412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Янов » Россия и Европа. 1462-1921. В 3-х книгах » Текст книги (страница 30)
Россия и Европа. 1462-1921. В 3-х книгах
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 04:29

Текст книги "Россия и Европа. 1462-1921. В 3-х книгах"


Автор книги: Александр Янов


Жанры:

   

Публицистика

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 114 страниц)

форм, в которых он видел лобовую атаку на свою «вотчинную» неограниченность, опасное покушение на царские прерогативы и в конечном счете гибель страны и веры?

Другими словами, царь был совершенно логичен. И то обстоятельство, что Погодин не понял его логики, нисколько не извиняет историка. Просто Иван видел в кремлевском конфликте 1550-хто, чего не увидел (и не хотел видеть) Погодин. А именно решающую политическую битву за спасение холопской традиции от неминуемой и смертельной коррозии, которую несла с собою Великая Реформа. Парадокс в том, что прав-то был царь.

Я нисколько не хочу преуменьшить значение открытия Погодина. Но если мы, следуя ему, обратимся к посланиям Грозного как к политическому документу, зафиксировавшему логику размышлений царя, мы тотчас увидим, до какой степени несправедлив был историк, характеризуя его лишь как «говоруна-начетчика с подьяческим умом». На самом деле перед нами очень серьезный, глубоко убежденный в своей правоте человек, точно так же, как и Погодин, уверенный в спасительности самодержавия и доведенный до крайности разрушительной, нигилистической с его точки зрения и, что еще хуже, коварной работой «собаки Алексея» и его команды.

У нас нет ровно никаких оснований не верить царю, когда он восклицает с пафосом: «Горе народу, которым управляют многие!» Горе, поскольку «управление многих, даже если они сильны, храбры и разумны, но не имеют единой власти, будет подобно женскому безумию». Царь убежден, что реформаторы пытались воссоздать в России олигархический режим, ужасы которого он испытал в детстве. И он не жалеет красок, чтобы разъяснить его пагубность. Это правда, что с современной, и тем более с феминистской точки зрения, аналогия его критики не выдерживает, но смысл ее совершенно понятен: «так же, как женщина не способна остановиться на едином решении – то решит одно, то другое, так и многие правители царства – один захочет одного, другой другого. Вот почему желания и замыслы многих правителей подобны женскому безумию».55

55 Там же, с. 299.

Мы видим здесь ясно, что мысль царя движется в сопоставлении полярных противоположностей: либо «нестесненная власть», либо олигархия («власть многих»). Он просто не видит другой альтернативы самодержавию, кроме олигархии. «Подумай, – убеждает он Курбского, – какая власть создалась в тех странах, где цари слушались духовных и советников, и как погибли те государства!»56 И дальше, повторяя Ивана Пересветова, «тебе чего захотелось, того, что случилось с греками, погубившими царство и предавшимися туркам?»57 Отказ от самодержавия означает для Ивана погибель не только державы, но и веры. Ограничения власти равны для него безбожию: «А о безбожных народах что и говорить! Там ведь у них цари своими царствами не владеют, а как им укажут подданные, так и управляют».58 А это уже, согласитесь, для православного государя последняя степень падения.

Читатель должен еще иметь в виду, что царские послания вовсе не предназначались для глаз одного Курбского. На самом деле убедить пытался Грозный всех, кто умел в тогдашней Москве читать. «Послание царя, – как пишет об одном из них его переводчик и редактор Я.С. Лурье, – вообще меньше всего было рассчитано на князя Андрея. Послание это, как можем мы теперь с уверенностью сказать, не было даже формально адресовано „князю Андрею". Адресатом послания было „всё Российское царство"».59 Иначе говоря, царь писал то, что мы бы теперь назвали «открытыми письмами» своему народу (правда, не позволяя ему даже одним глазком взглянуть на аргументы князя Андрея, на которые отвечал).

Глава восьмая Первоэпоха

И правильно не позволяя. Ибо имей «всё Российское царство» возможность заглянуть в них, оно тотчас убедилось бы, что мысль о «власти многих» и в голову не приходила

Передержка

Там же, с. 298. Там же, с. 294. Там же, с. 307. Там же, с. 470-471.

реформаторам. Что к отмене «единой власти» (т.е. монархии) они никогда не стремились. И спор шел только – и исключительно – о степени ограничения монархии, потребной для процветания державы и предотвращения пагубной для нее тирании. Короче, «вотчинной» традиции и «нестесненной власти» противопоставляли они вовсе не олигархию (такой традиции у России не было), но «любосо– ветность» его деда Ивана III.

В самом деле, ни авторы «Валаамской беседы», ни Курбский даже не упоминают об устранении «единой власти» и тем более о том, что подобает царю «обладаему быть рабами», как вольно толкует их Грозный. У них перед глазами монархия Ивана III, которая представлялась им естественной формой русской государственности. Царь передергивает. Просто в том, что казалось им естественным, он видел хаос и крушение всякого государственного порядка, «женское безумие». И происходило это потому, что в интеллектуальном арсенале, внушенном ему врагами его деда, иосифлянами, просто не было предложенной реформаторами середины между «нестесненной властью» и «властью многих», не было европейской абсолютистской ограниченно/неограниченной альтернативы.

Глава восьмая Первоэпоха

Но ведь не было этой середины и в арсенале Погодина. И поэтому, окажись он в состоянии довести до ума свою собственную гипотезу, столь оскорбительную, на первый взгляд, для Грозного, Погодин, как ни парадоксально это звучит, непременно оказался бы в споре царя с реформаторами на его стороне.

Ошеломляющий вывод

Можно, конечно, смотреть на послания Грозного как на неуклюжую попытку оправдать задним числом террор, казни и грабежи опричнины. Так представлялись они Курбскому. Так представлялись они и Карамзину. Но если мы (вслед за Погодиным) отнесемся к ним серьезно, то увидим в них практически всю лабораторию политического мышления русского иосифлянства, не

говоря уже о подробном описании политического процесса в Кремле 1550-х. Увидим, что смысл этого процесса заключался отнюдь не только в попытке маргинализовать традицию «удельного вотчинника», а стало быть, и самой возможности самодержавия, но и в постепенном превращении царя в своего рода председателя правительственной коллегии, хотя и сохраняющего право вето, но не более того. Вот как выглядел этот процесс, увиденный глазами царя.

Сначала «собака Алексей» с Сильвестром принялись «советоваться тайком от нас».60 Потом «Сильвестр ввел к нам в совет своего единомышленника, князя Дмитрия Курлятьева» и «начали они со своим единомышленником свои злые замыслы».61 Какие замыслы? Не только, оказывается, реформы, Судебник, вопросы Стоглаву и выдвижение на руководящую роль в стране Земского собора, как мы до сих пор думали, но и очень конкретные кадровые перестановки, приведшие к тому, что не осталось «ни единой власти, где у них не были назначены их сторонники» 62 Иначе говоря, персональные перестановки в высшем руководстве страны постепенно лишали царя всех рычагов реального политического влияния, включая даже древнюю прерогативу определять порядок формирования высшей номенклатуры: «они лишили нас... права распределять честь и места между вами, боярами, и передали эти дела на ваше желание и усмотрение».63

В результате царь, утративший контроль над ключевыми позициями в правительстве, и впрямь оказался вдруг в положении первого среди равных. Он сам об этом свидетельствует, замечая, что они (т.е. Адашев, Сильвестр и Курлятьев) «мало по малу стали подчинять вас, бояр, своей воле, приучали вас прекословить нам и нас почти равняли с вами».64 «Нестесненная власть» не только ускользала из рук Ивана, она, казалось, ускользала необратимо. У него не оставалось

Там же, с. 307.

Там же.

Там же.

Там же.

сомнений, что его пытаются превратить в номинального главу государства. Как иначе объяснить его слова «вы с попом решили, что я должен быть государем на словах, а вы – наделе»?65

Образование правительственного совета, предполагавшее коллегиальность политических решений, не могло не казаться Ивану узурпацией его власти, ужасным и кощунственным пришествием олигархической «власти многих»: «вы державу, полученную мною от Бога и от моих прародителей – взяли под свою власть»66Здесь, конечно, клиническое описание паранойи – и болезненная подозрительность, и ощущение, что мир ополчился против него, и мстительная злобность. При всем том, однако, свести все дело к особенностям характера (или болезни) Грозного было бы нелепо, ибо очевидно же, что природа конфликта, о котором он ведет речь, конституционная. Очевидно, другими словами, что спор шел именно о серьезной попытке создать на Руси конституционную монархию.Более того, даже если Иван преувеличил степень серьезности этой попытки, вывод, который следует из его упреков, все равно ошеломляет. Я во всяком случае никогда ничего даже отдаленно его напоминающего не встречал ни в русской, ни тем более в западной историографии. В частности, из них становится нам вдруг совершенно понятно, откуда всего лишь два поколения спустя в разгромленной постопричной России взялась столь артикулированная, отточенная до последней детали конституция Михаила Салтыкова. Не мог же в самом деле революционный документ такой силы возникнуть, как Афина из головы Зевса, готовым.

Тем более, что основные пункты этой конституции (так, «основным законом конституционной монархии», назвал Ключевский договор, заключенный российской делегацией, возглавленной Салтыковым, с польским королем Сигизмундом 4 февраля 1610 года) практически полностью совпали с нестяжательскими идеями времен Грозного. Судите сами. «Земскому собору договор усвоял учре-

Там же, с. 295.

там же, с. 288.

дительную власть. Ему же принадлежал и законодательный почин... без согласия Думы государь не вводит новых податей и вообще никаких перемен в налогах... Думе принадлежит и высшая судебная власть... Каждому из народа московского для науки вольно ездить в другие государства христианские, и государь имущества за то отнимать не будет».67

Совершенно же очевидно, что такие документы не рождаются на пустом месте. Так же, как в основу самодержавной революции Грозного легли идеи, выработанные несколькими поколениями иосиф– лянских мыслителей, в основе конституции Салтыкова несомненно лежали результаты работы нескольких поколений мыслителей нестяжательства. Короче говоря, идеи этой конституции должны были бродить, употребляя выражение Ключевского, в среде тогдашних интеллектуалов долгие годы. И просто не могли поэтому не руководиться ими «собака Алексей» и его товарищи в 1550-е.Короче, если отнестись к признаниям царя серьезно, мы отчетливо увидим в кремлевском конфликте 1550-х стартовый пункт этого «брожения». Увидим, почему смысл этого конфликта был на самом деле конституционным. И поймем, что самодержавная революция была практически неминуема. Ибо она была ответом на постепенное скольжение России к конституционной монархии. В XVI веке!Если это заключение верно, если Правительство компромисса действительно затевало предприятие столь гигантских и новаторских масштабов, опираясь лишь на одну статью в Судебнике, то все наши представления о природе и происхождении русской государственности и впрямь надо сдать в архив – и начать все сначала. О том, что с конституцией Салтыкова Россия опередила все великие монархии Европы в XVII веке, мы уже говорили. Но то, что первая попытка поставить ее на путь конституционной монархии случилась уже в середине XVI, этого, согласитесь, никто до сих пор представить себе не мог. В особенности западные историки, столетиями, как мы видели в теоретической части книги, старательно отлучавшие Рос-

' сию, в особенности допетровскую, от Европы.

67 В.О. Ключевский. Сочинения, т. 3, с. 44,43,42.

И подумать только, что заложен был этот головокружительный историографический переворот в невинной догадке одного ультраконсерватора николаевских времен, высказанной почти два столетия назад...

Пролегомены ко второй эпохе

К сожалению, однако, с Погодиным произошло то же, что со Щербатовым. Его не услышали, не хотели слышать. А своего Карамзина, который бы все публике авторитетно разъяснил, у него, в отличие от Щербатова, не оказалось. И вторая эпоха Иванианы пошла поэтому совсем в другом направлении. У нее были другие герои. Ее обольстил Гегель, точнее, его концепция государства как венца исторического процесса. Она проглотила наживку целиком – вместе с соблазнительной идеей, что однажды в истории мировое первенство суждено каждому народу. Только вместо Пруссии, которую имел в виду Гегель, подставила она в это вдохновляющее уравнение Россию.

Поистине неисповедимы судьбы идей. Гегель без сомнения удивился бы, с какой легкостью трансформировались его философско-ис– торические озарения в оправдание высказанной еще Ломоносовым претензии россов на то, чтоб их «целый мир страшился». Впрочем, основное направление второй эпохи Иванианы очень точно отражало современную ей геополитическую ситуацию. Россия и впрямь была во второй четверти XIX века европейской сверхдержавой.

Глава восьмая Первоэпоха

В 1815 году русскому императору удалось то, что так и осталось неутоленной мечтой Грозного – «першее государствование». Как победитель Наполеона он въехал в Париж на белом коне, и казаки устраивали свой утренний променад на Елисейских полях. И еще четверть века после этого – в николаевскую эпоху – останется Россия в ситуации, когда тот же Погодин сможет позволить себе такие риторические вопросы: «Спрашиваю, может ли кто состязаться с нами и кого не принудим мы к послушанию? В наших ли руках политическая судьба Европы и, следственно, мира, если только мы захотимрешить ее?» И сам же отвечал, что да, и впрямь оказался «русский государь ближе Карла V и Наполеона к их мечте об универсальной империи».68 Кому, спрашивается, мог быть интересен в такой ситуации полного и безусловного торжества самодержавия, а стало быть, и подтверждения правоты Ивана Грозного, какой-то замшелый кремлевский конфликт 1550-х?

Конечно, как мы теперь понимаем, все козыри были в этом конфликте в руках царя. Он мог опереться на иосифлянское духовенство (его противников, нестяжателей, реформаторы, как мы помним, защитить не смогли); на офицерский корпус помещичьей армии (военная реформа, как мы тоже помним, была провалена); на нетитулованную аристократию (с которой не позаботились договориться). А реформаторам – после того как они отказались вынести свою политическую программу на Земский собор, – опереться было просто не на кого. Келейными интригами и кадровыми перестановками конституции не добываются. И потому первая в Европе попытка поставить великую державу на путь конституционной монархии была обречена.

Ну и слава Богу, – ответила бы на это русская историография середины XIX века, будь она даже способна «раскрутить» гипотезу Погодина. Конституционная монархия, может быть, и хороша для Европы. Для России, прав Грозный, она гибельна. Короче говоря, опять наступали для Иванианы тяжелые времена. Назревал второй «историографический йошмар».

И снова пришли мы ко все тем же темным вопросам социально– психологического осознания исторической истины. И опять нет у нас на них ответа. Знаем лишь, что следующее поколение историков, вместо «раскручивания» гипотезы Погодина, увязло в темпераментных, но не имевших отношения к делу состязаниях славянофилов и западников. И суждено было этим спорам увести Иваниану далеко-далеко от его гипотезы.

Во второй ее эпохе найдутся у царя защитники посильнее и поавторитетнее Ломоносова или Татищева. Им опричнина понадобится как аргумент в их философско-исторической концепции. В той, что призвана была, как им казалось, раз и навсегда внести смысл и порядок в русскую историю. Эти люди будут смеяться над выспренностью Карамзина и наивностью Погодина, совершенно уверенные, что они преуспели там, где потерпели поражение эти допотопные моралисты. Преуспели, превратив, наконец, русскую историю в строгую науку.

]

Вторая эпоха Иванианы ознаменована такими крупными – не только в русской историографии, но и в русской истории – именами, как Соловьев и Кавелин, Хомяков и Аксаков, Чичерин и Ключевский. Они ожидают нас в следующей главе.

часть первая

КОНЕЦ ЕВРОПЕЙСКОГО СТОЛЕТИЯ РОССИИ

глава первая глава вторая глава третья глава четвертая

Завязка трагедии Первостроитель Иосифляне и нестяжатели Перед грозой

часть вторая

глава пятая глава шестая глава седьмая

глава восьмая

ОТСТУПЛЕНИЕ В ТЕОРИЮ

часть третья

иваниана

Крепостная историография «Деспотисты»

Язык, на котором мы спорим

Введение к Иваниане Первоэпоха

ДЕВЯТАЯ

Государственный

глава

одиннадцатая заключение

миф

глава десятая ПоВТОрвНИв ТрЭГвДИИ

Последняя коронация?

ВекXXI. Настал ли момент Ключевского?

глава девятая I 499

Государственный

миф

Sic transit gloria mundi, говорили древние. Едва ли кто-нибудь в истории российской культуры подтвердил своей судьбой эту печальную истину так полно и безусловно, как Константин Дмитриевич Кавелин. Полузабытая еще при жизни фигура, интересная сегодня разве что историкам. Трудно даже поверить, что в середине XIX века он был громовержцем.

Ниспровергатель Карамзина, вундеркинд, ставший университетским профессором в 28 лет (Ключевский был вдвое старше, когда удостоился этой чести), автор одного из самых дерзких проектов отмены крепостного права, первый воспитатель наследника престола (Александра III), духовный отец русского западничества, родоначальник «государственной школы» в российской историографии, русский Гегель, можно сказать. И вот что от всего этого блистательного резюме осталось в «Энциклопедическом словаре» 1989 года: «Сторонник умеренных буржуазных преобразований при сохранении неограниченной монархии и помещичьего землевладения». Какая, право, проза...

Но и какой урок! Хотя бы потому, что Кавелин разделил судьбу целого поколения, вдохновителем которого он был. Я говорю, конечно, о поколении «молодых реформаторов», архитекторов Великой Реформы. Они пришли к рулю государственной политики в конце 1850-х с тем, чтобы завершить начатую за полтора столетия до них Петром европейскую трансформацию России.

Пора надежд и очарований, какое тогда было время! «Кто не жил в 1856 году, тот не знает, что такое жизнь, – вспоминал впоследствии обычно не сентиментальный Лев Толстой, – все писали, читали, говорили, и все россияне, как один человек, находились в неотложном восторге».1 Такие ожидания – а в памяти не остался никто, кроме императора. Как это объяснить?

Впрочем, нам с читателем предстоит еще подробно обсудить судьбу кавелинского и вообще постниколаевских поколений русских западников в заключительной книге трилогии. Так что не станем забегать вперед. Сошлюсь лишь в объяснение этой печальной судьбы на Александра Головнина, министра народного просвещения, одного из последних «молодых реформаторов», уволенных в середине 1860-х из правительства: «...мы пережили опыт последнего николаевского десятилетия, опыт, который нас психологически искалечил».2 В том смысле искалечил, что блестящие русские европейцы и голубой воды западники неожиданно оказались в результате этого опыта русскими националистами. Жестокая метаморфоза...

_ Глава девятая ^ РО С С И Я Государственный миф

не Европа»

И загадка тоже. Как случилось, что после расстрела в декабре 1925 на Сенатской площади авангарда пушкинского поколения и воцарившейся националистической диктатуры, последним словом русской исторической науки стало вдруг нечто прямо противоположное всему, что связано с этим европейским поколением? Даже Карамзин, так страстно преданный самодержавию, и тот ведь попал в 1840-е у тогдашних интеллектуалов под подозрение. И за что, вы думаете? Именно за европейские «противоестественные воззрения». И заключалась эта «противоестественность», конечно же в том, что поставил перед собою мэтр, по мнению Кавелина, «невозможную задачу – изложить русскую историю... сточки зрения европейской истории».3

Во времена декабристов, когда Карамзин, собственно, и писал свою «Историю государства Российского», такая точка зрения выгля-

Л.Н. Толстой. Собр. соч., т. 3, М., 1979. с– 357-

Bruce W. Lincoln, In the Vanguard of Reform, Northern Illinois University Press, 1982, p. 209.

К.Д. Кавелин. Сочинения, M., 1859, ч. 2, с. 112.

дела совершенно естественной. А вот в 1840-е «излагать» прошлое России в контексте европейской, что по тем временам означало мировой, истории считалось уже не только ненаучным, но и неприличным. Паролем постдекабристской эпохи стала уникальность России в мире.

Нет сомнения, такие удивительные идейные метаморфозы, происходящие под влиянием реальных исторических изменений в жизни общества, заслуживают серьезного объяснения. Отложим его, однако, до той же заключительной книги трилогии, где придется нам обсуждать судьбу постниколаевских поколений. Сейчас замечу лишь, что об одной аналогичной метаморфозе в Иваниане нам уже говорить приходилось. Я имею в виду тот неожиданный переворот в отношении русского общества к Ивану Грозному после выхода в свет девятого тома карамзинской «Истории». Мы объяснили тогда эту не менее удивительную метаморфозу кратковременным «царством ужаса», который пришлось пережить российской элите при Павле. А ведь царствование Николая продолжалось не четыре года, а тридцать!Так или иначе для националистов уникальность России, конечно, всегда была аксиомой. Но Кавелин-то, как и все «молодые реформаторы», был западником. Причем, самым влиятельным, пожалуй, и авторитетным в то время из вождей западничества – если не считать «невозвращенца» Герцена и рано умершего Белинского (который был в свое время домашним учителем Кавелина). Впрочем, Белинский тоже ни минуты в уникальности России, как мы видели, не сомневался»– и энтузиазм его был, самым, наверное, замечательным мерилом влиятельности Кавелина.«Неистовый Виссарион» не был, однако, историком. И философом тоже. Он, как говорится, ел из рук своего юного ментора. «Один из величайших умственных успехов нашего времени в том состоит, – писал Белинский, – что мы, наконец, поняли, что у России была своя история, нисколько не похожая на историю ни одного европейского государства, и что её должно изучать и о ней должно судить

. на основании её же самой, а не на основании ничего не имеющих с ней общего европейских народов».4

4 В./". Белинский. Собр. соч. в трех томах, т. 3» М., 1948, с. 644.

Националисты

Создалась парадоксальная ситуация. Непостижимым образом обе боровшиеся друг с другом и даже презиравшие друг друга партии – западники и националисты (которых оппоненты прозвали славянофилами) – стояли на одной и той же почве, боролись одним и тем же оружием, исходили из одного и того же постулата.

О философско-историческом феномене славянофильства мы еще поговорим подробно. Здесь скажем лишь, что до вступления на арену борьбы Кавелина позиция славянофилов казалась сильнее. И не только потому, что последовательным националистам легче защищать уникальность нации, чем непоследовательным западникам. Но еще и потому, что славянофилы – и только они – располагали к середине 1840-х стройной и хорошо разработанной теорией уникальности России.Ядром её было представление о русском народе как об общности принципиально неполитической. Более того, как о неком подобии родственного коллектива, семьи, общины, связанной не столько государственными, сколько кровными и нравственными узами. Русские в их представлении никогда, в отличие от европейцев, не стремились к контролю общества над правительством и совершенно поэтому равнодушны к конституциям, так отчаянно волновавшим тогда их европейских соседей.

Глава девятая Государственный миф

Согласно славянофильской теории, русский народ относился к царю, как дети в семье относятся к родному отцу, к paterfamilias, если читатель еще помнит ключевую формулу Ричарда Пайпса. А кому же в нормальной семье надобны юридические ограничения власти отца? В социально-экономическом плане эта теория опиралась на то обстоятельство, что подавляющая часть населения тогдашней России жила в сельских общинах и преобладала в стране поэтому не частная, как в Европе, а коллективная собственность. Славянофилы видели в этом не пережиток Средневековья, сознательно эксплуатируемый самодержавием в самых прозаических фискальных целях, а, напротив, залог великого коллективистского будущего России.

Полтора столетия спустя Геннадий Зюганов так сформулирует это славянофильское кредо на советском канцелярите: «общинно– коллективистские и духовно-нравственные устои русской народной жизни... принципиально отличаются по законам своей деятельности от западной модели свободного рынка».5 Или еще ярче*, «капитализм не приживается и никогда не приживется на российской почве».6 Воттак, во всем мире капитализм прижился, а у нас не приживется. Никогда.Иначе говоря, уникальна Россия вовсе не в том тривиальном смысле, в каком уникальна каждая страна, но в том, что должна непременно противостоять миру. Противостоять, причем, не только в прозаических вопросах о форме хозяйствования, но и в высших сферах бытия. Покойный профессор А.С. Панарин, например, объяснял это так: в отличие от всех других национальных сообществ, «в русской традиции укоренены мессианские предчувствия». И «великое одиночество России в мире» проистекает из этого опять же уникального «эсхатологического дара».7150 лет назад славянофилы формулировали это немножко иначе, от чего, впрочем, смысл дела не менялся.Русским, находили они, чужд обостренный рационализм «духа европейского». Чужд, ибо они по природе склонны к «цельному знанию», к синтетичному восприятию мира, основанному на страстной религиозной вере, а не на холодном западном анализе. Короче, во всех без исключения аспектах бытия – в политическом, философском, нравственном, социальном, экономическом, культурном, не говоря уже о религиозном, – настаивали славянофилы на неевропейском характере России.

Согласитесь, это и впрямь была сильная и, что не менее важно, совершенно последовательная теория. Единственным её недостатком было то, что, ориентируясь как на идеальный образец русской жизни на культурно застойную Московию XVII века, на такое же, как

ГЛ. Зюганов. За горизонтом, Орел, 1995, с. 75.

Там же.

А.С. Панарин. Реформы и контрреформы в России, М., 1994, с. 254.

в XX веке, «столетие изоляции и самоизоляции», по выражению президента Медведева, их теория обрекала страну на вечный застой в вечнодвижущемся мире – и в конечном счете на катастрофу.

Вызов Кавелина

Мудрено ли, что именно в эту ахиллесову пяту славянофилов и ударил Кавелин? Он обратил внимание публики на то, что слишком уж последовательно отлучая христианскую Россию от христианской Европы, славянофилы делают свою страну опасно неотличимой от «языческой» Азии (которую, как мы уже знаем, тогдашние русские интеллектуалы считали воплощением исторического застоя). Вспомним, что даже такой просвещенный ум, как Петр Яковлевич Чаадаев, говорил тогда об Индии и Китае что «благодаря этим странам, мы являемся современниками мира, от которого вокруг нас остался только прах»,8 а Японию и вовсе полагал «нелепым уклонением от божеских и человеческих истин».9

Таким образом именно в последовательности славянофильской теории уникальности России и обнаружил Кавелин её изъян. И именно поэтому так настойчиво подчеркивал, что «наша история представляет постепенное изменение форм, а не повторение их, следовательно, в ней было развитие, не так, как на Востоке, где с самого начала всё повторяется почти одно и то же... В этом смысле мы народ европейский, способный к совершенствованию, к развитию, который не любит... бесчисленное число веков стоять на одной точке».10

Но если так, то в каком же смысле мы народ неевропейский? В том, отвечал Кавелин, что «вся русская история, как древняя, так и новая, есть по преимуществу история государственная, политическая... политический, государственный элемент представляет покуда единственно живую сторону нашей истории».11 Иначе говоря, если,

/7.Я. Чаадаев. Философические письма, Ардис, 1978, с. до. Там же, с. 20.

Глава девятая Государственный миф

К.Д. Кавелин. Цит. соч., ч. 1, с. 308 (выделено мною. – А.Я.). Там же, ч. 2, с. 454-455 (выделено мною. – А.Я.).

в отличие от Востока, мы развиваемся, то в отличие от Европы, двигателем этого развития является у нас правительство (а вовсе не общество, «Земля», как думают славянофилы).

В Европе общество создало государство, а в России государство создало общество (того обстоятельства, что точно таким же образом создавали свое общество, допустим, Прусское или Японское государства, Кавелин, естественно, не заметил). Контекст мировой истории для него, как мы уже знаем, не существовал. Так или иначе, учил он, отними у России динамичное государство – и она превратится в застойный Китай. Отними у нее Грозного и Петра – и она будет веками «стоять на одной точке».

Глава девятая

То был решительный вызов славянофилам на их собствен-

ном поле. Но для того чтобы он по настоящему сработал, следовало его подкрепить столь же стройной и артикулированной, как у оппонентов, теорией. Никто, кроме Кавелина, в тогдашнем западническом лагере не был способен на интеллектуальное предприятие такого масштаба. Константин Дмитриевич, человек европейски образованный, с блеском прошедший школу рациональной философии (в отличие от славянофилов, увлекавшихся романтиками), не только исполнил эту задачу, но и создал в процессе то, что впоследствии названо было государственной (или юридической) школой в русской историографии.

Западником, впрочем, Кавелин был, как мы видели, очень условным. Уникальность России была для него постулатом столь же непререкаемым, как и для славянофилов. И трактуя русское общество как инертную, «китайскую» массу, неспособную к самостоятельному развитию без государственного мотора, он на самом деле подчеркивал принципиальное отличие России от Европы еще более рельефно, нежели его оппоненты. Действительная разница состояла лишь в том, что славянофилы адаптировали к русским условиям идеи немецкой романтической школы, а Кавелин русифицировал рационалиста и государственника Гегеля.

Вкратце проделанная им теоретическая операция состояла в следующем. У Гегеля общество проходит в своем развитии три фазы: «семейную», когда личность поглощена родовым коллективом; «гражданского общества», когда личность вырывается из оков коллектива, не признавая никаких авторитетов, кроме самой себя; и, наконец, «государственную», где происходит знаменитое диалектическое отрицание отрицания и государство устанавливает гармонию личности и коллектива. В принципе принимая эту стандартную гегелевскую триаду, Кавелин меняете ней не только последовательность фаз, но и сами фазы. Прежде всего потому, что, в отличие от Гегеля, он демонстративно создает не схему развития человечества, но теоретическое обоснование уникальности России (словно бы и впрямь разделяя жуткую мысль Чаадаева, что «мы принадлежим к числу тех наций, которые как бы не входят в состав человечества»).12


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю