допустить возникновения наследственной аристократии, то абсолютизм вынужден был с нею сосуществовать. Ну, допустим, нашкодившего британского лорда можно было лишить всех придворных должностей и сослать хоть к черту на кулички, в самое дальнее из его поместий. В случае, если шкода сопровождалась государственной изменой, его можно было и обезглавить. Но лишить его наследника титула и этого самого поместья было нельзя.

Пункт седьмой. Это решающее обстоятельство не только обеспечивало элитам страны право на «политическую смерть» (лишая тем самым их борьбу между собою характера вульгарной драки за физическое выживание), оно создавало самую возможность политической борьбы и независимого поведения. Что еще важнее, с моей точки зрения, создавало оно и возможность независимой мысли.

Глава седьмая Язык, на котором мы спорим

кентавр

Я не говорю уже о том, что самым радикальным образом меняет этот пункт все наши представления о роли аристократии в неожиданном прорыве от застойной «мир-империи» к динамичной «мир-экономике», который, как, может быть, еще помнит читатель, так озадачил Иммануила Валлерстайна.

Это правда, что все дальнейшие сравнительно быстрые политические трансформации, вплоть до триумфа демократии, записываются обычно в кредит среднему классу. И правильно записываются. Проблема лишь в том, что никто при этом не спрашивает, каким, собственно, образом могла возникнуть та парадоксальная неограниченно/ограниченная государственность, что позволила сформироваться и встать на ноги этому самому среднему классу. Никто, иначе говоря, не спрашивает, что помешало этой очередной вспышке «мир-экономик» угаснуть и раствориться в застойном мире, как неизменна происходило со всеми прежними ее вспышками.

Теперь мы знаем ответ на этот драматический вопрос. Аристократия помешала. Она предохранила абсолютистскую государственность от превращения в деспотизм.

Политический

Другими словами, парадокс абсолютизма с его латентными ограничениями власти привел нас к еще более неожиданному парадоксу. Оказалось, что аристократия и демократия, которые принято .противопоставлять друг другу со времен Аристотеля и чья взаимная вражда была причиной стольких революций, на поверку не просто связаны друг с другом, но буквально сращены, как своего рода политический кентавр.

Человеческая его голова (демократия) могла вырасти лишь из его лошадиного корпуса (аристократии). И та и другая – части одного политического тела. В одной фразе это можно было бы сформулировать так: аристократия была необходимым – и достаточным – условием возникновения демократии; без первой не было бы последней.

Но опять-таки важнее для нас в теоретическом смысле, что обе выросли из одного и того же источника – из латентных ограничений власти: средний класс из экономических, аристократия из социальных. И только вместе смогли они покончить с тысячелетней диктатурой деспотической «мир-империи».

Глава седьмая Язык, на котором мы спорим

деспотизме?

Пункт восьмой. Универсальный страх, как

объяснил нам Монтескье, был доминирующим «принципом» деспотизма. Он нужен был деспоту для того, как уточнил Виттфогель, чтобы создать перманентную ситуацию «непредсказуемости [которая] есть основное орудие абсолютного террора».37 Благодаря латентным ограничениям власти европейская политика стала в принципе предсказуемой. И потому не испытывала нужды в том, что тот же Виттфогель называл «рутинным террором»38

Пункт девятый. Деспотизм, как опять-таки объяснил нам Монтескье, обкрадывал головы своих подданных с той же тщательностью, что и их сундуки. Для того именно и обкрадывал, чтобы не могла в них возникнуть мысль о неестественности рутинного, как и террор, хозяйственного грабежа. И потому ничего подобного не было при абсолютизме: отсутствие террора отменяло нужду в идейной монополии власти. Отсюда еще одна категория латентных ограничений власти – идеологическая.

Немудрено, что те, для кого вся разница между монархиями сводилась к конституции, не умели объяснить этот «странный либера-

КЛ Wittfogel. Op. cit., p. 141. Ibid., p. 143.

лизм» абсолютных монархов. Даже такой сильный ум, как Герцен, заметил однажды, что в Европе тоже был деспотизм, нотам никому не пришло в голову высечь Спинозу или отдать в солдаты Лессинга. И странным образом не заподозрил Герцен, что при деспотизме просто не могло быть ни Спинозы, ни Лессинга.

Нет слов, история знает немало «просвещенных деспотов», покровительствовавших придворным архитекторам, поэтам или астрономам. И те, работая в политически нечувствительных областях, достигали выдающихся, порою бессмертных успехов. Только никому из них не было позволено, да, собственно, и в голову не приходило, заняться, скажем, выработкой альтернативных моделей культуры общества и тем более государства. Вот почему ни Спинозы, ни Лессинга не могло быть при деспотизме так же, как не могло быть при нем Герцена.

Между тем, как мы уже знаем, лишь присутствие политической < оппозиции делало возможным качественное изменение общества, его саморазвитие.

Пункт десятый. Удивительно, что о главных отличиях абсолютистской государственности от деспотизма (он, впрочем, называл его «людодерством») Крижанич знал уже за столетие до Монтескье и за три до Виттфогеля. Совершенно ясна ему была связь этих отличий с ролью, которую играли в политической системе привилегии аристократии (или, на моем языке, социальные ограничения власти). Они были в его глазах «единственным способом обеспечить в королевстве правосудие». И следовательно, «единственным средством, которым подданные могут защититься от злодеяний королевских слуг».39

Более того, Крижанич был первым, кто сделал следующий шаг в развитии науки об абсолютизме. Он дифференцировал привилегии. В то время как их отсутствие, писал он, неизбежно ведет к «лю– додерству» (Турция), «неумеренность привилегий» ведет к анархии (Польша). «Европейские короли поступают лучше, ибо наряду с другими достоинствами смотрят и на родовитость» и в то же время не

39 Ю. Крижанич. Цит. соч., с. 438.

дают родовитым сесть себе на шею,А0 Поэтому, с точки зрения Кри– жанича, лишь «умеренные привилегии» могут служить гарантией от нестабильности лидерства и «глуподерзия» янычар, которые он считал главной характеристикой деспотии.

Финансовый хаос

Глава седьмая Язык, на котором мы спорим

Мне очень не хотелось бы, чтобы читатель заключил из всего этого, что пишу я некую апологию абсолютизма. Ничего подобного. Абсолютизм был далеко не подарочек. Да, ему приходилось терпеть латентные ограничения власти, но, как и любой авторитарный режим, контроля общества над государством он не допускал. И потому чаще всего был жестоким, нередко, как мы видели, тираническим режимом, стремившимся, насколько это было для него возможно, и наживаться за счет подданных, и попирать их гражданские права. Это не говоря уже о том, что бесконечные религиозные и династические войны, некомпетентная бюрократия и пережитки Средневековья в организации хозяйства, как правило, оборачивались при этом режиме перманентным финансовым хаосом.

Абсолютные монархии всегда были в долгу, как в шелку, и доходы их никогда не сходились с расходами. В сущности именно финансовая безвыходность подтолкнула одного английского короля к созыву Долгого парламента и одного французского – к созыву Генеральных Штатов, что стоило обоим головы. Конституционные учреждения Австрии тоже родились на свет по причине финансового краха, совпавшего с поражением в войне. Государственный долг Австрии превышал ее годовой доход в три с половиной раза, а долг Франции – в восемнадцать раз.

Деспотизм таких бед не ведал, в долгах не бывал. Деспоты, как мы знаем, не жили за счет кредита. Когда им не хватало денег, они грабили народ или повышали налоги – иногда настолько, что курочка, несущая для них золотые яйца, издыхала. Короче, если абсолю-

А0 Там же, с. 593.

Часть вторая I Глава седьмая 391

ОТСТУПЛЕНИЕ В ТЕОРИЮ ЯЗЫК, НЭ КОТОрОМ МЫ СПОрИМ

тизм декларировал свою неограниченность, деспотизм ее практиковал. Но если первый лишь паразитировал на теле общества, то последний его парализовал, не давал ему встать на ноги.

. – Глава седьмая

FvV/l bTV ПНЫ9 Язык, на котором мы спорим

ограничения власти

Но так это выглядит лишь в исторической ретроспективе. Для современников Людовик XI нисколько не был гуманнее шаха Аббаса и Генрих VIII был ничуть не менее жесток, чем султан Баязет. Каждого диктатора влечет к деспотизму, как магнитную стрелку к северу. Деспотизм – его идеал, его мечта, его венец. Другое дело, что для абсолютистских монархов мечта эта была недостижима и сколько бы ни примеряли они деспотический венец, удержать его на голове им никогда не удавалось.

Это обстоятельство заставляет нас предположить, что кроме описанных выше латентных ограничений власти – экономических, социальных и идеологических – существовал еще где-то в глубине европейского сознания и четвертый, самый трудноуловимый пласт ограничений – назовем их культурными. Я не уверен, что сумею описать их столь же рельефно, как остальные. Тем более, что нет у меня здесь возможности сослаться на знаменитых предшественников. Рассмотрим поэтому самый близкий и понятный читателю пример.

Допустим, в какой-нибудь стране власти усматривали в длине платья или бврод подданных политическую проблему – мятеж и государственную измену. Допустим, считали они своим долгом регулировать эти интимные подробности посредством административных указов и полицейских мер. Хотя, честно говоря, трудно себе представить, чтобы даже такой очевидный тиран, как Людовик XIV, претендовал на монополию в определении длины шлейфов дам или бород их кавалеров.

А вот в России, например, власти никогда не сомневались в своем праве диктовать подданным сколькими перстами положено им креститься и какой длины бороды носить. Царь Алексей Михайлович жестоко ополчился на брадобритие, а Петр Алексеевич, наоборот,

усматривал в ношении бороды оскорбление общественных приличий, если не бунт. Михаил Федорович строжайше запретил на Руси курение. А его внук продал маркизу Кармартену монопольную привилегию отравлять легкие россиян никотином. В 1692 г. издан был указ, запрещавший госслужащим хорошо одеваться, ибо «знатно, что те, у которых такое платье есть, делают его не от правого своего пожитку, а кражею нашея великого государя казны».

Но дело ведь не только в поведении властей. Куда важнее другое – подданные признавали за ними право контролировать детали их частной жизни, соглашались, что не только их дом не был их крепостью, но и бороды не считались их собственностью, и вкусы их им не принадлежали. И не потому, что им было чуждо чувство собственного достоинства или что они не умели ответить на оскорбление.

Когда царский опричник Кирибеевич покусился на честь прекрасной Алены Дмитревны, он заплатил за это, как мы знаем от Лермонтова, жизнью, муж красавицы купец Степан Калашников убил его в честном поединке. И так же без сомнения отомстили бы за покушение на их семейную честь герои Вальтера Скотта в Шотландии или Александра Дюма во Франции. Так сделали бы в те далекие времена, наверное, все уважающие себя мужчины в любой европейской стране.

Но в любой ли стране возможны были опричники? Где еще в Европе собрались бы тысячи Кирибеевичей «в берлоге, где царь устроил, – по словам В.О. Ключевского, – дикую пародию монастыря», обязавшись «страшными клятвами не знаться не только с друзьями и братьями, но и с родителями», и все лишь затем, чтобы творить по приказу Грозного «людодерство», т.е. грабить и убивать свой народ без разбора, включая друзей, братьев, а порою и родителей? В любой ли стране довольно было одного царского слова, чтобы превратить ее молодежь «в штатных, – по выражению того же Ключевского, – разбойников»?41

Просто порог чувствительности, за которым включались защитные механизмы от произвола власти, оказался в российской куль-

A1 В.О. Ключевский. Сочинения (изд. первое), т. 2, с. 188.

турной традиции ниже, чем в абсолютистских монархиях. Если что-то в ней и можно отнести за счет страшных последствий двухвекового варварского ига, то, наверное, именно это. Как бы то ни было, культурные ограничения власти были в России существенно ослаблены.

Глава седьмая Язык, на котором мы спорим

тической культуры. В контексте нашего разговора удобнее всего было бы определить её (во всяком случае в Европе) как совокупность латентных ограничений власти, отраженную в автоматизме повседневного поведения и унаследованную от предшествующих поколений в качестве культурной традиции.

С этой точки зрения, «Янки при дворе короля Артура» – классическое исследование конфликта двух типов политической культуры, сошедшихся лицом к лицу волею литературного гения. Янки поражен, что попал «в страну, где право высказывать свой взгляд на управление государством принадлежало всего шести человекам из каждой тысячи. Если бы остальные 994 человека выразили свое недовольство образом правления и предложили изменить его, эта шестерка содрогнулась бы, ужаснувшись таким отсутствием верности и чести и признала бы всех недовольных черными изменниками. Иными словами, я был акционером компании, 994 участника которой вкладывают все деньги и делают всю работу, а остальные шестеро, избрав себя несменяемыми членами правления, получают все дивиденды. Мне казалось, что 994 оставшихся в дураках должны перетасовать карты и снова сдать их».42

Биржевая терминология, примененная к анализу абсолютистской государственности, только кажется комичной. На самом деле она анатомирует авторитаризм с предельной точностью. У нашего янки не больше здравого смысла, чем у «994 оставшихся в дураках». Просто это иной здравый смысл, взращенный другой политической

42 Марк Твен. Янки при дворе короля Артура, Рига, 1949» с. 43.

культурой. Той, что герой Марка Твена унаследовал от своих пуританских предков, записавших в конституции штата Коннектикут, что «вся политическая власть принадлежит народу, и народ имеет неоспоримое и неотъемлемое право во всякое время изменять форму правления, как найдет нужным».*3

Отдадим должное справедливому негодованию янки, но обратим также внимание на интересную деталь, которую никто, кажется, еще не заметил. Допустим на минуту, что попал наш янки не в страну короля Артура, но в роскошную резиденцию внука Чингизхана, китайского императора Хубилая. Возмущался бы он ведь там вовсе не тем, что скажет несменяемая шестерка в ответ на предложение изменить образ правления (хотя бы потому, что никакой такой аристократической «шестерки» там и в помине не было). Потрясло бы его другое. А именно, что предложение «перетасовать карты и сдать их снова» просто не могло прийти там в голову – никому.

Другими словами, возмущался наш янки абсолютистскими порядками средневековой Европы, не подозревая, что в азиатских империях, именно в связи с отсутствием упомянутой «шестерки», и самая запредельная фантазия не простиралась дальше того, чтобы задушить плохого богдыхана и посадить на его место хорошего. Никто, кроме деспота, не сдавал карты в «мир-империи». И сама биржевая терминология там спасовала бы.

. – Глава седьмая

Л сто d и ч б екая Язык»на кот°р°м мы спорим

функция абсолютизма

Конечно, прав был наш янки, мысль отом, чтобы перетасовать карты и сдать их снова, несовместима с политической культурой абсолютизма. Но что же еще, кроме него, могло создать ее предпосылки? Неотчуждаемая собственность (по Бодену) означала независимые от государства источники существования. «Принцип чести», как объяснил нам Монтескье, заменил в нем деспотический «принцип страха» – и никакого царского слова не было больше

А3 Там же, с. 130.

достаточно для молодежи страны, чтобы облачившись в шутовские скуфейки и рясы, стать палачами собственного народа. Понятие «политической смерти» освободило элиты страны от «ничтожества и отчаяния», говоря словами Крижанича.

И что ничуть не менее важно, независимая политическая мысль перестала быть государственным преступлением. Короче, культурная традиция впитывала в себя латентные ограничения власти столетиями, покуда идея, что «народ имеет неотъемлемое право изменить форму правления во всякое время, как найдёт нужным», не стала нормой массового сознания. Так в исторической реальности выглядел гегелевский «прогресс в осознании свободы».

Конституция штата Коннектикут означала, что латентные ограничения власти окончательно превратились в открытый, закрепленный в праве и гарантированный законом контроль общества над государством. Произошла величайшая в истории революция. И вовсе не в том только было здесь дело, что очередная «мир-экономика» Валлерстай– на по неизвестной причине выскользнула на этот раз из смертельных объятий «мир-империи» и восторжествовала над ним. Несопоставимо важнее, что в ходе этой великой революции государство превратилось из хозяина народа в нанятого им на определенный срок менеджера.

Глава седьмая Язык, на котором мы спорим

вычный вопрос

Так отвечаю я на вопрос о том, чем же в конечном счете определяется способность (или неспособность) страны к политической модернизации, вопрос, которым годами преследуют меня рецензен-

Наверное, именно в этом – в наращивании латентных ограничений власти и в превращении их в культурную традицию – и состоит политический прогресс в гегелевском понимании, И если читатель со мною согласен, то политическая модернизация предстанет перед ним как история рождения и созревания латентных ограничений власти и их превращения в юридические, конституционные. С этой точки зрения, абсолютизм был политической школой человечества. Его функция в истории состояла в том, чтобы создать предпосылки политической цивилизации.

ты. Вот что пишет один из них: «Вам придётся объяснить, какие конкретно элементы реальности являются носителями способности общества к политической модернизации. Это гены? Географическое положение? Некие вечные и неизменные структуры языка? В последних двух случаях ваши оппоненты вас наверняка побьют: традиция географического детерминизма от Челена до Паршева явно работает не на вас, и дискуссия, например, о понятиях свободы и воли в русском языке – тоже. Что касается генов, то это расизм».

Конечно же, я'сам этот вопрос и спровоцировал своим утверждением, что некоторые исторические обстоятельства, как, скажем, решающее поражение церковной Реформации после смерти Ивана III, самодержавная революция Грозного полвека спустя и тотальное закрепощение крестьянства привели к первому – и важнейшему – выпадению России из Европы, лишив её тем самым способности к самопроизвольной политической модернизации. Важно здесь, впрочем, другое. Как мы только что видели, воображение рецензента истощилось, перечислив гены, географию и структуру языка как возможные причины вековой неспособности России к политической модернизации. Истощилось, несмотря на то, что всё перечисленное не имеет ни малейшего отношения к этой самой модернизации, тогда как причины, имеющие к ней прямое отношение, исторические, например, даже не упомянуты. А они между тем на поверхности.

Ибо если европейский абсолютизм со своими латентными ограничениями власти действительно был, как попытался я здесь показать, политической школой человечества, то Россия-то ведь прошла в этой школе лишь начальные классы. Этого хватило, чтобы она никогда не стала восточной деспотией. Но этого оказалось недостаточно, чтобы самостоятельно вернуться н утраченной ею в середине XVI века форме политической организации общества, которую историки называют абсолютной монархией и которая – единственная, как мы видели, из всех таких форм – наделена способностью к самопроизвольной политической модернизации.

Именно это и постараюсь я сейчас показать, описав – в самых общих, конечно, чертах – основные свойства самодержавной госу-

дарственное™ в сравнении как со свойствами деспотизма, систематизированными Виттфогелем, так и со свойствами европейского абсолютизма.

Глава седьмая Язык, на котором мы спорим

государственность

Даже если бы детальное сопоставление двух форм абсолютной монархии – азиатской и европейской – не дало нам ничего, кроме уверенности, что язык, на котором спорили на наших глазах советские и западные историки, был до неприличия неадекватен задаче, игра, я думаю, стоила свеч. Мы увидели поистине драматическое различие между двумя совершенно неотличимыми друг от друга в юридическом смысле формами государственности. Различие, доходившее до того, что одна из них положила начало «осознанию свободы», а в другой сама мысль о свободе не могла прийти людям в голову. Соответственно одна оказалась способной к политической модернизации, а другая неспособной даже к саморазрушению.

Ну, мыслимо ли, право, после нашего сопоставления утверждать, как А.Я. Аврех, что русский деспотизм эволюционировал со временем в абсолютизм? Или как С.М. Троицкий, что абсолютизм в России постепенно развился в деспотизм? Возможно ли теперь говорить всерьез о «восточной деспотии» Елизаветы Английской на том лишь основании, что «камеры Тауэра не уступали по крепости казематам Шлиссельбурга»? Несуразность таких утверждений должна теперь стать очевидной и для школьника.

Самодержавная

Понятно, в частности, что хотя «гидравлика» и играла существенную роль в формировании авторитарной государственности в Египте, Месопотамии или Китае, возникнуть могла она и по многим другим причинам. И вообще, если верить Валлерстайну, «мир-империи», живущие лишь войной и грабежом, были на заре государственности естественной формой политической организации общества. Куда важнее здесь для нас другое. А именно, что без латентных ограничений власти оказалось невозможным вырваться из ловушки политической

стагнации, нестабильного лидерства и «рутинного террора», которые, собственно, и являлись душою деспотизма.

Короче, дефиниционному хаосу мы можем уже, надеюсь, положить конец. А ведь он, этот хаос, и не давал нам возможности остановить мифотворческий поток, затопивший реальные очертания нашего предмета. Ничего, собственно, другого и не надеялся я получить от всего этого трудоемкого сопоставления, кроме того, чтобы расчистить теоретическую площадку для серьезного разговора о природе и происхождении российской государственности. По крайней мере, есть у нас теперь, надеюсь, достаточно строгая база для сравнения ее с другими созвездиями политической вселенной.

Замечу, однако, с самого начала, что под российской государственностью будем мы иметь здесь в виду лишь форму, которую приняла она на том отрезке исторического путешествия страны, когда в ходе революции Г розного царя и было, собственно, изобретено самодержавие. Я имею в виду, короче говоря, государственность, которая при всех своих головокружительных метаморфозах просуществовала в России с 1560-х почти до нашего времени.

Мы будем говорить здесь исключительно о ней главным образом потому, что досамодержавную и докрепостническую, другими словами, европейскую форму российской государственности мы достаточно подробно рассмотрели в первой части этой книги. Если у читателя остались еще какие-нибудь сомнения в том, что европейская, абсолютистская эра действительно в русской истории существовала, единственное, что я могу ему теперь посоветовать, это просто сопоставить ее описание с тем набором латентных ограничений власти, с которым мы только что познакомились.

Подчеркну лишь, что, как нам теперь очевидно, ни открытая борьба четырех поколений нестяжателей против иосифлянства, ни секуляризационный штурм Ивана III, ни его «крестьянская конституция» (Юрьев день), ни земское самоуправление, проданное русскому крестьянству точно так же, как продавались судебные должности во Франции, ни Боярская дума как учреждение «не только государево, но – по выражению В.О.Ключевского – государственное», ни российская Magna Carta (статья 98 Судебника 1550 го-

да) не могли явиться ни при каком политическом строе, кроме абсолютизма. И в этом смысле утверждение, что в русской истории «сначала была Европа», не только совершенно оправдано, но и документировано.

Нет сомнения, что окинуть одним взглядом несколько столетий самодержавной государственности со всеми ее реформами и контрреформами, задача не из легких. В принципе, однако, она не сложнее обобщения основных черт эры «мир-империи», длившейся тысячелетиями. Тем более, что имеем мы теперь своего рода лекало, с которым можем сверяться. Вот и посмотрим, как выглядит самодержавная государственность в сравнении с обоими полюсами биполярной модели.

Р_ Гпава седьмая

I I Р П R Ы Р Язык, на котором мы спорим

странности

Пункт первый. Мы видели, что в «мир– империях» государство попросту присваивало себе весь национальный продукт страны. При абсолютизме, благодаря экономическим ограничениям власти, приходилось ему обходиться лишь частью этого продукта. Как же вело себя в этом отношении самодержавное государство?

Оно действительно вмешивалось в хозяйственный процесс, а временами л впрямь присваивало национальный продукт. Но в отличие от «мир-империи», лишь временами. Если в эпохи Ивана Грозного или Петра, ленинского военного коммунизма или сталинского Госплана присвоение это было максимально, порою тотально, то во времена первых Романовых, допустим, или послепетровских императриц, НЭПа или Горбачева оно (насколько позволял исторический контекст) минимизировалось. Во всяком случае теряло свой тотальный характер.

Впервые это странное непостоянство самодержавной государственности проявилось в драматической разнице между режимами Ивана IV и Михаила I, при котором не только решения о новых налогах, но и оборонная политика определялись на Земских Соборах, заседавших порою месяцами. В дальнейшем эта пульсирующая кривая – от резкого, приближающегося к деспотическому, ужесточения налогового пресса и контроля к столь же резкому их расслаблению, когда вступали в действия латентные ограничения власти, свойственные абсолютизму, и обратно – стала постоянной. Странность тут, как видим, в том, что самодержавная государственность вела себя порою как деспотическая «мир-империя», а порою как абсолютистская монархия. Она уподоблялась им, но никогда в них не превращалась. Хотя бы потому, что за каждой фазой ее ужесточения неминуемо следовала фаза расслабления (что, впрочем, заметим в скобках, отнюдь не препятствовало повторению этих фаз снова и снова).

Пункт второй. Деспотической «мир-империи» была, как мы помним, свойственна более или менее перманентная хозяйственная стагнация. Для абсолютистской «мир-экономики» характерно было, наоборот, расширенное воспроизводство, т.е. более или менее поступательное развитие хозяйства. Самодержавная государственность и здесь вела себя до крайности странно. Она выработала свой, совершенно отличный от обоих, образец экономического процесса, сочетающий сравнительно короткие фазы лихорадочной модерни– зационной активности с длинными периодами прострации, застоя.

Глава седьмая Язык, на котором мы спорим

Удержать от крови власть

Пункт третий. Точно так же нельзя описать и тип политического развития самодержавной России ни в терминах простого политического воспроизводства, как обстояло дело в азиатских деспо-

44 AlexanderGershenkron. Economic Backwardness in Historical Perspective, Cambridge, Mass., 1962.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю