Текст книги "Россия и Европа. 1462-1921. В 3-х книгах"
Автор книги: Александр Янов
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 102 (всего у книги 114 страниц)
Hosking G. Op. cit. P. 219.
ibid. P. 221.
попросту не существует его как драматического процесса, начавшегося в 1840-е раздвоением между Официальной Народностью и славянофильством, продолжавшегося в 1870-е расколом между официальным реваншизмом Горчакова и панславизмом Ивана Аксакова и Данилевского и увенчавшегося, наконец, в начале XX века очередным раздвоением между бешеным русификаторством и черносотенством думских крайних правых и либеральным империализмом конституционных партий.
Между тем сталкиваемся мы тут с еще одним парадоксом. Ибо если крайние правые (по тогдашней терминологии) исходили из постулатов первоначального славянофильства с его противоположением «русского не русскому, своего – чужому»,то национал-либералы унаследовали как раз геополитику выродившегося славянофильства.Вот как описывает Хоскинг идеологию думских крайних правых. Инородцы угрожают подорвать органическое единство царя и народа, свойственное русской цивилизации. «Это в особенности относится к евреям, давно уже сформировавшим пятую колонну внутри империи, а теперь породившим и ядовитую отраву социализма. Целью национальной политики должно быть отражение этих угроз и разгром нерусских культур с тем, чтобы все обитатели империи стали русскими»[129]. Другими словами, хорошо знакомая нам сегодня «Россия для русских». Важно, однако, что внешняя политика думских правых ориентировалась на мир любой ценой – во всяком случае до тех пор, покуда не завершена в империи драконовская русификация всех ее народов.Естественно, что такое откровенное имперское хамство крайних правых отталкивало национал-либералов. Но еще меньше вдохновляла их бесхребетная официальная политика Извольского. Совершенно очевидно было, что правительство неспособно предложить внешнеполитический эквивалент столыпинских реформ. Как раз напротив, оставаясь в русле геополитической схемы, выработанной режимом контрреформы Александра III, оно медленно, неохотно, но неотвратимо дрейфовало по направлению к войне. Куда же было в такой ситуации податься бедным национал-либералам, если ни
внешнеполитическую индифферентность думских правых, ни бесславный дрейф правительства принять они не могли?
Вот тут-то и подходим мы к реальному выбору, который встал перед ними после пятого года, когда с одной стороны, стало совершенно ясно, что одной лишь политической революцией дело в России не ограничится, а с другой, что никакой Столыпин не русский Бисмарк. Хотя бы потому, что не оказалось в его реформах той внешнеполитической компоненты, которую Бисмарк как раз и ставил во главу угла своей стратегии. Короче говоря, ситуация национал-либералов после 1905-го была в известном смысле неотличима от той, в которой оказалось второе поколение славянофилов после Великой реформы. Тогда тоже ведь в стране, с одной стороны, назревала гражданская война, а с другой, внешняя политика князя Горчакова, т.е. реванш любой ценой, пусть хоть ценою дружбы с Турцией, представлялась славянофилам безнравственной и отвратительной.Читатель помнит, надеюсь, что сделали тогда славянофилы. Они попытались переключить энергию бунтующей молодежи в русло борьбы за освобождение угнетенных братьев-славян и развернули агрессивную кампанию за Балканскую войну. Им казалось, что одним ударом решит такая стратегия все их проблемы. Во-первых, вновь обретут они благодаря ей свое место в стремительно менявшемся политическом спектре; во-вторых, преодолеют в собственных рядах разочарование провалом своей традиционной внутриполитической стратегии. И, в-третьих, наконец, погасят пламя политических страстей в обществе волной патриотической истерии. В этом смысле совпадение полнее. Ничего хорошего, впрочем, тогда из этого славянофильского маневра не получилось. Кончилось все, как помнит читатель, предательством Бисмарка, позорным Берлинским миром и убийством царя.Проблема лишь в том, что, в отличие от вырождающихся славянофилов, скомпрометированных своим эпохальным поражением 1870-х, у национал-либералов начала XX века реальный выбор был. Они ведь могли встать и на сторону альтернативного плана Витте– Розена, предложив таким образом стране внешнеполитический эквивалент столыпинской реформы. Тем более могли национал– либералы встать на позицию Витте, что в этом случае на их стороне были бы после русско-японской войны и генеральный штаб, и вообще все военные профессионалы, работавшие над оборонной стратегией России.
Могли встать на позицию Витте, но не встали. Вместо этого они, в точности повторяя славянофилов, выбрали курс на новую войну. Более того, опирались они при этом на тот же славянофильский миф о «пожирателях славян», которые, говоря словами Скобелева, «сами должны быть поглощены». И даже кампания, которую развернули они в 1900-е, тоже организована была по славянофильским лекалам 1870-х– в преддверии Балканской войны.В апреле 1908 г. в Москве открылось общество Славянской культуры, а затем в Петербурге общество Славянской учености. Среди основателей были, конечно, и Струве, и Милюков. Позднее в Петербурге открылось еще и общество Славянской взаимности. В июле того же года состоялся Славянский конгресс в Праге, в 1910-м еще один в Софии. В оборот был пущен даже термин «неославизм». И разочарование в «братьях-славянах» оказалось столь же непомерным, как и в 1870-е. Выяснилось, например, что славянские депутаты, составлявшие теперь большинство в австрийском парламенте, проголосовали за аннексию Боснии и Герцеговины, ту самую аннексию, что была окрещена в России «дипломатической Цусимой». Даже панславист Григорий Трубецкой сказал в декабре 1909-г0, что зарубежные славяне вспоминают о славянской солидарности лишь когда им это выгодно, преследуя исключительно эгоистические интересы и не пренебрегая закулисными интригами друг против друга. Он, впрочем, объяснял это коварством, унаследованным ими от турок. Но разве это меняло дело? Повторялось-то и вправду все до деталей.Вопрос, который эта «неославистская» вакханалия ставит перед историком, словно бы очевиден. Почему те же люди, которые так безоговорочно стояли за европейские реформы во внутренней политике России, столь же неколебимо встали на контрреформистский и вдобавок еще самоубийственный для страны путь в политике внешней?
По непонятной причине Хоскинг, выдвигая свою версию про-
исхождения «неославизма», даже не заметил этого рокового повторения славянофильской эскапады 1870-х, предлагая взамен нечто разочаровывающе тривиальное. Вот его объяснение. «Октябристы, прогрессисты, кадеты и часто даже умеренные правые националисты искали основание для своей политической позиции, отличное от самодержавного и бюрократического, которые они атаковали. И конечно же нашли они его в русском народе как в источнике авторитета... Настойчивые обращения к народу заставили их во внешней политике и в национальном вопросе занять националистические и панславистские позиции. Они-то и помогли создать такой общественный климат, при котором война против Германии и Австро-Венгрии выглядела приемлемым и даже необходимым инструментом внешней политики»61.
Но остается ведь вопрос, почему, собственно, конституционали– сты-западники были уверены, что «народ» непременно империалист и что Балканы с Константинополем для него «важнее, по словам Гучкова, любых вопросов внутренней политики», включая, стало быть, и вопрос о земле? Откуда они это взяли? И почему усвоили именно славянофильскую версию того, чего «хочет народ», а не, допустим, версию Витте и Розена? К сожалению, Хоскинг этих вопросов даже не ставит.
I Глава девятая
Версия Базарова I КакП^илипегровскуюРоссию
Владил^ир Базаров (Руднев) был одним из самых одаренных идеологов меньшевизма. В двух статьях, опубликованных журналом Современник уже во время войны, в 1915-м, он предложил свою версию происхождения неославизма, прямо противоположную версии Хоскинга. Не в противостоянии самодержавию и бюрократии пришли, по его мнению, либералы-западники к славянофильскому империализму, но империализм обратил их в славянофильство. Вот его логика.
«В настоящий момент либеральная позиция становится явно
61 Ibid.
недостаточной для философского оправдания наших национальных задач... Империализм требует иной санкции, иной модели, иной веры. Философия империализма может быть построена только на убеждении, что именно данный народ, мой народ, есть носитель вселенской правды, что он преимущественно перед всеми прочими призван осуществлять в мире высшие ценности... Вера в исключительную миссию родного народа, в его всемирно-миссионерское, если уж не мессианское призвание – таков должен быть фундамент философии империализма»[130].
Кто же в России, спрашивается, исповедывал подобную веру? Естественно, полагал Базаров, «прочную почву под ногами чувствует теперь только славянофильское течение нашей общественной мысли... Выступая наследником старого славянофильства, подновленного задолго до войны трудами небольшой, но энергичной группы московских философов и публицистов, оно встретило идейные запросы войны на заранее подготовленных и хорошо укрепленных позициях... Внушительно, величаво, с нескрываемым торжеством приветствовал патриарх школы С.Н. Булгаков военную катастрофу как начало конца новоевропейской культуры. Истинность старовизантийского мировоззрения, призванного обновить гибнущую Европу, была давно уже провозглашена – историческая миссия русского народа как единственного носителя этой истины, давно уже поставлена вне сомнения. Для того чтобы довершить метафизическое оправдание войны, оставалось сделать очень немногое, а именно: объявить французов и англичан кающимися европейцами или, по крайней мере, способными приблизиться к покаянию под благодетельным воздействием союза с нами, – а в германизме, наоборот, усмотреть самое законченное и непримиримое выражение новоевропейского духа»[131].
Тут, конечно, ошибка. Ибо эту операцию по отлучению германизма от лика «белого человечества» проделали, как помнит читатель, еще в конце 1880-х, т.е. задолго до войны, в разгар контрреформы Сергей Шарапов и его Русский голос. Так что тут речь могла идти
лишь о подведении московским кружком «национально ориентированных» философов (т.е.веховцами) метафизического, так сказать, фундамента под милитаристский энтузиазм третьего поколения славянофилов.
И потом вовсе не был в ту пору империализм монополией России. Он был тогда феноменом общеевропейским. Почему же в таком случае не породил он ничего подобного славянофильствующему мессианизму в других воюющих державах? К этому вопросу Базаров, был, впрочем, готов. И ответил на него хоть и пространно, в духе времени, но с исчерпывающей полнотой.
«Вовсе не обязательно, – пишет он, – видеть в своем народе носителя своеобразной культуры... И немецкие, и французские, и английские империалисты считают себя детьми общеевропейской цивилизации. Но немец убежден, что его народ единственный жизнеспособный представитель Европы, тогда как англичане и французы уже выродились; англичанин смотрит на немецких империалистов как на задорных выскочек, неспособных к усвоению элементарных начал здравой общественности и разумной колониальной политики; француз думает, что все прочие народы, каковы бы ни были их внешние успехи, все же более или менее варвары, что подлинный дух европейской цивилизации обитает только во Франции, в ее сердце – Париже, откуда и должен излучаться по всему миру. Для нас аналогичная точка зрения неприемлема»64.
Почему неприемлема? Потому, полагает Базаров, что «не будучи ни в какой области первосортными представителями европейской цивилизации, мьидля обоснования своего наступательного национализма, естественно, должны поискать другие мотивы. Если у нас есть какая-нибудь всемирно-историческая миссия, оправдывающая наши империалистические притязания, то она может заключаться лишь в осуществлении таких духовных ценностей, которые нам присущи несмотря на нашу всестороннюю отсталость от Европы и, быть может, именно благодаря ей. Наше национальное призвание должно состоять в культивировании начал, Европе чуждых, Европой обойденных или незамеченных или даже прямо ей враждебных»[132].
Вот почему никакая другая постановка вопроса, кроме славянофильской, не может привести к построению удовлетворительной философии русского империализма, «славянофильство есть единственное теоретическое решение задачи... Я говорю, конечно, не о частных взглядах тех или иных славянофилов, а лишь об основном принципе их национальной философии, об их общей вере в существование и величие антиевропейской миссии русского народа. Под это знамя рано или поздно вынужден будет стать всякий русский национал-либерал, способный философски обосновать свою программу». Практически говорит здесь Базаров то же самое, что Грамши, разве что не называет это «идеей-гегемоном».
Но «когда для него [т.е. для русского национал-либерала] выяснится, заключает Базаров, бесплодность попыток защитить «правду» русского империализма в стиле западноевропейских образцов, его западнические симпатии потускнеют сами собой, традиционная враждебность к родному византизму растает, как дым, а идея культурной равноценности всех наций покажется такой же «банальной» и «плоской», такой же безжизненной и надуманной, как и космополитизм «безнародной русской интеллигенции»[133].
Это, конечно, замечательно остроумный анализ. И Базаров безусловно прав, указывая на шаткость, неустойчивость постниколаевского русского западничества, его податливость соблазну «национальной ориентации». Тем не менее страдает его версия той же странной для историка внеисторичностью, если можно так выразиться, что и версии Хатчинсона и Хоскинга.
Как всякий социал-демократ, Базаров имел в виду под «империализмом» период конца XIX – начала XX века, когда не иметь колоний считалось столь же неприличным для европейского государства, как сегодня для американского дантиста не иметь, скажем, автомобиль марки «мерседес». Именно в такую эпоху и именно в связи с невозможностью рационально оправдать империализм, полагает
он, западничество в России обречено капитулировать перед славянофильством как единственно последовательной философией империализма.
Чем же, однако, назвать попытку Наполеона завоевать Европу еще за столетие до социал-демократического «империализма»? Или крестовый поход Николая 11853 года, целью которого был не только насильственный раздел наследства «больного человека Европы», как царь именовал Турцию, но и установление российской гегемонии над той же Европой? Что это было, если не империализм? А завоевание Кавказа и Средней Азии во второй половине XIX века? Чем было оно? Короче, начиная с 177°-*, с раздела Польши, Россия жила практически непрерывно в ситуации империализма. Императрица Екатерина даже пошутила однажды, что не знает другого способа защитить границы империи, кроме того, чтобы их расширять.
И что же? Ну, допустим, декабристы не могли капитулировать перед славянофильской философией просто потому, что в их время ее еще не существовало. Но ведь не капитулировали же перед славянофильским империализмом ни Чаадаев, ни Белинский, ни Герцен, ни целые поколения воспитанной ими российской молодежи. Так почему, спрашивается, оказались русские западники столь беспомощны (в философском, конечно, смысле) именно в начале XX века? Почему капитулировали они перед славянофилами именно теперь – накануне роковой для России войны?
Дело не в том, что нет на это ответа у Базарова, а в том, что сам вопрос даже не пришел ему в голову. Если он хотел сказать, что патриотизм в России, а следовательно западничество, еще со времен поражения декабризма и диктатуры Официальной Народности был уязвим для националистического соблазна, то ведь Владимир Соловьев это уже сказал – и сказал притом, как мы слышали, с куда большей силой – еще за три десятилетия до войны. А если Базаров привязывает эту уязвимость русского западничества именно к условиям мировой войны, то следовало бы объяснить, каким образом открыл ее тот же Соловьев еще во времена, когда войны этой
16 Янов
и в помине не было? Как видит читатель, противоречий хватает и у базаровской версии происхождения неославизма – при всей ее проницательности и остроумии.
Глава девятая
Версия Кожинова губилиw^w*
В.В. Кожинов, подобно Дугину сегодня, был одним из самых неутомимых – и плодовитых – популяризаторов евразийства. И в то же время своего рода связующим звеном между евразийством и черносотенством. В том, собственно, и состояла, надо полагать, его жизненная задача, чтобы помирить две эти враждовавшие между собою ветви постсоветского национализма. И задача эта была непростая: расхождения между ними серьёзные. Например, для евразийцев «еврейский вопрос» третьестепенный, а для черносотенцев – центральный.
Однако для опытного конспиролога, как Кожинов (или Дугин), найти точку соприкосновения между ними – не проблема. Ведь во всем, что в мире происходит, и те и другие видели одно и то же: заговор против России. Вопрос лишь в том, кто этот заговор возглавляет. Кожинов предложил на эту должность масонов – и все тотчас встало на своё место. Ибо, по его мнению, «черносотенцы осознавали присутствие и мощное влияние масонства в России»67. А для евразийцев именно масонство, почему-то олицетворявшее всю предательскую, «объевропеившуюся» послепетровскую элиту, и было центральной причиной крушения петербургской России.
На этом Кожинов и играл, объясняя, почему как раз «российское масонство XX века явилось решающей силой Февраля» (т.е. февральской революции 1917, которая избавила, наконец, Россию от «сакрального» самодержавия и с момента которой числит он, как все черносотенцы, «гибель Русского государства»68. Потому, оказывается, что «скрепленные клятвой перед своим и, одновременно, высокоразвитым западноевропейским масонством, эти очень разные, подчас, казалось бы, совершенно несовместимые деятели – от
Кожинов В.В. Черносотенцы и Революция. М., 1998. С. 13 Там же. С. 138
октябристов до меньшевиков – стали дисциплинированно и целеустремленно осуществлять единую задачу. В результате был создан своего рода мощный кулак, разрушивший государство и армию»69. И дальше: «так называемое двоевластие после Февраля было весьма относительным, в сущности, даже показным: и в правительстве и в Совете заправляли люди одной команды»70.
То, что утверждает здесь Кожинов, без сомнения повергло бы в шок и Хатчинсона, и Хоскинга, и вообще всякого, кто хоть сколько– нибудь причастен к изучению Катастрофы. Выходит ведь, что министры-капиталисты, как Гучков или Коновалов, ратовавшие за конституционную монархию, вместе со своими непримиримыми оппонентами, республиканцами и социалистами, как Керенский или Чхеидзе, дружно занимались «разрушением государства и армии» своей страны. И разрушали они их вовсе не бессознательно, не ведая, что творят, подчиняясь императивам общей идейной атмосферы тогдашней России (что было бы согласно с теорией «идеи– гегемона» Антонио Грамши), но сознательно, «дисциплинированно и целеустремленно». Временное правительство и Совет рабочих депутатов, яростно оспаривавшие друг у друга власть в Петрограде, работали, оказывается, «в одной команде».
Остается совсем простой вопрос: зачем? Зачем, спрашивается, все эти умные и честные люди, всю жизнь служившие интересам России, как они их понимали (добавим сюда и крупнейших историков Василия Ключевского, Павла Щеголева, Николая Павлова– Сильванского, которые, согласно Кожинову, тоже, оказывается, приложили к этому руку), принялись вдруг разрушать свою страну?
У Кожинова есть на это исчерпывающий ответ. Затем, что «российские масоны были до мозга костей западниками. При этом они не только усматривали все свои общественные идеалы в Западной Европе, но и подчинялись тамошнему могучему масонству»71. Вот как просто всё оказалось. Могучие западные хозяева распорядились разрушить единственный залог жизнеспособности «Русского госу-
Там же. С. 139
Там же. С. 140
дарства», его становой хребет – самодержавие. А туземные их подручные, естественно, взяли под козырёк. И приступили к делу.
Но народ не позволил разрушить свою главную святыню. Потому– то, развивает свою мысль Кожинов, и проиграли масоны в октябре большевикам, возрождавшим в России самодержавие: они «представляли себе осуществляемый ими переворот как нечто вполне подобное революциям во Франции или Англии, но при этом забывали о поистине уникальной русской свободе»72. Заключалась она, эта уникальная свобода, в частности в том, что «после разрушения веками существовавшего [самодержавного] Государства народ явно не хотел признавать никаких иных форм государственности»73. Забастовал, так сказать. Ибо «власть западноевропейского типа, о коей грезили герои Февраля, для России заведомо и полностью непригодна»74.
Вот и встретились мы опять со старым орвеллианским парадоксом, на протяжении полутора столетий преследующим, как мы видели, рыцарей российского особнячества: уникальность «русской свободы» состояла, по Кожинову, в том, что жить могла эта «свобода» только в условиях диктатуры. Так вдруг и превратились вчерашние «бесы» в бессознательное орудие Провидения, на глазах воссоздававшего в России эту вожделенную диктатуру.
И чтобы уж никаких в этом не оставалось сомнений, Кожинов подтверждает столь удивительную метаморфозу «бесов» , цитируя одного из самых красноречивых идеологов черносотенства Бориса Никольского. Большевики, говорит Никольский, «неудержимые и верные исполнители исторической неизбежности... и правят Россией Божиим гневом и попущением... Они власть, которая нами заслужена и которая исполняет волю Промысла, хотя сама того не хочет и не думает»75.
Ни один евразиец не отказался бы подписаться под этими словами. И если задача Кожинова действительно состояла не только в том,
Там же. С. 154 (выделено мною. – АЯ.).
Там же.
Там же. С. 157.
чтобы реабилитировать черносотенство, но и ввести его в, так сказать, mainstream националистической оппозиции, то она была выполнена. Евразийство примирилось с черносотенством. По крайней мере, в его книге.
Честно говоря, версия Кожинова не кажется мне сколько-нибудь серьезной. Уж очень легковесно она выглядит по сравнению с основательными исследованиями Хатчинсона, Хоскинга или Базарова. Тем более что ни единого документального свидетельства, даже намёка на свидетельство Кожинов в её подтверждение не привёл. Одни фантастические спекуляции, откровенно рассчитанные на то, чтобы объединить две фракции националистов в борьбе против постсоветского режима. Я, однако, обязан был рассказать о ней читателю, поскольку без нее спектр объяснений Катастрофы был бы неполон.
| Глава девятая
ПаТрИОТИЧеСКаЯ I К™ губили петровскую Россию
истерия. Век XX
Если мы попробуем теперь обобщить все кратко очерченные здесь версии великого русского парадокса начала XX века, в соответствии с которым культурная элита России из «патриотических» соображений губила свою страну, получим мы, похоже, такую картину: эти люди почему-то свято верили, что «народность» в России естественно предполагает империализм и агрессию. Вот посмотрите.
Ха*тчинсон пришел к выводу, что октябристы хитрили. Что весь их империалистический ажиотаж был не более, чем гигантским отвлекающим маневром, предназначенным, с одной стороны, отвлечь «народ» от социальной революции, которой они смертельно боялись, а с другой, идеологически разоружить самодержавие, отняв у него монополию на патриотизм. Иначе говоря, пытались они установить через голову самодержавия непосредственный контакт с «народом», навести, если угодно, мост через пропасть между ним и конституционной элитой – и по какой-то причине именно империалистический «патриотизм» представлялся им единственно подходящим для строительства такого моста инструментом.
Выйди Хатчинсон на минуту за пределы своего октябристского «гетто», как сделал, например, Хоскинг (или ирландский историк Реймонд Пирсон в прекрасной книге «Российские умеренные и кризис царизма»), он тотчас убедился бы, что все либеральные думские партии, зажатые, по словам Пирсона, «между красной революцией снизу и черной революцией сверху»76, следовали точно такой же стратегии. Свидетельств тому у нас сколько угодно.
Ну вот вам Василий Маклаков, один из самых красноречивых – и откровенных – лидеров думских кадетов. «Народность, – писал он в 1908 году, – всегда была в России фундаментом режима». Перехватив эту национальную идею, либералы вырвут из рук правительства «его флаг, его единственный психологический ресурс»77. Во имя этого, полагал Маклаков, мы, национал-либералы, должны сделать что? Дать народу землю, о которой он страстно мечтает? Нет, должны мы, оказывается, всемерно поощрять сербов, обещая им безусловную поддержку России в достижении их мечты о Великой Сербии, час которой раньше или позже пробьет, пусть и «ценой большой крови и слез»78.
Я не могу передать читателю всю неизмеримую глубину различия между этой циничной «народностью» кадетского златоуста и действительным, т.е. в моем понимании, декабристским патриотизмом иначе, нежели словами Владимира Соловьева. «Согласно действительно русскому патриотизму, – писал он, – у целого народа не только есть совесть, но иногда эта совесть в делах национальной политики оказывается более чувствительною и требовательною, нежели личная совесть в житейских делах». Нетрудно поэтому представить себе, что сказал бы Соловьев о славянофильском маневре, предложенном Маклаковым, доживи он до преддверия последней войны. А, впрочем, сказал же он по поводу чего-то подобного: «честь России чего-нибудь да стоит, и эта честь решительно не позволяет делать из
Pearson R. The Russian Moderates and the Crisis of Tsarism. London, 1997. P. 174.
Cited in D. Lieven. Op. cit. P. 126.
Ibid. P. 125.
мошеннической аферы предмет государственной политики»79. И добавил: «Бессмысленный и лживый патриотизм, выражающийся в делах злобы и насилия, – вот единственный практический результат, к которому привели пока славянофильские мечтания»80.
Усугубляется все еще тем, что ни октябристы, ни Маклаков вовсе не были тогда исключениями в лагере «национально ориентированной» интеллигенции. Разве сам Милюков, главный страж чистоты риз кадетского либерализма, не сказал высокомерно по поводу лишения парламентской неприкосновенности думских коллег, социал-демо– кратов, протестовавших против войны: «весь народ снизу доверху стоит за войну, пораженцы никаким влиянием не пользуются, они могут быть наказаны без всяких осложнений»?81Поразительные, конечно, для опытного политика цинизм и близорукость, но не это ведь здесь нас волнует. Просто вышли мы с этим наблюдением уже на версию Хоскинга, согласно которой, как помнит читатель, именно борьба с царской бюрократией за доверие «народа» и обусловила накануне войны агрессивность национал– либералов. Базаров, правда, пытается объяснить «эволюцию западничества к славянофильству» влиянием эпохи империализма. Кожинов добавляет, что «народ» – стихийный поборник самодержавия и никакими политическими маневрами не удастся навязать ему «власть западноевропейского типа». В том, однако, что «народ» империалист и «величие державы» безусловно важнее для него раздела помещичьих земель, убежден он был ничуть не меньше любого «масона».Коцоче, несмотря на все различия рассмотренных здесь версий, едины все они в одном. Накануне «последней» войны российская интеллигенция – от крайне правых до национал-либералов – была по какой-то причине неколебимо уверена, что народ – «патриот» (т.е. в их представлении готов пожертвовать всем ради «величия державы).
Нечего и говорить, что с самого начала была эта карта безнадеж-
Соловьев B.C. Сочинения: в 2 т. Т. i. С. 328.
Там же. С. 327.
Pearson R. Op. cit. P. 23.
но проигрышной. Ибо, как очень скоро выяснилось, хотел на самом деле народ земли и мира, а вовсе не «большой крови и слез» во имя Великой Сербии, как думал Маклаков. И, вопреки Гучкову, земля и мир были для него несопоставимо важнее «роли России как Великой Державы». И не забудьте еще и о тех « мартирологах страшных злодейств» и о той бродившей в душе «кровавой и беспощадной мести», о которых предупреждал в свое время Герцен.
Я допускаю, что с точки зрения черносотенной охотнорядской шпаны, люмпенской пены, бродившей на поверхности городского общества, на которую опирался в свое время Шарапов и которую воспевал уже в наши дни Кожинов, тогдашние национал-либералы и были правы. Но 8о-миллионное крестьянство, т.е. собственно народ, к которому пытались они перебросить мост, был к их славянофильским фантазиям вполне безразличен, что во время войны очень убедительно доказал.В результате этой роковой ошибки, как говорит Пирсон, «к февралю 1917-го умеренные в России оказались столь же изолированы, как любая эмигрантская колония в Париже или в Женеве... не более, чем воплощение в политической форме традиционного феномена лишних людей»82. Не это важно для нас, однако. Важно понять, откуда взялась эта странная, погубившая Россию вера в патриотический империализм «народа», охватившая, подобно лесному пожару, в начале XX века национально ориентированную интеллигенцию страны, включая отнюдь не только циничных политиков, но, как мы видели, и поэтов, и философов, и генералов.Признавался же впоследствии генерал Брусилов в «Записках солдата», изданных в 1930 году в Лондоне, что был убежден: только патриотический пыл народа заставил царя согласиться на войну. «Если б он этого не сделал, народное негодование обернулось бы против него с такой яростью, что сбросило бы его с трона и революция, поддержанная всей интеллигенцией, состоялась бы в 1914-м вместо 1917-го»83.
Так откуда это националистическое наваждение? Откуда слепая
Ibid. Р. 179.
вера, что если Россия не обнажит меч в защиту сербов, народ растерзает свое правительство?
|/ /лоао девятая
ГхТО КО ГО · Как губили петровскую Россию
Да оттуда же, откуда взялась патриотическая истерия 1863-го, сокрушившая Колокол Герцена. И тогдашняя слепая вера, что если мы не раздавим Польшу, Польша раздавит нас? Что, как писал тогда редактор Московских ведомостей Михаил Катков, игравший в те годы роль Струве, «независимая Польша не может ужиться рядом с независимой Россией». Не может, потому что «между ними вопрос не о том, кому первенствовать, [но] кому из них существовать»84. И тогда ведь последним и решающим аргументом был все тот же миф о «народе», который спит и видит победу русского оружия над окаянными супостатами. «Они собраний не имеют, – торжествующе писал Катков в передовой Московских новостей 28 марта 1863 года, – они речей не говорят и адресов никаких не посылают. Они люди простые и темные... Но они русские люди и они заслышали голос отечества... Тысячи их собирались в храмах молиться за упокой русских солдат, убитых в боях против польских мятежников, молиться о ниспослании успехов русскому оружию»85.








