Текст книги "Россия и Европа. 1462-1921. В 3-х книгах"
Автор книги: Александр Янов
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 96 (всего у книги 114 страниц)
Иваск Ю.П. Цит. соч. С. 217-218.
Глава седьмая Три пророчества
Леонтьев К.Н. Цит. соч. С. 350 (выделено мною. – А.Я.). Там же. Т. 7. С. 206-207.
сой населения страны и сложиться в повседневной рутинной жизни людей»71.
Только Леонтьев, который был куда более глубоким мыслителем, нежели Достоевский, не говоря уже о Подберезкине, назвал это византизмом. Назвал, поскольку точно так же, как итальянец Гаспарини или англичанин Тойнби, был убежден, что русская культура не просто «сложилась в повседневной рутинной жизни людей», но что она также бессознательно, до самых, по его мнению, корней пронизана антизападной политической традицией, доставшейся ей в наследство от Византии. Ибо «византийский дух, византийские начала и влияния, как сложная ткань нервной системы, проникают насквозь весь великорусский общественный организм»72 – от самых рутинных бытовых привычек до национального самосознания.
В самом деле, – рассуждал Леонтьев, – «нас крестят по-византийски; нас отпевают и хоронят по византийскому уставу. В церковь ли мы идем, лоб ли дома крестим, царю ли на верность присягаем – мы продолжаем византийские предания; мы являемся чадами византийской культуры»73. Это попросту выше нас и сильнее.
Таким образом, в совершенно новой форме генетического кода, органического строения самого национального духа, вновь выплывает вдруг на поверхность словно бы навсегда уже затонувшая московитская Атлантида, тот первозданный материк народной культуры, в котором по-прежнему задана наперед вся историческая программа народа. А как же иначе, если именно «византийские идеи и чувства сплотили в одно тело полудикую Русь», если «византизм дал нам силу пережить татарский погром и данниче– ство», если «под его знаменем... мы, конечно, будем в силах выдержать натиск и целой интернациональной Европы, если б она осмелилась когда-нибудь предписать нам гниль и смрад своих новых законов о мелком земном всеблаженстве, о земной радикальной всепошлости»?74
Цит. по: Крахов О. Рецензия//НГ-сценарии. 1997, 13 февраля. Русское обозрени. 1892, № 1. С. 353. Леонтьев КН. Цит. соч. С. 335. Там же. Т. 5. С. 137.
Леонтьев здесь как бы отвечает Достоевскому – и Подберезкину. Для них «народная правда», сложившаяся «в повседневной рутинной жизни» православного народа, хороша тем, что она нравственна и в конечном счете совпадает с идеалом абсолютного Добра. Леонтьеву нет дела до Добра. И до нравственности, как мы видели, тоже. Он уверен, что «без страха и насилия у нас все пойдет прахом»75. И потому его «народная правда» проста и цинична. Она совпадаете крепостным правом, с самодержавием и с деспотизмом. «Дворянин привык начальствовать над крестьянином... Мужик привык испокон веку повиноваться господам... И все русские люди, начиная от последнего батрака, давно знали и знают теперь, что они повинуются одному и тому же Самодержавному Государю»76.
Это в ней, в народной правде, записано, согласно Леонтьеву, что самодержавное государство «обязано быть грозным, иногда жестоким и безжалостным, должно быть сурово, иногда и до свирепости»77. И самое главное, что «русская нация специально не создана для свободы»78. Достоевский, как мы помним, заклинал русскую интеллигенцию «преклониться перед правдою народною ... даже в том ужасном случае...» – так вот он вам, этот «ужасный случай», – уличает его Леонтьев. Готовы вы принять такую правду?
Но не был бы Леонтьев «самым острым умом, рожденным русской культурой в XIX веке», когда бы ограничился этим, по его собственному выражению, «историческим фатализмом». Для Достоевского, как и для Подберезкина, как, впрочем, и для всех «национально ориентированных», то, что «сложилось в повседневной рутинной жизни людей», пусть оно и почерпнуто хоть из Четьи-Миней, – закон. Высший и непреложный. Так было, так будет. Традиция неотменима, неоспорима. Движения истории, исторического творчества для них не существует. И если бы наследие Леонтьева сводилось лишь к этому тривиальному традиционализму, то, при всей колоритности его высказываний, едва ли кто-нибудь назвал бы его пророком. И круп-
Цит. по: Pro et contra. Кн. 2. С. 194.
Леонтьев КН. Цит. соч. Т. 7. С. 429.
Памяти Леонтьева: Сб. ст. Спб., 1911. С. 157.
Леонтьев КН.Письма к Фуделю//Русское обозрение. 1885. № 1. С. 36.
ным мыслителем не назвали бы тоже, не говоря уже о сравнении с Герценом или с Ницше.
В том-то и дело, что при всем своем «историческом фатализме» Леонтьев понимал, что история движется. Конечно, и в его проекте будущего, как и у Бакунина и у Достоевского, присутствует чужеродный верхний слой, подлежащий «сдиранию»(здесь он сохраняет абсолютную верность традиционному способу политического мышления всякого «национально ориентированного» интеллигента своего времени). Только у него в этой роли выступает не «германская правительственная система», как у Бакунина, и не «чужой народик», как у Достоевского, но режим, допустивший, чтобы «вековой сословно– корпоративный строй жизни [был] разрушен эмансипационным процессом». В этом смысле консерватор Леонтьев предстает перед нами мятежником и революционером ничуть не меньше Бакунина.С противоположным, конечно, знаком. Если Бакунин исходит из того, что в Четьи-Минеях записано «историческое чувство свободы», то для Леонтьева записан в них, как мы видели, «византийский» деспотизм. Но вот этот-то дорогой его сердцу деспотизм как раз и размывался на глазах под напором «буржуазного европеизма». Вот откуда у Леонтьева это постоянное трагическое ощущение ужаса перед «дальнейшим ходом либерального гниения, долженствующим разрешиться, вероятно, очень быстро торжеством нигилистической проповеди», ибо «нет народа, который нельзя было бы развратить»79.Короче говоря, не устраивал Леонтьева режим, пусть и самодержавный, но безнадежно отравленный «полулиберальным славянофильством», по собственной воле отказавшийся от необходимых «грозности» и «свирепости» и подписавший, таким образом, смертный приговор себе – и самодержавной России. Те, кто внимательно читал Леонтьева, заметят, что, многократно упоминая «Самодержавных Государей», он ни разу не упомянул в этом ряду Александра II.
Страстно защищая византизм как наследственный код страны, Великую реформу, эту, чужую, как он был убежден, страницу русской истории, он попросту вымарывает. Вот посмотрите: «Как мы отречемся оттого душевного наследия, от тех вековых привычек, которые
79 Леонтьев К.Н. Цит. соч. С. 502.
перешли преемственно к нашему народу и к правящим классам нашим от времен Михаила Федоровича, Петра I, Екатерины И и Государя Николая Павловича? Как мы от них отречемся? Мы не можем, не разрушая Россию, заставить организм ее иметь других предков, принять нетоттип, который он от них наследовал»80.
Два полностью отрицающих друг друга утверждения («изменить наследственный код народа невозможно» и «либеральное гниение», которое несет «торжество нигилистической проповеди», и при том «скорое», т. е. как раз радикальное изменение этого кода) соседствуют в его текстах на каждом шагу. И что еще может следовать из этого парадоксального соседства, кроме совершенно очевидного заключения, которое при всей своей отваге Леонтьев так никогда и не решился выговорить вслух: полулиберальный режим Александра II, его полуповорот к Европе, его попытка совместить московитское самодержавие с европейской риторикой и европейскими учреждениями способствовали «торжеству нигилистической проповеди»?
Глава седьмая Три пророчества
Вот почему вся его работа была на самом деле бунтом против режима пореформенной России, яростной проповедью революции, если угодно. Консервативной, разумеется, но все-таки революции.
Пророчество Константина Леонтьева (1880-е)
Нет сомнения, что задача перед ним стояла головоломная. Во всяком случае,^несопоставимо более сложная, нежели та, с которой имели дело Бакунин и Достоевский. Те свято верили в первоэлемент славянофильского способа политического мышления, в то же самое, во что верят сегодня, скажем, Зюганов или его бывший идейный наставник Подберезкин: в неразрушимость наследственного политического кода страны. Конечно, их представления о «народной правде», о том, что Зюганов зовет сегодня модным термином «народный менталитет», различались кардинально, были, как мы видели, противоположны. Но способ-то политического мышления оставался прежним. И он делал их задачу элементарной: достаточно содрать «чужеродный слой» – и вулканическая лава «народного менталитета» вырвется наружу.
Леонтьеву все эти инфантильные мифы были смешны. Он не верил в неразрушимость первоэлемента – тот разрушался на глазах. Фундамент русского византизма неотвратимо разъедала «либерально-буржуазная» ржавчина. И ужас был в том, что разрушало его то самое священное для него самодержавие, без которого он не мог представить себе Россию. Поэтому руки у него были связаны. Он не мог просто восстать против режима, как Бакунин (или как Зюганов). Он должен был с режимом этим работать, заставить его каким-то образом изменить самоубийственную политику, принять предложенную им программу консервативной революции. И не половинчатой, на которую только и оказались способны бюрократы Александра III, а радикальной, так сказать, ревизантинизации России, т.е. полного – и необратимого – возвращения ее в средневековье.
Теперь задача Леонтьева может быть сформулирована очень конкретно. Ему предстояло убедить глубоко охранительное правительство, для которого сама идея «революции» была синонимом катастрофы, в необходимости этой самой революции. Попробуйте прикинуть масштабы этой задачи, и вы тотчас убедитесь, что она и впрямь была головоломной.
А Леонтьев за нее взялся. И одно уже это свидетельствует, что как политический мыслитель он был на голову выше и Бакунина, и Достоевского (и своих сегодняшних толкователей). Прав Гаспарини, когда говорит, что «отвага его мысли была беспримерна даже для России, где люди вообще не робки»81. Разумеется, программа «ревизантинизации» включала и массу тривиальных, с точки зрения славянофильства второго призыва, лозунгов. Например: долой интеллигенцию! Ибо «гнилой Запад – да, гнилой, так и брызжет, так и смердит отовсюду, где только интеллигенция наша пробовала воцаряться»82. Или: долой всеобщую грамотность и вообще просвещение! Ибо «обязательная грамотность только тогда принесет хорошие
Gasparini Е. Ibid. Р. 68i.
Леонтьев К.Н. Восток, Россия и славянство. Спб., 1885-1886. т. 2. С. 13.
плоды, когда помещики, чиновники, учителя сделаются все еще гораздо более славянофилами, нежели они сделались под влиянием нигилизма, польского мятежа и европейской злобы»83.
Именно эти злосчастные декларации и сделали Леонтьева мишенью критических залпов как либеральной прессы, так и полулиберальных обломков старого славянофильства. В пылу этой слишком легкой охоты просмотрели они, однако, вещи куда более существенные. Например то, как осторожно, но настойчиво пытался Леонтьев приучить правительство и публику к мысли о неотвратимости феодального и самодержавного социализма.«Иногда я думаю (объективно и беспристрастно предчувствую), что какой-нибудь русский царь, быть может, и недалекого будущего, станет во главе социалистического движения и организует его так, как Константин способствовал организации христианства... Но что значит организация? Организация означает принуждение, значит благоустроенный деспотизм, значит узаконение хронического постоянного насилия над личной волей граждан»84.И снова: «Чувство моё пророчит мне, что Славянский Православный Царь возьмет когда-нибудь в руки социалистическое движение и с благословения Церкви учредит социалистическую форму жизни на место буржуазно-либеральной. И будет этот социализм новым и суровым трояким рабством: общинам, Церкви и Царю»85. А для тех, кто все еще не понял, о чем речь, он добавлял: «Социализм есть феодализм будущего... То, что теперь крайняя революция станет охранением, орудием строгого принуждения, дисциплины, отчасти даже и рабством»86. ^
Вот здесь и пригодилась ему пропасть между Россией и Европой, то бишь между «славянским» и «двухосновным романо-германским культурно-историческим типом», вырытая Данилевским. Да, – поучает Леонтьев свое туповатое правительство, – в Европе под социализмом понимают нечто совсем иное – страшное, нигилистическое. Но
Александров АЛ Цит. соч. С. 95.
Леонтьев К.Н. Письма к Губастову//Русское обозрение. 1B97. № 5. С. 400.
Там же. С. 417.
Леонтьев КН.Собр. соч. Т. 7. С. 500.
к нам-то какое это может иметь отношение? «То, что на Западе значит разрушение, у славян будет творческим созиданием»87. И рабством, конечно, и «хроническим постоянным насилием надличной волей граждан» – но и дисциплиной. И «орудием строгого принуждения». И возрождением «сословно-корпоративного строя». Одним словом, триумфом национального эгоизма или, чтобы уж совсем было понятно, национал-социализмом. То есть как раз тем, для чего мы, как уверен был Леонтьев, рождены. Понимаете теперь, почему Розанов назвал его «более Ницше, чем сам Ницше»?
А теперь конкретное политическое пророчество о том, как мог бы осуществиться этот план построения национал-социалистической России. Мы уже говорили, что одних внутренних контрреформ, с точки зрения Леоньева, для этого недостаточно, что прежде нужен крутой внешнеполитический поворот, способный создать «новую почву, новые перспективы и совершенно непривычные сочетания». Говорили и о том, что России жизненно «необходим новый центр, новая культурная столица». И тогда уже могло зародиться в уме читателя подозрение: да уж не идет ли опять речь о том самом злополучном Константинополе, о котором так отчаянно грезили и Бакунин, и Достоевский, и Тютчев? Что ж, и впрямь о нем, хотя Леонтьев никогда его Константинополем и не называл: «Таким поворотным пунктом для нас, русских, должно быть взятие Царьграда и заложение там основ новому культурно-государственному зданию».
Уже из этого очевидно, что речь здесь для Леонтьева не просто еще об одном, пусть и открывающем России ворота в Средиземноморье, территориальном приобретении. И даже не просто о символе возрождения России. Для него здесь решающий элемент плана «ревизантинизации» страны, призванный заменить не только вялые и неэффективные внешнеполитические телодвижения правительства, но и резко развернуть прочь от Европы всю культурно-политическую ориентацию страны. «Скорая и несомненная (судя по общему положению политических дел) удачная война, – предсказывал он в 1882 году, – долженствующая разрешить восточный вопрос и утвердить Россию на Босфоре, даст нам сразу выход из нашего нравственного и политического расстройства, который мы напрасно будем искать во внутренних переменах»88.
Вот что должно, согласно пророчеству Леонтьева, произойти дальше. «Само собою разумеется, что Царьград не может стать административной столицей для Российской империи, подобно Петербургу. Он не должен даже быть частью или провинцией империи. Великий мировой центр этот с прилегающими округами Фракией и Малой Азией должен лично принадлежать государю– императору (наподобие Финляндии или прежней Польши). Там само собою при подобном условии и начнутся те новые порядки, которые могут служить высшим объединяющим культурно-государственным примером для юоо-летней, несомненно уже уставшей и с 6i года заболевшей эмансипацией России»89.
Таким образом, архаический, «уставший» и «заболевший» византизм уступит место византизму новому. Старая Российская империя станет лишь формой, лишь пустым сосудом, предназначенным вместить в себя вторую, ревизантинизированую Россию. Ибо «будуттогда две России, неразрывно связанные в лице государя; Россия-империя с административной столицей (в Киеве) и Россия – глава Великого Восточного Союза с новой культурной столицей на Босфоре»90.
Знай Леонтьев отечественную историю получше, он и сам бы, наверное, увидел, что изобрел уже изобретенное. А именно опричнину. Иван Грозный ведь тоже создал «две России, неразрывно связанные в лице государя». И одна из них тоже принадлежала лично царю. Та первая страшная попытка «византинизировать» страну обошлась ей непомерно дорого. Когда цена была подсчитана поздней– *
шими историками, оказалось, что она стоила жизни каждому десятому россиянину. Впрочем, то было в реальной истории, а мы говорим всего лишь о несбывшемся пророчестве.
Но говоря о нем, читатель не должен упустить из виду знаменательный факт, что новая административная столица империи планируется вовсе не в чиновничьем Петербурге и даже не в славянофиль-
Там же. С. 422 (выделено автором).
Там же (выделено автором).
Там же. Т 5. С. 432 (выделено автором).
ской Москве, но в южной колыбели отечественного византизма. Это не оговорка (у Леонтьева оговорок не бывает), а важная часть все того же плана «ревизантинизации» страны. На самом деле Леонтьев непрочь вообще отдать Германии весь прибалтийский Северо-Запад, обменять, так сказать, Финский залив на Босфор. «Нет разумной жертвы, которой нельзя было бы принести Германии на бесполезном и отвратительном северо-западе нашем, лишь бы этой ценой купить себе спокойное господство на юго-востоке, полном будущности и неистощимых как вещественных, так и духовных богатств»91.
Тем более, что вместе с Прибалтикой отдадим мы Германии и «петровское тусклое окно в Европу», через которое и проникла к нам «эгалитарная зараза», окно, которое «тогда потемнеет и обратится в простой торговый васисдас»92. И «чем скорее станет Петербург чем-то вроде балтийского Севастополя или балтийской Одессы, тем, говорю я, лучше»93.Еще важнее, однако, что ценой Прибалтики и Финского залива покупаем мы союз с Германией, которую нужно использовать сразу для двух целей. Во-первых, для удара по Франции – чтобы вызвать окончательный ее распад, анархию и превращение во вторую Польшу (тут Леонтьев, как видим, согласен с Достоевским). А во-вто– рых, Берлин должен развязать нам руки для разгрома «самого коварного врага славянства» (тут он согласен с Иваном Аксаковым).
Что до первой цели, то «я не знаю, почему бы людям, желающим России идеального блага (то есть духовной независимости), не желать от всего сердца гибели и окончательного унижения той стране или той нации, которой дух и во дни величия и во дни падения представлял и представляет собой квинтэссенцию западной культуры, хотя и отжившей, но еще не утратившей своего авторитета в глазах того отсталого большинства русской интеллигенции, которое и теперь еще имеет наивность верить в какое-то демократическое и благоденствующее человечество». Тем более, что «разрушение Парижа сразу облегчит нам дело культуры даже и внешней
Там же. Т. 6. с. 88.
Там же. Т. 5– С. 462.
Там же. С. 434.
в Царьграде»94.
Ну, а главная цель, для которой понадобится Германия, так же естественна, как разрушение Парижа, – для просвещения «отсталого большинства русской интеллигенции». Мы ведь намерены уничтожить для «идеального блага России» не только Францию, но и Турцию. То есть не одну лишь Оттоманскую империю, угнетающую «братьев-славян», против которой всегда негодовали славянофилы, но и саму страну. Просто не повезло ей. Оказалась она на том самом месте, где предназначено по нашему проекту быть «второй России», иначе говоря, царьградскому округу, принадлежащемулично госуда– рю-императору (тут Леонтьев согласен с Данилевским). А без нейтрализации Австрии это, как мы уже по опыту знаем, невозможно. И отбить у нее раз и навсегда охоту вмешиваться в наши проекты можно лишь с разрешения Германии, за которое мы и вручаем ей «бесполезный и отвратительный наш северо-запад».
Суммируем, однако. Прогноз Леонтьева о том, как предстояло в перспективе развиваться европейской и российской политике, включает в себя следующие аспекты:
Договор с Германией, подталкивающий ее к новой франко-германской войне (подобно тому, как Бисмарк когда-то подталкивал Россию к войне с Турцией).
Вызванную германским ударом анархию во Франции и разрушение Парижа.
Перенесение административной столицы империи в Киев и уступку Прибалтики немцам в обмен на «Скорую войну с Австрией» и устранение ее с линии дунайских коммуникаций.
Нейтрализацию или принуждение Румынии и Болгарии (с тем чтобы они открыли нам проход на Балканы).
Уничтожение Турции.
Основание на ее месте «второй России» с культурной столицей в Царьграде.
Расцвет новой «славяно-азиатской цивилизации», способной бросить вызов «отжившей» Европе.
У нас есть все основания считать именно этот проект политическим завещанием Леонтьева, его, если хотите, пророчеством.
Консервативный проект и реальность
Мы видели, что пришел Леонтьев к своему прогнозу, беспощадно ревизуя самые фундаментальные основы славянофильства, но неизменно стараясь сохранить при этом верность славянофильскому способу политического мышления. И вот что из этого получилось.
С точки зрения охранительной доктрины, которой руководилось контрреформистское правительство Александра III, его проект действительно означал революцию, что с порога делало его утопическим. Современные националисты с упоением повторяют популярную декларацию этого царя, что у России есть лишь два союзника – русская армия и русский флот. На самом деле, как мы сейчас увидим, первая же мысль, которая пришла в голову царю при известии о союзе между Германией и Австрией была о том, что для предстоящей войны против них ему понадобится не эффектные афоризмы, а действительные союзники. И что вы думаете? Нашел он их именно в республиканском Париже, который по мнению Тютчева и Достоевского был ножом в сердце России и который, согласно прогнозу Леонтьева, следовало разрушить, дабы «облегчить нам дело новой культуры в Царьграде».
С точки зрения «лестницы Соловьева», знаменовал леонтьев– ский проект переход русского национализма в следующую, «бешеную», его фазу, предвещавшую новую войну за передел Европы и, следовательно, «самоуничтожение России». Здесь, в анализе леонть– евского проекта, была у нас редкая возможность увидеть, как именно это происходило, заглянуть, так сказать, в лабораторию трансформирующегося национализма.
Глава седьмая Три пророчества
Но как бы то ни было, проект, предусматривающий уничтожение двух суверенных государств ради «идеального блага» России, не оставляет ни малейшего сомнения в том, что интенсивность в нёмнационального эгоизма сопоставима в русской литературе разве что с агрессивными фантазиями Тютчева и Погодина в николаевские времена и с геополитическим счетоводством Данилевского в постниколаевские. Более того, открытая пропаганда войны предвещала, что, как и в случае Данилевского, следующее за ними поколение националистических молодогвардейцев неизбежно окажется дер– жавническим и до кончиков ногтей милитаристским.
Но самое главное, с точки зрения реального соотношения сил в международной политике 1880-х, как понимало его правительство Александра III, прогноз Леонтьева выглядел столь же безнадежно нереалистичным, как прогнозы Бакунина или Достоевского. Напомню, что союзный договор между Германией и Австро-Венгрией заключен был в феврале 1887-го, т.е. еще за четыре года до смерти Леонтьева. Напомню также, что уже в августе 1891 года Россия начала переговоры с Францией о военном союзе против Германии. Но еще в июле французская эскадра нанесла дружественный визит в Кронштадт, и Александру III пришлось обнажить голову при звуках революционной Марсельезы.
Короче, еще при жизни Леонтьев мог убедиться, что его проект необратимой ревизантинизации России построен был на песке. Так обстояло дело с его пророчеством. На практике оказалось оно лишь еще одной средневековой консервативной утопией, ничуть не более практичной, нежели высмеянная им московитская утопия Аксаковых. Не знаю, как у читателя, но у меня вполне отчетливое ощущение, что еще один миф буквально расползается у нас под руками – м1*ф о Леонтьеве как о пророке. И дело не только в его политическом прогнозе, ни одному из элементов которого не суждено было состояться. Дело в самой сути пророчества. Ибо если даже преставить себе сталинскую диктатуру как попытку ревизантинизации России посредством «феодального социализма», то ведь и эта попытка оказалась, вопреки Леонтьеву, обратимой. Что же в таком случае остаётся от мифа?
13 Янов
Глава седьмая
П оч бму? IТрипр°р°чесгва
Так или иначе, подошли мы к концу наших case studies. Пора возвращаться к тому, с чего мы начали. Читатель мог убедиться, какая бездна страсти, ума, таланта и политической изобретательности положена была их героями на то, чтобы оправдать агонизирующее самодержавие, продлить его дни, спроецировать русское средневековье в вечность. В каждом случае речь здесь шла о серьёзных, самостоятельных мыслителях. Все они искренне верили, что именно их проекты – единственно возможный путь России к новой сверхдержавности (а в случае Погодина и Тютчева, и к ее увековечиванию). А на самом деле, как тоже видел читатель, все без исключения их проекты будущего оказались невообразимо далеки от действительных путей истории. Прогнозы их не сбывались, надежды рушились у них на глазах, пророчества оказывались бесплодными, как библейская смоковница.
Словно бы некий рок смеялся над ними. Когда они, как Тютчев, предсказывали православного Папу в Риме, происходила Крымская война, закончившаяся капитуляцией России. Когда пророчествовали революцию, как Бакунин, наступала реакция. Когда предвидели великое православное пробуждение страны, как Достоевский, «Победоносцев над Россией простер совиные крыла»95. Когда прогнозировали войну, как Данилевский, наступал мир. Когда говорили о союзе с Германией против Франции, как Леонтьев, заключался союз с Францией против Германии. Почему?
Почему вполне реалистичные, по мысли их авторов, идейно– политические проекты обратились на наших глазах в памятники политической некомпетентности, в реакционные утопии? Одно уже это обстоятельство делает судьбы их авторов трагическими и заставляет задуматься над причиною столь постоянного, столь рокового их бесплодия.
Если социологические, по выражению Плеханова, эквиваленты всех этих утопий были совершенно различны и ничего, собственно, общего в этом смысле не было между Бакуниным и Достоевским, не говоря уже о Леонтьеве, то объединяло их, стало быть, что-то совсем другое. Что? Поневоле приходится заключить, что обусловил их бес-
95 Блок А. Поли. собр. стихотворений: в 2 т. Т. i. М., 1946. С. 558.
плодие именно общий им всем способ политического мышления. Тот самый, который Соловьев, а вслед за ним Милюков, навсегда заклеймили «национальным эгоизмом». Тот, что основан был на «самобытности» и державности.
Ибо что же еще может объяснить провал всех без исключения консервативных проектов будущего России, оставленных нам людьми, совершенно друг на друга непохожими – ни по социальному происхождению, ни по политическим предпочтениям, ни по нравственным убеждениям, будь то проповедники «народной организации», как Бакунин, или пророки «народной веры» и «народного византиз– ма», как Достоевский и Леонтьев?
Прибавьте к этому списку еще и основоположников ретроспективной утопии, как Хомяков и Константин Аксаков, и Тютчева, автора проекта о Константинополе как о естественном «дополнении», в котором непременно нуждается для своей исторической самореализации Россия, и знаменитых глашатаев Всеславянского Союза, как Погодин, Иван Аксаков и Данилевский, – и не останется у вас сомнений, что ничего общего кроме национального эгоизма между этими людьми не было.
Присмотримся же напоследок к первопричине их тотального бесплодия. Прежде всего бросится нам в глаза, что формула Соловьева, описывающая вырождение русского национализма в постниколаевской России верна даже в деталях. Действительно ведь не явился миру внезапно, как Афина из головы Зевса, проект, допустим, Леонтьева. Он – результат деградации национализма, деградации, занявшей много десятилетий и проходившей именно по схеме, описанной Соловьевым. То есть от сравнительно мягкой фазы национал-либерализма – «Россия не Европа», «Права или не права, моя страна всегда права» – к жесткой, ослепляющей, агрессивной фазе национального самообожания, когда идеологам стало уже нипочём предлагать проекты «поглощения» (Тютчев), «подчинения» (Данилевский) или даже «разрушения» (Леонтьев) других государств и народов. Разумеется, во имя «идеального блага» России как они его понимали.
Другое, однако, что тоже бросается в глаза, может на первый взгляд показаться некоторым изъяном соловьевской схемы.
Поставив себе задачей сформулировать неминуемость вырождения идеологии национального эгоизма в постниколаевской России от основоположников славянофильства до Данилевского, он игнорировал его действительное начало – в горниле николаевской Официальной Народности. Достаточно напомнить читателю тютчевский проект России будущего, «осуществленный поглощением Австрии и возвращением Константинополя», который мы подробно обсудили во второй книге трилогии, чтобы стало очевидно, что начиналась идеология национального эгоизма в России вовсе не со славянофилов.
Тем более, если вспомнить умопомрачительные рекомендации Погодина в 1830-е, когда не только еще никакой славянофильской внешней политики не было, но не существовало и самого славянофильства как идейного движения образованной молодежи. Вот о чем спрашивал тогда, как мы помним, в пылу изобличений Европы Погодин: «Что есть невозможного для русского государя? Одно слово – целая империя не существует, одно слово – стерта с лица земли другая, слово – и вместо них возникает третья от Восточного океана до моря Адриатического». Ну, многим ли, скажите, отличается эта сверхдержавная спесь от самых агрессивных проявлений национального эгоизма полвека спустя в 1880-е? И тем не менее никакого изъяна в формуле Соловьева тут нет.
Просто, как, я уверен, давно уже понял читатель, задачи, которые ставил себе Соловьев, и та, что вдохновляла в этой трилогии меня, разные. Он говорил о полуевропейской постниколаевской России, а я – о повторяющихся «выпадениях» из Европы на протяжении всей русской истории, начиная от самодержавной революции Грозного царя в середине XVI века. О той самой московитской революции, которую, насколько было это возможно в Новое время, попытался воспроизвести во второй "четверти века XIX царь Николай. Ничего поэтому удивительного в том, что Соловьев игнорировал даже самые хамские проявления национального эгоизма николаевской эпохи. Тогда агрессивный национализм был в порядке вещей, сам собою подразумевался. Более того, он был единственной адекватной формой внешней политики в условиях диктатуры и сверхдер– жавности.








