Текст книги "Россия и Европа. 1462-1921. В 3-х книгах"
Автор книги: Александр Янов
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 53 (всего у книги 114 страниц)
Чего, однако, не понял Пайпс, это очевидного факта, что переход большинства российской элиты на позиции консервативного национализма привел лишь к новому расколу русского дворянства. Просто потому, что офицерская молодежь вернулась из европейского похода вдохновленная идеологией прямо противоположной. Она видела свободу и устыдилась отечественных порядков – и самовластья и крестьянского рабства. Именно в их отмене и усматривала она теперь единственный способ довести до конца петровский прорыв в Европу. Короче, имеем мы здесь дело не с какой-то унифицированной идеологией дворянства, но с типичной для России на её исторических перекрестках войной идей.
В этом и состоит ошибка Пайпса. Он попросту игнорирует новый раскол дворянства. Словно бы и декабристы не были дворянами. На самом деле, если уж на то пошло, двадцать два человека из осужденных Верховным Трибуналом были сыновьями генералов, тринадцать – сыновьями сенаторов, семь – сыновьями губернаторов и два – сыновьями министров. Короче говоря, Герцен был прав, декабристы действительно представляли знатнейшую, родовитейшую часть дворянства. И они тоже предлагали новую дворянскую идеологию – европейскую, между прочим, конституционную и, как небо от земли, отличавшуюся от карамзинской «конституции страха».
Достаточно сравнить основные тезисы карамзинской Записки и конституционного проекта Сергея Трубецкого, чтобы убедиться, что перед нами именно война идей. Один пример. Карамзин говорит: «В России государь есть живой закон; добрых милует, злых казнит, и любовь первых приобретает страхом последних».[19] Вот что отвечает Трубецкой: «Опыт всех народов и всех государств доказал, что власть самодержавная равно губительна для правителей и для народов... Нельзя допустить основанием правительства произвол
одного человека. Ставя себя выше закона, государи забыли, что и они втаком случае вне закона, вне человечества».1и
Глава третья Метаморфоза Карамзина
навыворот Таким образом, прав
Пайпс лишь в одном: монархия и впрямь колебалась. Но и тут дело было не столько в «дискредитированном Просвещении», сколько в мощи петровской традиции. Я говорю о традиции, которая учила: европейское просвещение есть ключ к будущему России и первая обязанность правительства в том, чтобы всеми возможными мерами его распространять. О той самой традиции, которую точно выразил Пушкин, говоря, что «правительство у нас всегда впереди на поприще образованности и Просвещения».115 И что «правительство всё еще единственный Европеец в России».116
Вот почему колебалась монархия: поломать эту петровскую традицию без революции было практически невозможно. Понятно, что император Александр со своими европейскими пристрастиями решительно для такой гигантской пертурбации не годился. Николай, с другой стороны, был словно бы для неё и создан. Точно так же, как был в свое время создан для прорыва в Европу Петр. Короче, лидер попятного движения был в 1825 году на троне.
Но при всей самодержавной власти Николая возможности его были ограничены. Так же, как Петру нужна была для прорыва в Европу идеология такого прорыва (созданная, как мы помним, Крижани– чем), для того чтобы «отрезаться от Европы» новому императору нужен был своего рода Крижанич навыворот. Ему нужен был идеолог, способный убедить образованное общество, что петровский период русской истории кончился и отныне европейская образованность лишь подрывает «национальное возрождение страны».
Николай мог жестоко расправиться с декабристами и тем самым обезоружить либеральную партию дворянства. Но покуда раз-
Ид
Б.Б. Глинский. Цит. соч., с. 188.
115 А.С. Пушкин. ПСС, М.-Л., 1937-1959. т. XI, с. 223.
Крижанич
336 Там же, т. XVI, с. 422.
лита была в воздухе страны, покуда жива была петровская традиция, никто не мог гарантировать, что «безумие наших либералов» не поднимет голову снова. Между тем Николаю нужна была именно такая гарантия, что внутридворянский идейный раскол окончательно подавлен. У нас есть документальное подтверждение этого. Как сказал император французскому послу Ле Феронне, «я хочу вас заверить, что нет оснований для тревоги, которую безумие наших либералов могло вызвать в Париже. Я вам гарантирую, что пройдет очень много времени прежде, чем они будут в состоянии повторить такую попытку».117
Это было, однако, легче сказать, чем сделать. В XIX веке одной грубой полицейской силы было для этого недостаточно. Требовалось еще и обоснование идейное. Кто-то должен был авторитетно опровергнуть лежащую в основе петровской традиции идею, что другого просвещения, кроме общеевропейского, не существует. Вот почему главная задача, стоявшая перед николаевским «Крижани– чем навыворот», сводилась, по сути, к попытке доказать, что другое просвещение, отдельное от Европы, есть. И таким образом не только освободить правительство от обязанности быть в России «единственным европейцем», но и санкционировать возвращение в Московию, сколько возможно это было в XIX веке. Ибо другого способа гарантировать страну от новой вспышки «безумия наших либералов» просто не существовало. Говоря словами А.А. Корнилова, нужно было дать «самовластию, к которому Николай был склонен по натуре, возвышенную идеологию, подвести под неё „принцип"».118
А уж Николай, конечно, не замедлил бы сделать из этого «принципа» все необходимые практические выводы. Почему бы, например, не узаконить то, что назвали мы здесь московитским просвещением, официально запретив какое бы то ни было образование крестьянским детям, дабы «не развить у них мысль о выходе из того состояния, в котором они находились»?119 И ведь вправду, если верить А.А. Корнилову, «Николай Павлович задумал издать в этом смысле особый законодательный акт... и хотел предложить Государ-
W. Bruce Lincoln. Nicholas I. Emperor and Autocrat of All the Russias, Northern Illinois Univ. Press, 1989, p. 84.
A.A. Корнилов. Цит. соч., с. 152.
/
Там же, с. 158.
ственному Совету обсудить этот вопрос» (отговорил его В.П. Кочубей, представив, что «опубликование [такого закона] может повредить новому правительству во мнении иностранных держав».)120
Это, конечно, лишь частный пример практического применения «возвышенной идеологии». Другой пример привёл Иван Киреевский в негодующем письме Вяземскому, жалуясь, что литература «уничтожена ценсурою неслыханною, какой не бывало с тех пор, как изобретено книгопечатание».121 В принципе, однако, требовалось от «Крижанича навыворот» обосновать три главныхтезиса.
Что самовластье есть национальная идея России, ее' основа и гордость, её Палладиум.
Что русская история и культура принципиально отличны от европейских, по каковой причине у нас «безопаснее порабощать людей, нежели дать им не вовремя свободу» и «всякая новость в государственном порядке есть зло».
Что народ – ив первую очередь образованное общество – должны быть перевоспитаны в духе преданности самодержавию и московитскому просвещению.
И тут Пайпс, конечно, опять почти прав: идеолога такого масштаба и авторитета могло предложить тогда новому правительству только реакционное дворянство. В противоположность либеральному декабризму онс^предложило консервативный национализм Карамзина.
Глава третья Метаморфоза Карамзина
«Возвышенная идеология».
Тезис первый Едва ли удивится
после этого читатель, почему так много места уделено здесь полемике вокруг метаморфозы Карамзина. Если уж Ю.М. Лотман полтора столетия спустя после смерти мэтра так
Там же.
М.И. Гиллельсон. ПА Вяземский, с. 335.
и не смог освободиться от магии его либерального прошлого, то что же говорить о современниках Карамзина? Сила его как раз и была в этой двойственности его репутации, благодаря которой одинаково любезен он был и Уварову, и Пушкину. Именно поэтому оказался он моральным и идейным символом как для Николая и дворянского большинства, так и для либеральных «декабристов без декабря». И именно поэтому никто другой, кроме разве самого Николая, не сыграл такую решающую роль в соскальзывании России в новый исторический тупик, как Карамзин.
Нет, в отличие, допустим, от графа Николая Мордвинова (который, к слову, оказался единственным членом Верховного Трибунала, протестовавшим против смертного приговора декабристам), Карамзин не был консерватором в том традиционном смысле, в каком понимает это Пайпс. Во всяком случае Эдмунд Бёрк, основатель европейского консерватизма, своим бы его не признал. В конце концов Бёрк, как и Мордвинов, всю жизнь боролся за ограничение самовластья. Не был Карамзин и охранителем, как думал Пыпин. Он был консервативным революционером, идеологом самодержавной революции XIX века.
С обоснованием первого тезиса «возвышенной идеологии» справился Карамзин, на беду России, очень даже успешно. Он действительно внушил не только Николаю, но и всем его наследникам на российском престоле идею, что без самодержавия «Россия должна погибнуть». И создал тем самым мощный идейный капкан, из которого ни один из нихтак до самого конца и не выкарабкался.
Вот его аргумент.
«Можно ли и какими способами ограничить самовластие в России, не ослабив спасительной царской власти? Умы легкие не затрудняются ответом и говорят: можно. Надобно только поставить закон еще выше государя. Но кому дадим право блюсти неприкосновенность этого закона? Сенату ли? Совету ли? Кто будут члены их? Выбираемые государем или государством? В первом случае они угодники царя, во втором захотят спорить с ним о власти – вижу аристократию, а не монархию. Далее: что сделают сенаторы, когда монарх нарушит Устав? Представят о том его величеству? А если он десять раз посмеется над ними, объявят ли его преступником? Возмутят ли народ?.. Всякое доброе русское сердце содрогнется от сей ужасной мысли. Две власти
государственные в одной державе суть два грозные льва в одной клетке, готовые терзать друг друга, а право без власти есть ничто»}22 Коротко говоря, изящный аргумент Карамзина сводился ктому, что конституционная монархия в России в принципе невозможна. В Европе возможна, а у нас нет. Читатель, конечно, понимает, как дорого обошелся стране этот аргумент. Ведь означал он в конечном счете смертный приговор российской монархии. Просто потому, что, как показал европейский опытХ1Х-ХХ веков, единственным способом её сохранить была именно трансформация абсолютизма в конституционную монархию. Во всяком случае выжила она лишь там, где монархия согласилась на такую трансформацию. Аргумент Карамзина отрезал этот спасительный для монархии путь.
Нотакова была его власть над умами всех постниколаевских самодержцев, что, как мы помним, даже правнук его ученика Николай II уже после революции пятого года и вопреки всякой логике восстановил в Конституции империи титул самодержца. Благодаря Карамзину, все наследники Николая Павловича на российском престоле намертво усвоили, что выбора у них нет: либо самодержавие, либо гибель страны. Чем это должно было кончиться, мы знаем. История таким образом доказала, что Россия и впрямь европейская страна и, вопреки Карамзину, самодержавие не может жить в ней вечно.
Конечно, позднее средневековье в России, как и во всякой европейской стране, знало и идею божественной инвеституры верховной власти, и ценность её легендарного происхождения. Основоположник Московии Иван Грозный даже, как известно, назначил себе в предки по прямой линии самого Августа Кесаря. Помним мы, однако, также, что результатом его деятельности были разорение страны, великая Смута и пресечение династии.
Романовы, в отличие от Рюриковичей, пришли к власти по решению Земского собора 1613 года. Ни тебе божественной инвеституры, ни легендарного происхождения. Они, собственно, и династией-то стали лишь после Павла в начале XIX века. Как в таком случае могла быть идеологически оправдана легитимность их самодержавия? Что бы ни утверждали впоследствии консервативные национа-
122 НМ. Карамзин. Цит. соч., с. 48.
листы о сакральном предназначении власти Романовых, единственное её рациональное оправдание (на дворе все-таки стоял XIX век) предложил Карамзин: без самодержавия Россия погибнет.
Тезис второй Почему, однако? Почему, скажем, Англия спокойно без самодержавия обошлась – и даже монархию сохранила! – а Россия непременно должна была без него погибнуть? С ответом на этот вопрос Карамзин справился еще лучше. И был он обманчиво прост: потому что Россия не Англия. Это правда, что современная Европа не терпит самовластья и нет в ней крестьянского рабства. Ну и что? Мы – «другие», у нас другая история, другие «правила, мысли народные» (или, как скажет впоследствии на ученом жаргоне Б.Н. Миронов, «архетипы сознания»).
«У нас не Англия; мы столько веков видели судью в монархе и добрую волю его признавали вышним уставом».123 Словно бы Англия не признавала абсолютную власть монарха больше веков, чем Россия.
И еще: «Выражение le conceit d'etat entendu [вняв мнению Государственного Совета] не имеет смысла для гражданина российского; пусть французы употребляют оное... в самодержавии не надобно никакого одобрения для законов, кроме подписи государя».124 Словно бы у французов всегда был le conceit d'etat.
И еще: «Кстати ли начинать русское Уложение [как предложил Сперанский] главою о правах гражданских, коих в истинном смысле не бывало и нет в России?»125 Словно бы в Европе «права гражданские» с неба упали, а не были установлены законодательным актом. Одним словом, вспомним очень точное замечание А.Н. Пыпина: «Русская жизнь отделена была от жизни европейской и даже противопоставлена последней».
Успех этого тезиса Карамзина был феноменальный. Его подхватят и идеологи дворянского большинства, как Н.М. Погодин, и их оппоненты, как П.А. Вяземский. На его основании славянофилы разработают стройную теорию уникальности России, а западники создадут
Там же, с. 102.
Там же, с. 6о.
Там же, с. 91.
в российской историографии влиятельнейшую «государственную школу» (исходившую, впрочем, из той же российской уникальности). То, что не успел договорить или додумать мэтр, договорят и додумают за него те, кто придёт после. Даже Белинский в свой краткий период увлечения самодержавием воскликнет: «Один из величайшихумственныхуспехов нашего времени в том состоит, что мы, наконец, поняли, что у России была своя история, нисколько не похожая на историю ни одного европейского государства, и что её должно изучать и о ней должно судить на основании её же самой, а не на основании ничего не имеющих с ней общего европейских народов».126
И два столетия спустя будет этот карамзинский тезис преследовать российскую культурную элиту, вылившись в конце концов в допетровскую идею «русской цивилизации», противостоящей Европе. Даже такой дремучий патриот, как Геннадий Зюганов, не имеющий, я уверен, ни малейшего представления о политической концепции Карамзина, и тот ссылается на его тезис – пусть на советском канцелярите: «духовно-нравственные устои русской народной жизни... принципиально отличаются по законам своей деятельности от западной модели свободного рынка».127 Или уж вовсе по рабоче-крес– тьянски: «Капитализм не приживается и никогда не приживется на российской почве».128
...Ошеломляет, однако, другое. Спорят о Карамзине, спорят, вот уже скоро два столетия исполнится, как о нём спорят. И за всё это время никто, кажется, так и не обратил внимания, что как политический мыслитель ничего принципиально нового он, собственно, не придумал. Стоит припомнить Московию XVII века, и едва ли останутся у читателя сомнения, что политические тезисы Карамзина глубоко архаичны. Нет слов, они, конечно, прошли через фильтр европейского Просвещения и выглядят вполне современным «мифом о России», говоря языком Ю.С. Пивоварова. Но миф-то старый, московит– ский. Тот самый, что был так жестоко дискредитирован в свое время Крижаничем и навсегда, казалось, перечеркнут реформами Петра.
1 та
В.Г. Белинский. Собр. соч. в трех томах, М., 1948, т-3, с. 644.
ГА. Зюганов. За горизонтом, Орел, 1995, с. 75.
Там же.
Глава третья
Метаморфоза Карамзина —
Театр одного актера
В первые, переходные и неустойчивые годы – после страшного потрясения 14 декабря – Николая, однако, заботили не столько прошлые или грядущие поколения, сколько немедленные гарантии, что на его веку «безумство наших либералов» не повторится. Конечно, у него не было сомнений, что новое большинство российской элиты поддержит его, как бы жестоко ни расправился он с декабристами. Достаточным свидетельством такой поддержки служило хотя бы то, что члены Св. Синода, участвовавшие в Верховном суде, единодушно требовали смертной казни для всех декабристов.
Но ведь восстание 1825 года затеяно было именно либеральным меньшинством, опиравшимся на мощную петровскую традицию, которая не ушла в Сибирь вместе с осужденными, а по-прежнему жила в либеральной молодежи, среди «декабристов без декабря», как Пушкин, Лермонтов, Грибоедов или Вяземский. Прежде всего поэтому требовалось нейтрализовать, разоружить, если хотите – как политически, так и идейно, – это либеральное меньшинство. А еще лучше приручить его, поставить на службу самодержавию. Технику политического разоружения «безумных либералов» Николай отработал еще на допросах декабристов.
Александр Сергеевич Грибоедов
Мы знаем, что некоторые из этих допросов разыграл он как настоящие спектакли. Не зря же в конце концов назвал его Тютчев «лицедеем», а Лотман, как мы скоро увидим, «комедиантом». То был своего рода театр одного актера, где император выступил в неожиданной для него – и тем более для подследственных – роли подлинного реформатора, нового Петра, готового к преобразованию России. Ровно никакой нужды, уверял он их, в мятеже не было. Он сам отлично видел все язвы российской жизни и готов был приступить к их лечению. Именно ошеломляющий успех этого следственного, так сказать, эксперимента и подсказал, по-видимому, Николаю тактику начала его царствования.
«Декабристов без декабря» следовало покорить так же, как покорил он своими реформаторскими посулами подследственных. Для того, надо полагать, и устроил царь своего рода всероссийский политический спектакль. На протяжении, по крайней мере, пяти лет – между 1825-м и 1830 годами – Николай пытался создать в обществе имидж, как говорят сейчас, деятельного царя-реформатора. С одной стороны, второго Петра, а с другой, Петра либерального, которому кнут, в отличие от его великого пращура, для преобразования России не понадобится – одно лишь просвещение. И только в этом, либеральном, смысле будет его царствование противоположностью петровскому, своего рода мирной контрреволюцией против насильственной революции Петра.
Ненавистный всем Аракчеев был отправлен в отставку, а опальный еще недавно Сперанский опять приближен к престолу. Пушкину было разрешено вернуться в Петербург, а Грибоедов назначен послом в Персию, что тотчас принесло царю неслыханные дивиденды. «Грибоедовым куплено тысячи голосов в пользу правительства. Литераторы, молодые, способные чиновники и все умные люди торжествуют».129 Еще не взошли на эшафот декабристы, а уже издан был высочайший рескрипт на имя министра внутренних дел, предписывающий рассматривать ограждение крестьян от насилия помещиков как важнейшую задачу правительства. Его Величество, говорилось в рескрипте, будет лично наблюдать за тем, чтоб помещики исполняли свой долг «христиан и верноподданных». Впервые правительство реагировало не на отдельные случаи помещичьего произвола, а на злоупотребление крепостным правом в принципе.
Нейтрализуя «декабристов
бездекабря» И знаете, подействовало. Поверило в нового Петра либеральное меньшинство. По крайней мере, на время. Даже такие проницательные люди, как Пушкин или Вяземский, поверили. Разоружились. До такой ^ степени, что помилования декабристов ожидали со дня на день. 30 мар-
Глава третья Метаморфоза Карамзина
129 Литературное наследство, М., 1956, т. 6о, кн.1, с. 486.
та 1830 года Пушкин писал Вяземскому: «Государь, уезжая, оставил в Москве проект новой организации, контрреволюции революции Петра... Правительство действует или намерено действовать в смысле европейского просвещения».130 И потом в ноябре: «Каков государь? Молодец! Того гляди, что наших каторжников простят—дай Бог ему здоровья».131 «Его я просто полюбил», – признавался Пушкин в «Стансах».
Николай, однако, был достаточно умен, чтобы не понять, что политическое разоружение «декабристов без декабря» – дело временное и ненадежное. Достаточно прочитать в дневнике А.В. Ники– тенко запись от 2 декабря 1830 года или реакцию П.А. Вяземского на пушкинское «Клеветникам России> чтобы убедиться, как быстро рассеивались чары либерального начала николаевского правления.
Вот что записывал Никитенко:
«Истекший год принес мало утешительного для просвещения в России. Над ним тяготел тяжелый дух притеснения. Многие сочинения в про– зе и стихахзапрещались по самым ничтожным причинам, можно сказать, даже без всяких причин, под влиянием овладевшей цензорами паники... Нам пришлось удостовериться в горькой истине, что на земле русской нет и тени законности... Да сохранит Господь Россию!»132 А вот ответ Вяземского Пушкину:
«За что возрождающейся Европе любить нас? Вносим ли мы хоть грош в казну общего просвещения? Мы тормоз в движении народов к постепенному усовершенствованию нравственному и политическому. Мы вне возрождающейся Европы, а между тем тяготеем на ней».133 Как видим, Николай был прав, не доверяя либеральному меньшинству, даже когда оно на глазах разоружалось.
Но лучше всего, пожалуй, объясняет нам эту неудачу императора история его взаимоотношений с Пушкиным. Нет сомнения, Николай очень старался приручить поэта, побудить его стать «украшением двора и воспеть самодержца», как выразился впоследствии Александр II.134 Царь осыпал Пушкина милостями. Он оградил поэта
АС. Пушкин. Цит. соч., т. XIV, с. 69. Там же, с. 122.
А в. Никитенко. Дневник в трех томах, М., 1955, т. 1, с. 95. П.А. Вяземский. Записные книжки, М., 1963, с. 214. Временник Пушкинской комиссии, Л., 1977, с. 32.
от уголовного преследования в связи с ранними крамольными стихами, дал ему высочайшее разрешение на доступ к историческим архивам (привилегия по тем временам неоценимая), поручил написать записку «О народном воспитании», даже карточные долги его платил. И всё равно говорили они словно бы на разных языках.
Когда Пушкин писал, например, что «одно просвещение в состоянии удержать новые безумства»,135 имел он в виду, понятно, то же самое общеевропейское просвещение, что его друзья декабристы, но Николай-то имел в виду просвещение московитское. Достаточно взглянуть на его комментарий к пушкинской Записке, чтобы в этом убедиться. Вот как «воспитывал» поэта Николай (в изложении Бенкендорфа).
«Принятое Вами правило, будто бы просвещение... служит исключи– ] тельным основанием совершенству, есть правило опасное, завлекшее
Вас самих на край пропасти и повергшее в оную тол и кое число молодых людей». Но если не просвещение, то что же? «Нравственность, прилежное служение, усердие, – объясняет царь, – предпочесть должно просвещению неопытному, безнравственному и бесполезному»}36 Ясно, что просвещению общеевропейскому, о котором говорил Пушкин, Николай откровенно противопоставил просвещение московитское, в котором «закон Божий есть единственное твёрдое основание всякому полезному учению».137 Как видим, даже когда произносили собеседники одни и те же слова, смысл их был противоположным. Победивший Фамусов поучал поверженного Чацкого.
Но даже в том единственном случае, когда мнения собеседников совпали, заключения их не имели между собою ничего общего. Я имею в виду тот знаменитый случай, когда оба одинаково негодовали по поводу польского восстания 1831 года и реакции на него в Европе. Несомненно, есть строки в пушкинских стихах, под которыми подписался бы и сам император. Он тоже радовался, что
В день Бородина
Вновь наши вторглись знамена
В проломы падшей вновь Варшавы;
АС. Пушкин. Цит. соч.,т.Х1, с. 44.
Там же, т. XIII, с. 314-315.
Отечественная история, 2002, №6, с. 22.
И Польша, как бегущий полк, Во прах бросает стяг кровавый И бунт раздавленный умолк.
Только строки, следующие за этим, можно не сомневаться, возмутили императора, показались ему сентиментальностью, если не слюнтяйством. Еще одним подтверждением, что Пушкин остался всё тем же «декабристом без декабря», каким представлялся он ему с самого начала.
В боренье падший невредим; Врагов мы в прахе не топтали; Мы не напомним ныне им Того, что старые скрижали Хранят в преданиях немых; Мы не сожжем Варшавы их; Они народной Немезиды Не узрят гневного лица И не услышат песнь обиды От лиры русского певца.
От Николая, однако, услышали. Да еще как! Он скажет полякам в поверженной Варшаве: «Я заявляю вам, что в случае малейших беспорядков я прикажу разрушить ваш город. Я уничтожу Варшаву и, конечно, никогда её не отстрою».138
И самое грустное, что даже в этой мстительной тираде опирался император на суждение Карамзина. Помните, «Восстановление Польши будет падением России»?139Мудрено ли, что никогда не доверял царь «декабристам без декабря». Много лет спустя Александр II так объяснил истинные причины недоверия Николая:
«Пушкин и Лермонтов были неизменными противниками трона и самодержавия и в этом направлении действовали на верноподданных России. Двор не мог предотвратить гибели поэтов, ибо они были слишком сильными противниками неограниченной монархии»}1'0
Bruce Lincoln. Op. с it., p. 227.
Неизданные сочинения..., тл, с. 5.
Временник Пушкинской комиссии, с. 31.
Едва ли может быть более точное свидетельство, что «петровское» начало николаевского царствования было лишь политическим ; спектаклем, нежели это чистосердечное признание его сына и наследника. Немедленный результат, однако, был достигнут: уцелевшее либеральное меньшинство не стало семенем нового «безумства». Только вот долговременной гарантии его верности неограниченной монархии нельзя было добиться никакими спектаклями. Тут мог помочь только авторитет Карамзина, фундаментальные основы его концепции – с их апологией самодержавия как российской национальной идеи и противопоставлением России Европе. Короче говоря, и после смерти предстояло Карамзину послужить самовластью.
Глава третья Метаморфоза Карамзина
ьерииьсш В каком-то смысле признавал это и Ю.М. Лотман, хотя и пытался смягчить оглушительный эффект николаевского вотума доверия прежнему властителю дум:
«Карамзин не успел закрыть глаза, как началась работа по его канонизации... Мертвого стремились завербовать в союзники и его именем освятить суету своих дел и расчетов. Прежде всего в эту работу включился Николай I, уже показавший себя в 1826 г. не только бессердечным палачом, но и умелым комедиантом».1*1 Всё туе верно. Кроме разве того, что Николаю понадобилось вербовать в союзники мертвого. Карамзин и при жизни был не только союзником, но и ментором молодого императора. И потому неизвестно еще, кто кого тогда вербовал. В конце концов Николай и впрямь ведь был идеальным кандидатом в лидеры общества, руководимого «конституцией страха», о котором мечтал поздний Карамзин. Случайно ли в самом деле, как заметил А.Е. Пресняков, «в моменты трудные для власти и опасные для её носителя... речи Николая звучали по-карамзински»?142 Так что, каким бы ни был император «комедиантом», он высоко ценил внимание и доверие мэтра.
Ю.М. Лотман. Карамзин, с. 304.
Кто КОГО
А.Е. Пресняков. Апогей самодержавия, Л., 1925, с. 20
Недаром же, надо полагать, и хоронили его с царскими почестями, тогда как Пушкина... Вот что рассказывает А.В. Никитенко о последних почестях великому поэту: «Жена моя возвращалась из Могилева и на одной станции неподалеку от Петербурга увидела простую телегу, на телеге солому, под соломой гроб, обернутый рогожею... Что это такое? – спросила моя жена у одного из находившихся здесь крестьян. – А Бог его знает что! Вишь, какой-то Пушкин убит – и его мчат на почтовых в рогоже и соломе, прости Господи, как собаку».143Как видим, Николай вполне отдавал себе отчет в том, кто его союзники, а кто нет. Даже если допустить, что Лотман прав и Николай «вербовал» мертвого Карамзина, то совершенно ведь непонятно, почему так решительно отказался он «вербовать» в союзники мертвого Пушкина. Ведь Пушкин тоже написал и «Стансы», и «Клеветникам России», и «Бородинскую годовщину», которые в свое время пришлись по душе императору. Я не говорю уже о том, что Пушкин был гордостью русской литературы. Почему бы не канонизировать в таком случае и его? Между тем, как свидетельствует тот же Никитенко, «мера запрещения относительно того, чтобы о Пушкине ничего не писать, продолжается».144 И впрямь ведь ни малейшей попытки эксплуатировать его память, в отличие от памяти Карамзина, сделано при Николае не было.
Напротив, Н.И. Греч получил выволочку от Бенкендорфа даже за невинную ремарку в Северной пчеле: «Россия обязана Пушкину благодарностью за 22-летние заслуги на поприще словесности».145 И совсем уж скандал приключился с этим злосчастным «поприщем», когда А.А. Краевский, редактор Литературных прибавлений к Русскому инвалиду, оказался единственным, кто отважился бросить вызов официальному запрещению, напечатав трогательный некролог Пушкину, в котором, между прочим, были слова «Солнце нашей поэзии закатилось! Пушкин скончался, скончался во цвете лет, в середине своего великого поприща».146
А.В. Никитенко. Цит. соч., ил, с. 197.
Там же.
Там же, с. 196.
Там же.
Глава третья Метаморфоза Карамзина
Выбористории-странницы геРцен
был прав, когда говорил, что в XIX веке самодержавие больше не могло идти в ногу с цивилизацией, хоть и было в союзе с нею в веке предшествующем. И Пушкин ошибся совсем немного, когда писал в письме Чаадаеву, что правительство у нас единственный европеец. Так оно в России и было – до исторического перекрестка 1825 года, когда петровская традиция насмерть схлестнулась с дремавшей все это время под спудом традицией мо– сковитской. Истории-страннице предстоял очередной выбор.
За всеми хитросплетениями событий, за всеми сложностями борьбы политических сил и «архетипов сознания» выбор этот, по сути, был тот же, перед которым оказалась страна в 1560-е. На одной стороне исторического спора по-прежнему стояли самовластье и крестьянское рабство, на другой – перспектива европейской свободы. Что лучше, ясно не только современному читателю, молодой Александр Павлович понимал это, как мы видели, ничуть не менее отчетливо, чем мы с вами. И молодой Сперанский тоже.
Там же.
На следующий день Дондуков-Корсаков, попечитель Санкт-Петербургского учебного округа, вызвал Краевского, чтобы передать ему «крайнее неудовольствие» министра просвещения Уварова:








