Текст книги "Россия и Европа. 1462-1921. В 3-х книгах"
Автор книги: Александр Янов
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 50 (всего у книги 114 страниц)
В конце концов и сам ведь Ключевский неожиданно признал, что «Ртищев и Нащокин [даже] западные образцы и научные знания направляли не против отечественной старины, а на охрану её жизненных основ от неё самой, от узкого и черствого её понимания, воспитанного в народной массе дурным государственным и церковным руководительством».81 Признавалось, таким образом, что у самой отечественной старины как бы два лица (на моем языке, две традиции), лишь одно из которых было «узким и черствым» («особняческим», как сказал бы B.C. Соловьев). И причем именно оно, царствовавшее в Московии, подрывало «жизненные основы» этой старины, которые и пытались, каждый по-своему, возродить Ртищев и Нащокин. А западные образцы и научные знания были им в этом лишь подспорьем.
Там же, с. 345.
Там же, с. 340.
Там же. с. 351.
Иначе говоря, отвергли они православный фундаментализм не во имя этих западных образцов, но во имя возрождения неиспорченных, так сказать, Московией сил самой отечественной старины (в моих терминах, во имя ее европейской традиции).
Глава вторая
Московия: векш <<Мы ^ ПерВЫ6
и не последние
> среди народов» и все же обобщил
эти многочисленные проекты для Петра именно Крижанич. О теоретических его взглядах мы довольно подробно говорили в первой книге трилогии. Пришло время поговорить о нем самом и о его практических рекомендациях, совокупность которых и составила стратегию возвращения в Европу.
Судьба Крижанича была горестна, как и судьба многих талантливых людей в Москве того времени. Хорват по национальности, выпускник католического колледжа в Риме, он всю юность мечтал о Москве. Попав в неё наконец, он прожил в ней шестнадцать месяцев, расплатившись за них шестнадцатью годами тобольской ссылки. После смерти своего гонителя, царя Алексея, Крижанич в отчаянии отпросился за границу, где сразу же и умер. Оказалось, что и жить без России, реформирование которой стало делом его жизни, он не мог, и в ней не мог«он жить тоже. Это был великий политический мыслитель, увы, не оцененный потомством и до сих пор еще ожидающий полного перевода своих сочинений с церковно-славянского.
Прежде всего, в отличие от современных ему кремлевских прагматиков, видевших не более чем на шаг вперед, тобольский изгнанник мыслил стратегически. Ему нужно было выяснить роль России в мировой системе государств. Он первый, например, поставил вопрос о критерии внешнеполитической эффективности государства. Отвергнув стандартное в Московии представление об имперской экспансии и все новых прибавлениях к царскому титулу как о высшей национальной доблести, Крижанич находил, что «во многих случаях государству совсем не полезно, даже вредно расширять свои пределы». А имея в виду, что был он убежденным сторонником правового,
как сегодня сказали бы, государства и всегда ставил во главу угла «благие законы», у него был наготове его излюбленный пример:
«Царь Иван намного расширил русскую державу. Но до сих пор не могу понять, какие же он ввел благие законы... Вижу лишь, что после его смерти королевство погрузилось в великие смуты и напасти, из которых оно до сих пор еще не вырвалось. И не вырвется, пока не будет упрочено благими законами»?2 Как видим, об Иване IV говорил он точно так же, как три столетия спустя советские диссиденты будут говорить о Сталине.
Крижанич был уверен, что первое условие прорыва из исторического тупика состоит в ликвидации Государства Власти, живущего «опричь» от страны. «Честь, слава, доблесть и обязанность короля, – объяснял он царю, – сделать свой народ счастливым. Ведь не королевства для королей, а короли для королевства созданы».83 Царь должен быть первым слугой своего народа. Для его времени, для столетия абсолютных монархий, это была поразительно смелая мысль, и Петр, как мы знаем, усвоил ее превосходно.
Без «благих законов», однако, даже лучшие намерения царя стоят копейку. «Власть, нестесненная [ими]», неминуемо раньше или позже превращается в «людодерство», а тирания, по Крижаничу, способна испортить все – вплоть до нравов народа и даже демографической ситуации в стране: «Тирания – источник того, что Русь редко населена и малолюдна. Могло бы на Руси жить вдвое больше людей, если бы правление было помягче».84 Потому и посвящает он, как веком позже сделал Монтескье, все свои теоретические изыскания способам институционального предотвращения тирании. Массу интересного и совершенно для времени Крижанича нового найдет об этом предмете читатель в первой книге трилогии. Коротко говоря, раскрепощающие общество «благие законы» есть, как он думал, второе условие создания «правового государства» (этого условия Петр не выполнил. Противореча самому себе, а не только Крижаничу, он «хотел, чтобы раб, оставаясь рабом, действовал сознательно и свободно».85
Юрий Крижанич. Цит. соч., с. 643.
Там же, с. 381.
Там же, с. 559.
в.О. Ключевский. Цит. соч., т. з, с. 221.
Третье условие – это забота о «черных людях», создающих богатство страны. «Ибо самыми многолюдными и богатыми бывают те державы, где лучше всего развиваются промыслы черных людей, что, как мы видим, происходит в Голландии и Французских землях».86 Расцвет ремесла, однако, требует квалификации работников. Для этого Крижанич предлагает приглашать инструкторов из Европы (не иностранных купцов, от них он как раз предлагал избавляться), гарантируя им парадоксальное для Запада, но очень существенное для Московии право свободного возвращения на родину. Но приглашать их с условием, чтобы каждый оставил после себя несколько обученных русских мастеров87Некоторые историки очень веселятся, толкуя об этих рекомендациях Крижанича. Ну как же, в одно и то же время человек восстает против «чужебесия», рекомендует изгонять иностранных купцов – «немцев», как называл он их скопом, – и приглашать тех же немцев в качестве инструкторов и инженеров. Логично ли? Конечно, они снисходительно прощают ему непоследовательность: все-таки XVI! век, темнота, почти Средневековье...
Между тем эту, четвертую рекомендацию Крижанича Петр принял буквально. Вспомним, кого выписывал он из-за границы. Разве не кораблестроителей, мореходов, фабричных мастеров, горных инженеров, короче, именно инструкторов – согласно рекомендации Крижанича? Чтобы понять ее действительный смысл, усвоенный Петром, нужно иметь в виду, что даже те в Московии, кто не отнЛился к Европе как к еретической заразе, видели в ней лишь нечто подобное гигантскому супермаркету, полному неведомых на Руси предметов роскоши и технических новинок. Другими словами, относились к Европе потребительски. Крижанич рекомендовал придать ей своего рода педагогический статус. Из потребителей стать учениками. И не просто стать, а почувствовать себя учениками. Это, конечно, полностью противоречило моско– витскому высокомерию, «самообожанию», как назовет его впоследствии B.C. Соловьев. Но разве не смиренной ученицей вернул Россию в Европу Петр?
86
Юрий Крижанич. Цит. соч., с. 569.
о 7
Там же. с. 406.
С этим связана и пятая, самая, пожалуй, важная рекомендация Крижанича: раз и навсегда отказаться как от фундаменталистской гордыни, так и от национального нигилизма, ни при каких обстоятельствах не считать себя ни первыми среди народов (как проповедовал двести лет спустя Достоевский), ни последними среди них (как уверял современник Крижанича князь Хворостинин). Именно в этих словах и выразил Крижанич свою мысль: «Мы занимаем скромное и среднее место, так как по уму и сердечной силе мы не первые и не последние среди народов».88
Но и для того чтобы просто стать европейским (в терминах Крижанича, «политичным») народом, нужна была России беспощадная – и осмысленная – национальная самокритика. В современной ему литературе нет других примеров самокритики такой мощи и глубины, какую оставил он нам в наследство. Именно она, между прочим, и была призвана объяснить, почему приглашение инструкторов из «политичных» стран считал он для Московии императивом. У читателя была уже возможность познакомиться с образцами такой самокритики.
Естественно, что жестокая самокритика была неприемлема для современных ему московитских обладателей «истинной истины». Неприемлема была она и в конце XIX (вспомним Достоевского) и на протяжении почти всего XX века. Достаточно вспомнить одно яркое высказывание ведущего либерала и жестокого критика дореволюционной России П.Б. Струве, чтобы увидеть пропасть, разделявшую его представление о своей стране от скромного определения Крижанича. «России безразлично, – говорит Струве, – веришь ли ты в социализм, в республику или в общину, но ей важно, чтобы ты чтил величие её прошлого и чаял и требовал величия для её будущего».89 Разве не очевидна здесь все та же ядовитая московитская смесь национального самобичевания и «самообожания»?
Удивительно ли, право, что с такой культурно-политической установкой так никогда и не удалось постниколаевской России вырваться из николаевской идейной ловушки? А вот в начале XVIII века удалось стране покончить с аналогичной «русской цивилизаци-
Там же, с. 49г.
Из глубины. M., 1991, с. 476.
ей». И едва ли станет кто-нибудь отрицать, что, лишь опираясь на прозрение тобольского мудреца, и сумел Петр вырвать свою страну из исторического небытия.
И птенцы гнезда Петрова понимали это прекрасно. Как писал после его смерти один из ближайших к нему людей Иван Неплюев, «сей монарх отечество наше привел в сравнение с прочими, научил нас узнавать, что и мы люди».90 Понимали это в России и при Екатерине. Например, Никита Панин, ведавший тогда внешней политикой, говорил: «Петр, выводя народ свой из невежества, ставил уже за великое и то, чтоб уравнять оный державам второго класса».91 Перестали понимать только при Николае.
Глава вторая Московия: век XVII
Крижанич
и Петр Писали о Крижаниче разное. Большинство историков считало его идеологом панславизма, а некоторые даже первым русским националистом. Предшественником Монтескье, сколько я знаю, не считал его никто. Но даже те из критиков, кто относился к его идеям и рекомендациям резко отрицательно, не оспаривали их органическую связь с реформами Петра.
Например, академик Пичета был уверен, что «непонимание народа и вера в торжество указа и приказа в значительной степени сближают Крижанича с Петром».92 (Автор, правда, упустил из виду не– преклоннуюЪриверженность Крижанича «благим законам».) «В общем её духе, если не в подробностях практического ее приложения, – вторил Пичете Валишевский, – это почти программа... которую Петр Великий употребил в дело, с ее парадоксальной идеологией и внутренними ее противоречиями».93 «Нельзя отрицать, перебирая все эти реформационные проекты, – писал Милюков, – что мы здесь попадаем в сферу идей петровской реформы»94 Того же мнения при-
90
В.О. Ключевский. Сочинения, т. 4, с. 205-206.
· 91
Там же, с. 206.
В.И. Пичета. Цит. соч., с. 14.
К.Ф. Валишевский. Цит. соч., с. 438.
П.Н. Милюков. Очерки по истории русской культуры. Спб., 1903. вып. г, 4.3, с. 137.
держивался и Ключевский: «Читая выработанный Крижаничем проект преобразований, воскликнешь невольно „Да это программа Петра Великого, даже с ее недостатками и противоречиями"».95
Разумеется, прямого заимствования тут быть не могло: когда Крижанич умер, Петру было всего четыре года. И книга его так и не была в 1680-е опубликована, хотя, по словам Ключевского, и читали ее «наверху, во дворце у царей Алексея и Федора; списки ее находились и у влиятельных приверженцев царевны Софьи [Сильвестра] Медведева и князя В. Голицына; кажется, при царе Федоре ее собирались даже напечатать»96 Но и всемогущий в ту пору Василий Голицын не смог пробить её через церковную цензуру. Так и осталась она в XVII веке первой, быть может, ласточкой будущего самиздата. Можно предположить одно. В годы юности Петра идеи Крижанича были уже так широко разлиты в московитском воздухе, что даже не особенно чуткий к идеям молодой царь не мог избежать их влияния.И это означало, что колокол звонил по Московии, отвергшей Крижанича. А для России предвещал он новые европейские поколения, а значит и Пушкина, и декабристов, не говоря уже о Лобачевском или Менделееве. Подумать только, что всех их могло и не быть, не пересекись в критической точке на исходе XVII века европейские идеи Крижанича с великой энергией Петра!..
Как бы то ни было, для нас с читателем означает это, что рухнул на наших глазах еще один «особняческий» миф современных российских «восстановителей баланса». Я, конечно, имею в виду миф о том, что, лишь отрезавшись от Европы и выбрав особый путь в человечестве, Россия может добиться высшего расцвета своей культуры и могущества. Опыт Московии XVII века свидетельствует, как мы видели, о чем-то прямо противоположном.
В.О. Ключевский. Цит. соч., т. з, с. 252.
Там же, с. 254.
ТРЕТЬЯ
Метаморфоза Карамзина
глава четвертая «Процесс против рабства»
глава пятая восточный вопрос
глава шестая Рождение наполеоновского комплекса
глава
глава первая вводнэя
глава вторая Московия, век XVII
глава седьмая Национальная идея
глава третья Метаморфоза! 127
Карамзина
Карамзин однажды при нас стал излагать свои парадоксы. Оспаривая его, я сказал: «Итак, вы рабство предпочитаете свободе». Карамзин вспыхнул и назвал меня клеветником, Я замолчал, уважая самый гнев прекрасной души,
А.С. Пушкин
Мы спрашивали себя, как удалось России вырваться из безнадежного, казалось, московитского тупика. Здесь ожидает нас вопрос еще более сложный: как случилось, что век с четвертью спустя после эпохального петровского прорыва в Европу страна опять соскользнула в новый, неомосковитский, тупик?
И прежде всего предстоит нам выяснить, было ли это роковое соскальзывание фатально предопределено, как думают «восстановители баланса в пользу Николая», или оказалось оно результатом жестокого конфликта идей и интересов, исход которого был для современников неясен? Конфликта, в котором вдобавок роль европейских событий была ничуть не менее, а может быть, и более важна, нежели тех, что происходили внутри страны?
Это принципиальный вопрос и важность его невозможно переоценить. иВо сталкиваются здесь два взаимоисключающих представления об истории. Напомню хотя бы мысль Юрия Михайловича Лотмана, что «современного историка начинают интересовать события не сами по себе, а на фоне поля нереализованных возможностей», где «непройденные дороги такая же реальность, как и пройденные». В результате Клио, муза истории, «предстает не пассажиркой в поезде, катящемся от одного пункта к другому, а странницей, идущей от перекрестка к перекрестку и выбирающей путь».1
Именно эта разница и делает мои разногласия с «восстановителями баланса», боюсь, непримиримыми. Для них история не имеет сослагательного наклонения. Что было, то было и быльем поросло.
Ю.М. Лотман. Карамзин, Спб., 1997, с. 635.
И поэтому «если бы», т.е. анализ политических ошибок, совершенных на том или ином перекрестке истории, занятие пустое: «не– пройденные дороги» относятся к жанру научной фантастики. А для меня они лишь «нереализованные возможности». И при другой комбинации политических сил на каком-нибудь из грядущих перекрестков возможности эти вполне могут быть реализованы. Короче, для «восстановителей баланса» история есть лишь наука о прошлом, а для меня – еще и о будущем.
А если говорить о российской судьбе, то ведь согласившись, что все московитские провалы страны в прошлом были фатально предопределены, мы попросту лишаем себя возможности разглядеть впереди те новые перекрестки, где истории-страннице опять придется выбирать путь России. Ведь в том, что ожидают еще её новые исторические перекрестки – будь то с новым Петром или с новым Николаем – едва ли кто-нибудь усомнится после пяти столетий столь драматических метаморфоз. Так хотим ли мы снова лишить себя возможности выяснить, от чего, собственно, зависит выбор нашей истории-странницы? Хотим ли, чтобы и новая метаморфоза застала нас врасплох? Хотим ли, короче говоря, оказаться в плену фатализма, беспощадно высмеянного еще два с половиной столетия назад Вольтером в бессмертном «Кандиде»?
Похоже, впрочем, что самый известный из отечественных «восстановителей баланса» Б.Н. Миронов не читал не только Гоголя, но и Вольтера. Иначе не подставился бы так простодушно, формулируя своё кредо «каждая стадия в развитии российской государственности была необходима и полезна в своё время».2 Почему бы уж прямо не сказать, подобно вольтеровскому Панглосу, что всё к лучшему в этом лучшем из миров? Ведь послушать Миронова, так и опричнина, укоренившая в России режим самодержавия и традицию тотального террора, тоже была в своё время необходима и полезна. Также полезна, как страсти правления Павла I, «сие царствование ужаса», по словам М.Н. Карамзина, не говоря уже о гекатомбах жертв террора сталинского.
Нет сомнения, что, несмотря на всё свое пристрастие к самодержавию, даже Карамзин с презрением отверг бы такой фата-
2 Б.Н. Миронов. Социальная история России, Спб., 1999. т.2, с. 182.
лизм, свидетельствующий, помимо всего прочего, еще и о странном отсутствии у автора нормального нравственного чувства. Отверг бы не только потому, что был европейски образованным человеком и Вольтера читал, но и потому, что видел русский террор собственными глазами. Видел, как Павел «захотел быть Иоанном IV [и] начал господствовать всеобщим ужасом... считал нас не подданными, а рабами, казнил без вины... ежедневно вымышляя новые способы устрашать людей».3 Впрочем, и Карамзин, как мы скоро увидим, не сделал из страшного павловского опыта (который, по его же словам, был лишь повторением террора Грозного царя) очевидного, казалось бы, логического вывода: неограниченная власть соблазнительна для тирана и потому самодержавие чревато террором как зерно колосом. Чревато, стало быть, и новыми провалами в историческое небытие.
Так или иначе, разобраться в том, был ли очередной, николаевский провал в новую «Московию» фатально предопределен или был он результатом поражения одних и победой других политических сил, важно для понимания не только прошлого, но и будущего страны. Вот, собственно, и всё, чем намеревался я предварить наш разговор. Разве что нужно еще объяснить заголовок, который я выбрал.
Глава третья
Метаморфоза Карамзина Г~| л п ли л 1л i/n
* I 1ш1сМИКа Это важно потому, что без
такого объяснения читатель может, чего доброго, принять полемику, пронизывающую это эссе, просто за внутрицеховой, так сказать, «спор славян между собою», интересный разве что специалистам по русской истории первой четверти XIX века. Я говорю здесь, конечно, не о споре с «восстановителями баланса». Нет, имею я сейчас в виду острую и очень болезненную для меня полемику с близкими мне по духу коллегами, которые именно по вопросам, затронутым здесь, защищают ту же, по сути, позицию, что и «восстановители баланса». Иначе говоря, впервые столкнулся я с общепринятым в современной историографии мнением.
3 Н.М. Карамзин. Записка о древней и новой России, M., 1991, с. 25.
Состоит оно в следующем. Мнение это отрицает, что Н.М. Карамзин, один из основателей современной русской литературы, был в то же время и главным идеологом николаевского переворота. Другими словами, что сыграл он для Николая I ту же роль, что, скажем, Победоносцев для Александра III или, если хотите, Крижа– нич для Петра и Маркс для Ленина.
Как мог Карамзин быть идеологом антипетровского переворота, спросит, например, один из самых авторитетных либеральных историков Ю.С. Пивоваров, если он «был ключевой фигурой всей послепетровской культуры»?4 Это правда, согласится Юрий Сергеевич, что карамзинская История государство Российского и впрямь содержит «один из первых (может быть, первый) вариантов мифа о России», но разве не Карамзин был, несмотря на это, и первым, кто создал у нас «модель независимого человека»?5 Словом, есть множество аргументов, почему никак не мог Карамзин быть сподвижником и тем более вдохновителем реакционного антипетровского переворота.
Проблема, однако, в том, что он был. И, не поняв действительной роли Карамзина или, что то же самое, не опровергнув общепринятого мнения, мы просто не сумели бы объяснить долгодей– ствующий, так сказать, эффект этого переворота. Или, проще говоря, не поняли бы, почему идеи, вдохновившие его, не умерли вместе с Николаем после краха Официальной Народности в 1855 году, а продолжали – и продолжают – работать в русской истории на протяжении, по крайней мере, еще двух столетий.
Короче, название этой главы и её тотальная, если можно так выразиться, полемичность объясняются тем, что в ней пришлось мне иметь дело с единым фронтом оппонентов. Единственное поэтому, о чем прошу я здесь читателя помнить, если в какой-то момент она его утомит: без такой полемики рискуем мы не понять и выбора истории-странницы на перекрестках не только 1825-го, но и 1881-го, 1917-го и 1991 годов (как, впрочем, и того, что еще предстоит России в первой четверти XXI века).
Ю.С. Пивоваров. Очерки истории русской общественно-политической мысли Х1Х-пер– вой четверти XXстолетия, М., 1997, с. 29.
Там же, с. 27.
Глава третья
Метаморфоза Карамзина gyp Q g Q КО 6
наследство В известном смысле вероятность повторения Московии была запрограммирована в самих обстоятельствах петровского прорыва в Европу. В том, что круто развернув культурно-политический курс страны, Петр пренебрег самым важным пунктом программы Юрия Крижани– ча. Я имею в виду пункт, согласно которому пресечь вездесущую мос– ковитскую коррупцию могут лишь «благие законы», на страже которых стоит независимый суд. Ибо именно независимый суд – основа европейского опыта. В результате московитская коррупция оказалась бичом царствования Петра – и осталась бичом российской жизни.
Петр поставил себе целью создать сильное государство, но не «умеренное правление», как завещал Крижанич, не «политичную монархию», где свобода стала бы чем-то большим, нежели призрак, по выражению одного из замечательных российских реформаторов XIX века Михаила Михайловича Сперанского.6 И потому московит– ское Государство Власти, самодержавие, пережило Петра. Я не говорю уже, что подавляющая часть населения страны, её крестьянство, продолжало прозябать в старинной московитской неволе.
Бесспорно, Пушкин был прав, что послепетровское «новое поколение, воспитанное под влиянием европейским, час от часу привыкало к выгодам просвещения». Окно в Европу и впрямь было пробито, мысль общества была разбужена и путь к просвещению народа открыт. Только вот право принятия решений оставалось в руках самодержцев, а они просвещение народа к числу своих приоритетов относили, как мы знаем, отнюдь не всегда.
В результате послепетровская Россия оказалась буквально разодранной надвое. Две разных страны, два разных мира непримиримо противостояли в ней друг другу. В одной России, по выражению того же Сперанского, открывались академии, а в другой – народ считал «чтение грамоты между смертными грехами».7 Короче, окно, пробитое Петром, оказалось лишь проломом в стене между
М.М. Сперанский. Проекты и записки, М.-Л., 1963, с. 43-
Там же, с. 45.
Россией и Европой, но сама-то стена никуда не делась. И постольку возможность попятного, антипетровского движения оставалась.
Вотзаключение Сперанского: «Вместо всех нынешних разделений свободного народа русского на свободнейшие классы дворянства, купечества и проч., я вижу в России два состояния – рабы государевы и рабы помещичьи. Первые называются свободными только по отношению ко вторым, действительно свободных людей в России нет, кроме нищих и философов... Если монархическое правление должно быть нечто более, нежели призрак свободы, то, конечно, мы не в монархическом еще правлении».8
Я думаю, что даже самый блестящий из идеологов декабризма Никита Муравьев подписался бы под каждой из этих строк Сперанского (который, заметим в скобках, много лет спустя, уже при Николае, давно сломленный и переживший собственную трагическую метаморфозу, приговорил Муравьева «к смерти отсечением головы»).
Глава третья
Метаморфоза Карамзина g ПрвДДВврИИ
тупика Главным условием прорыва из
московитского тупика было, как мы помним, самое простое и самое трудное – осознание того, что страна в тупике. Первые признаки такого осознания в послепетровскую эпоху забрезжили в просвещенных российских умах еще при Екатерине, В особенности после короткой, но страшной пугачевщины, с беспощадной очевидностью обнажившей пропасть между двумя Россиями.
Конечно, как и в XVII веке, осознание, что страна идёт в тупик, пришло не сразу. На первом этапе явилось лишь убеждение в экономической неэффективности крестьянского рабства, на втором – сознание его несовместимости с заповедями христианства и просто человеческого общежития. На третьем этапе, уже после павловского террора, во времена неудачных попыток Александра I и его «молодых друзей» устранить крайности рабства, пришла уверенность, что оно попросту несовместимо с европейскими стандартами. Один из бывших «молодыхдрузей» В.П. Кочубей так впоследствии описал
8 Там же, с. 43.
этот этап в осторожной записке, адресованной Николаю: «Он [Александр] понял, что для России, сделавшей в течение столетия огромные успехи в цивилизации и занявшей место в ряду европейских держав, существенно необходимо согласовать её учреждения с таким положением дел».9
Мысль, что гарантом пропасти между двумя Россиями является самодержавие, впервые пришла, по-видимому, в голову Сперанскому. Так или иначе, у нас нет ровно никаких оснований полагать, что никто в послепетровской России не ощущал тревоги по поводу приближающейся беды, не осознавал её причины и не пытался её предотвратить. Осознавали и пытались многие.
Глава третья
Метаморфоза Карамзина |~| q р g g ^
тревога Признаки её можно проследить
еще в начале царствования Екатерины. И я говорю сейчас не о Радищеве, как нас учили в школе, но о крупнейших землевладельцах того времени. Вот характерное свидетельство. Еще в 1765 году императрица предложила на рассмотрение Вольному Экономическому Обществу (ВЭО) любопытный вопрос: «Что выгоднее для земледелия, чтобы земледелец имел в собственности землю или только движимое имение?» ВЭО объявило конкурс на лучший ответ. В нём принял участие французский академик Беарде де Лаббэ. Точка зрения, которою он предложил, была в Европе общепринятой. Состояла она в том, что для успеха в земледелии необходимо право собственности крестьянина на землю. А для этого, в свою очередь, нужно крестьянина освободить, ибо раб собственности иметь не может.
Сочинение де Лаббэ произвело фурор среди знатных российских крепостников. Одни, как известный драматург А.П. Сумароков, заявили, что «свобода крестьянская не только обществу вредна, но и пагубна, а почему пагубна, того и толковать не надлежит». Другие, напротив, согласились с французом. И поскольку этих других оказалось большинство, его сочинение и получило первую премию ВЭО. Настоящий раскол в нём, впрочем, вызвало другое предложе-
9 Русская старина, 1903, № 5, с. 30.
ние: опубликовать сочинение француза по-русски. Споры продолжались четыре месяца. В конце концов, благодаря настойчивости самых влиятельных членов Общества, богатейших, между прочим, помещиков, книга была в Петербурге опубликована. Стало быть, заключает М.Н. Покровский эту кратко пересказанную здесь историю, «уже тогда, в 1760-х, идея освобождения крестьян не была в этих кругах непопулярна».10
Иначе говоря, крепостное право выглядело экономическим и социальным анахронизмом, по крайней мере, в глазах большинства екатерининского ВЭО уже за столетие до того, как самодержавие решилось на освобождение крестьян. Конечно, в Обществе заседали самые просвещенные помещики. Темная масса провинциального дворянства, известные нам из гоголевских Мёртвых душ Плюшкины и Собакевичи, интересы которых и выражал в ту пору Сумароков, отчаянно сопротивлялась отмене крепостного права. К несчастью, именно Собакевичи и представляли тогда большинство российского дворянства. И, естественно, они горой стояли за самодержавие. Ибо «инстинктивно чувствовали, что полицейский произвол есть лучшая гарантия крепостного хозяйства».11
И потому еще четырем поколениям крестьян суждено было жить и умереть в неволе прежде, чем осмелилась самодержавная власть пойти против своих Собакевичей.
Глава третья Метаморфоза Карамзина
Отступление в современность можно бы
ло бы счесть этот эпизод относящимся лишь к далекому прошлому, когда б внимательный взгляд на работу Б.Н. Миронова не обнаружил удивительное совпадение. Оказывается, что, как это ни парадоксально, но автор и сегодня полностью разделяет позицию Сумарокова. Мало того, считает, что самодержавие поторопилось освобождать крестьян даже в 1860-е! Иначе говоря, столетие спустя после знаменательного голосования в ВЭО, пола-
История России в XIX веке (далее ИР), М., 1907, вып. 1, с. 34.
Там же, с. 61.
гает Миронов, «крепостное право было отменено сверху до того, как оно стало экономическим и социальным анахронизмом».12
Именно по этой причине, в частности, неизбежно должны были, по его мнению, провалиться попытки Александра I в начале XIX века ограничить самодержавие и отменить крестьянское рабство. Более того, Миронов идет дальше Сумарокова, считая эти попытки «антинациональными» и указывая на них как на пример того, что «если политика верховной власти принимает антинациональный, по мнению общественности, характер, то она вынуждает верховную власть отказаться от такой политики».13
Право, будь это написано столетия полтора назад, какой-нибудь убежденный экономический материалист непременно счел бы, что автор отражает взгляды именно темного помещичьего большинства. Тем более, что, как простодушно признаётся сам Миронов, отмены крепостного права «жаждали крестьяне, но не желало большинство помещиков».14 Словно могло быть наоборот! Но Бог с ней, с его удивительной логикой. Ведь согласно ей, «антинациональным» было и поведение большинства ВЭО. И самой даже Екатерины, подбросившей обществу тему о крестьянской свободе.
Короче говоря, похоже, что Б.Н. Миронов всерьез взялся «восстанавливать баланс» не только в отношении царствования Николая, но и всей послепетровской истории России. И лицо этой истории тотчас претерпевает под его пером ряд волшебных изменений. Например, историки до сих пор единодушно рассматривали Николая Ивановича Тургенева, автора Опыта теории налогов и основоположника российской финансовой науки как безупречного патриота. Именно ненависть к крепостному праву и привела его в ряды декабристов. Пушкин даже написал в десятой главе Онегина знаменитые строки о том, как Тургенев «одну Россию в мире видя... и плети рабства ненавидя, предвидел в сей толпе дворян освободителей крестьян». Точно так же всегда думали историки и о блестящем молодом экономисте Андрее Кайсарове, защитившем в 1807 году в Гетингенском университете докторскую диссертацию «О необходимости освобождения крестьян».








