412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Янов » Россия и Европа. 1462-1921. В 3-х книгах » Текст книги (страница 36)
Россия и Европа. 1462-1921. В 3-х книгах
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 04:29

Текст книги "Россия и Европа. 1462-1921. В 3-х книгах"


Автор книги: Александр Янов


Жанры:

   

Публицистика

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 114 страниц)

1 7

Там же, с. 121 (выделено мною. – АЯ).

1 "ч

С.Ф. Платонов. Очерки по истории Смуты в Московском государствеXVI—XVII вв. (далее Очерки...), 1898, с. 157 (выделено мною. – АЯ).

Т /

С.Ф. Платонов. Иван Грозный, с. 122 (выделено мною.—АЯ).

1 с

С.Ф. Платонов. Очерки..., с. 157 (выделено мною.—А.Я.).

нов отказался от присущей ему осторожности мысли и языка и дал концепцию политики царя Ивана... переполненную промахами и фактически неверными положениями». Далее, прямо именуя интерпретацию Платонова «мнимо-научной» и даже «обходным маневром реабилитации монархизма», Веселовский мрачно констатирует, что «направленность опричнины против старого землевладения удельных княжат следует признать сплошным недоразумением».16 Это уничтожающее заключение полностью разделяет крупнейший (после А.А. Зимина) знаток опричнины Р.Г. Скрынников: «опричнина не была специальной антиудельной мерой... Ни царь Иван, ни его опричная дума никогда не выступали последовательными противниками удельного землевладения».17

Гпава десятая Повторение трагедии

Все это, однако, стало ясно лишь много десятилетий спустя. Для Покровского, ревизовавшего в начале века русскую историю под углом зрения марксизма и нуждавшегося поэтому в экономическом объяснении всего на свете, гипотеза Платонова была даром небес. Ибо тот первым изобразил опричную драму не как бессодержательную схватку «нового» со «старым», но как воплощение классовой борьбы и неукротимого экономического прогресса. А прогресс, он что – он, согласно знаменитой марксовой метафоре, подобен языческому идолу, который не желает пить нектар иначе, как из черепов убитых им врагов. Прогресс связан с нравственными издержками: лес рубят, щепки летят.

Если либерал Кавелин не постыдился использовать моду на «прогресс государственности» для оправдания опричнины в XIX веке, то чего было стесняться марксистскому либералу Покровскому, используя моду века XX на «экономический прогресс»? Опираясь на гипотезу Платонова, он создал то, что я бы назвал экономической апологией опричнины.

Парадокс Покровского

С.б. Веселовский. Исследования по истории Опричнины, М., 1963, с. 332. Р.Г. Скрынников. Опричный террор, Л„ 1967, с. 214-215.

Создал в тот самый момент, когда царь Иван безвозвратно, казалось, удалялся из политической реальности в темное Средневековье, к которому и принадлежал. Именно в этот момент и обрела вдруг его опричнина вполне рациональное марксистское оправдание. Она больше не выглядела бесцельной. Она исполняла в русской истории совершенно необходимую функцию, разрушая княжеские латифундии и открывая тем самым дорогу «прогрессивному экономическому типу помещичьего землевладения», который нес с собою замену натуральных повинностей товарно-денежными отношения– ч ми. Царь Иван неожиданно оказался орудием марксистского Прови– 1 дения, то бишь всемогущего Базиса.

V* И что против этого были интеллигентские спекуляции Ключевского о борьбе абсолютной монархии с аристократическим персоналом? Что возмущенное нравственное чувство Соловьева? Бессильные «надстроечные» сентименты. Так вознесенный на пьедестал экономического детерминизма снова подвергся реабилитации Царь-Мучитель.

Однако и у гранитно неуязвимой экономической апологии обнаружились свои проблемы. Требовалось доказать, во-первых, что опричнина действительно преследовала прогрессивную задачу разрушения феодального землевладения; во-вторых, что боярские латифундии и впрямь стали в XVI веке реакционным бастионом на пути прогресса, и, в-третьих, наконец, что именно заменившее их помещичье землевладение искомому прогрессу как раз и отвечало.

Покровский бесстрашно взялся за эту задачу: « Два условия вели к быстрой ликвидации тогдашних московских латифундий. Во-первых, их владельцы редко обладали способностью и охотой по-новому организовать свое хозяйство... Во-вторых, феодальная знатность „обязывала" и в те времена, как и позже. Большой боярин должен был по традиции держать обширный „двор", массу тунеядной челяди и дружину... Пока все это жило на даровых крестьянских хлебах, боярин мог не замечать экономической тяжести своего официального престижа. Но когда многое пришлось покупать на деньги – деньги, всё падавшие в цене год от года по мере развития московского хозяйства, – он стал тяжким бременем на плечах крупного землевладельца... Мелкий вассалитет был в этом случае в гораздо более выгодном положении: он не только не тратил денег на свою службу, он еще сам получал за нее деньги. Если прибавить к этому, что маленькое имение было гораздо легче организовать, чем большое... что мелкомухозяинулегко было лично учесть работу своих барщинных крестьян и холопов, а крупный должен был это делать через приказчика, то мы увидим, что в начинавшейся борьбе крупного и среднего землевладения экономически все выгоды были на стороне последнего». И, стало быть, «экспроприируя богатого боярина-вотчинника, опричнина шла по пути естественного экономического развития».18 (Представляете, как удивился бы Иван Васильевич своей экономической проницательности?)

Как бы то ни было, однако, здесь получили мы разом оба доказательства – и реакционности боярского и прогрессивности помещичьего землевладения. Правда, экономический характер обоих внушает, признаться, некоторые сомнения. Ибо, касаясь главным образом «тяжести официального престижа», и «неохоты по-новому организовать хозйство», остаемся мы покуда все-таки в сфере, скорее, социально-психологической. Единственным собственно экономическим соображением выглядит здесь обесценение денег и, следовательно, рост цен на хлеб. Однако именно эта «революция цен» была вовсе не московским, а общеевропейским явлением – факт, известный каждому историку даже во времена Покровского.

Но если так, то отчего же связанный с нею прогрессивный «аграрный переворот» в пользу мелкого вассалитета оказался успешным лишь в России и Восточной Европе и нигде на Западе распространения не получил? Разве западные сеньоры испытывали большую, нежели московские бояре «охоту по-новому организовать хозяйство»? Или, может, феодальная знатность их менее обязывала и потому им легче было выносить «экономическую тяжесть своего официального престижа»? Увы, на эти простые вопросы экономическая апология опричнины ответа не дает.

А ведь есть и покруче. Вот один. Как мы уже знаем, опричная

Россия, согласно Покровскому, хотя и являлась по форме «государ-

»

18 ММ. Покровский. Цит. соч., т. 1, с. 272, 273.

ством помещичьего класса»,19 не только была организована «при участии капитала»,20 но и оказалась по существу этапом к воцарению на московском престоле «торгового капитала в шапке Мономаха». Одним словом, была опричнина русским эквивалентом западных буржуазных революций.

В этой интерпретации Москве следовало бы, вероятно, оспорить у Нидерландов право пионера и первооткрывателя на тернистом пути европейского прогресса. Я не говорю уже о том, что если триумфальная победа мелкого вассалитета и впрямь воплощала поступь прогресса, то именно Восточная Европа и в первую очередь Россия должны были получить решающее преимущество над странами Запада, не допустившими у себя такого прогрессивного процесса. Запад обречен был отстать в историческом соревновании, а лидером мирового прогресса предстояло стать Москве Грозного.

Непонятно лишь одно: как быть с последующими четырьмя столетиями русской истории. Как объяснить, что всех этих чудес, обещанных замечательным аграрным переворотом, почему-то не произошло? Более того, произошло как раз обратное: Россия была отброшена «во тьму небытия», а прогрессивный помещик оказался вдруг крепостником, организатором феодального рабства. Согласитесь, что-то здесь у Покровского не вытанцовывается.

Позднейшие его коллеги исходили, как мы знаем, из известного постулата, что они сначала марксисты, а потом уже ученые. Покровский был сначала ученым, а потом марксистом. Видимо, «буржуазная» закваска все еще давала о себе знать (он ведь был учеником Ключевского). Во всяком случае он даже не попытался отвлечь внимание читателя от этой странной метаморфозы «прогрессивного помещика», повергавшей в прах всю его концепцию, как делали на наших глазах в аналогичной ситуации, например, А.Н. Сахаров или В.В. Кожинов. Эта странная метаморфоза так навсегда и осталась для Покровского загадочной и необъяснимой. «Его [помещика] победа, – растерянно признавался он, – должна была бы обозначить

Там же, с. 313.

крупный хозяйственный успех – окончательное торжество „денежной" системы над „натуральной". На деле мы видим совсем иное. Натуральные повинности, кристаллизовавшиеся в сложное целое, известное нам под именем крепостного права, снова появляются в центре сцены и держатся на этот раз цепко и надолго... Во имя экономического прогресса раздавив феодального вотчинника, помещик очень быстро сам становится экономически отсталым типом: вот каким парадоксом заканчивается история русского народного хозяйства эпохи Грозного».21

Конечно, и этот невероятный парадокс не заставил Покровского усомниться в марксистском понимании истории. Усомнился он в себе, усомнился в возможностях тогдашней науки, возложив свои надежды на то, что его «последователи в деле применения материалистического метода к данным русского прошлого будут счастливее».22 Таково было завещание патриарха советской исторической науки. Таков был генеральный вопрос, поставленный им перед последователями более полувека назад.

Глава десятая Повторение трагедии

Последователи, впрочем, первым делом бестрепетно пожертвовали учителем, объявив его «вульгарным материалистом» Но ведь это, согласитесь, никак еще не объясняло самого парадокса Покровского.

Политический смысл «коллективизации»

Мы были бы с вами, читатель, очень наивными людьми, если бы вообразили, что после того, как конструкция Платонова оказалась «сплошным недоразумением», а Покровский сам признался в своем бессилии, экономическая апология опричнины рухнула – и с нею пал очередной бастион адвокатов Грозного. Ведь знаем мы уже из опыта, что столь мощные культурно-идеологические фортеции в состоянии вынести любой штурм фактов, здравого смысла и логики. Что на месте одного павшего бастиона словно из-под земли вырастает

Там же, с. 317-318. Там же, с. 319.

иваниана Повторение трагедии

новый, и конца им не видно, и ставить себе поэтому задачу полного их сокрушения мог бы, наверное, лишь рыцарь печального образа.

Вот доказательство: на обломках «недоразумения» и «парадокса» сложилась – и благополучно функционировала на протяжении десятилетий – так называемая аграрная школа советских историков. Более того, в Иваниане XX века она господствовала. По авторитетному свидетельству Н.Е. Носова, «именно такая точка зрения проводится в трудах Б.Д. Грекова, И.И. Полосина, И.И. Смирнова, А.А. Зимина, Р.Г. Скрынникова, Ю.Г. Алексеева и до сего времени является, пожалуй, наиболее распространенной».23 Это написано в 1970 году и перечислены здесь почти все светила советской историографии.

Между тем очень просто показать – основываясь на исследованиях и выводах самих советских историков (разумеется, тех, кто не причислял себя к аграрной школе), – что парадокс Покровского ничуть не меньше, чем концепция Платонова, основан на элементарном недоразумении. Крупное землевладение в средневековой России вовсе не было синонимом крупного хозяйства. Как раз напротив, часто было оно лишь организационной формой, лишь защитной оболочкой, внутри которой происходил действительно прогрессивный, единственно прогрессивный процесс крестьянской дифференциации. Здесь, как говорит Носов, «развитие идет уже по новому, буржуазному, а не феодальному пути. Имеем в виду социальную дифференциацик^деревни, скупку земель богатеями, складывание крестьянских торговых и промышленных капиталов. Но именно этот процесс и был резко заторможен, а потом и вообще приостановлен на поместных землях»24

Точно так же описывает эту метаморфозу крупного вотчинного хозяйства в поместное академик С.Д. Сказкин: «Барская запашка превращается в крупное, чисто предпринимательское хозяйство. В связи с этим изменяется и значение крестьянского хозяйства.

Н.Е. Носов. О двух тенденциях развития феодального землевладения в Северо-Восточной Руси в XV-XV1 веках, М., 1970, с. 5.

[Оно] становится источником даровой рабочей силы, а для самого крестьянина его надел и его хозяйство становятся, по выражению В.И. Ленина, „натуральной заработной платой"».25

Надо быть уж очень ленивым и нелюбопытным, чтобы не спросить, что же на самом деле описывали Сказкин и Носов. Экономические результаты «Ивановой опричнины» в XVI веке или сталинской коллективизации в веке XX. Разве не состоял действительный смысл коллективизации в том самом «изменении значения крестьянского хозяйства», о котором говорил Сказкин? В том самом превращении приусадебного участка, оставленного крестьянину, в его «натуральную заработную плату», о котором говорил Ленин? В том самом превращении труда крестьянина в даровую рабочую силу для обработки «барской запашки» новых помещиков? Разве экономический смысл обеих опричнин состоял не в разгроме и ограблении «лутчих людей» русской деревни (в сталинские времена это называлось раскулачиванием)?

Глава десятая Повторение трагедии

Совпадение, согласитесь, поразительное. И ни сном ни духом неповинны в нем Носов или Сказкин. Виновата история. Виновата новая опричнина, результат которой закономерно повторил результат опричнины старой; сельское хозяйство страны было разрушено. Если так, то о каком «экономическом прогрессе» может идти речь? Опричнина предстает перед нами – одинаково и в XVI и в XX веке – .чудовищным воплощением средневековой реакции в экономическом смысле ничуть не менее, чем в политическом. И в этом действительный ответ на парадокс Покровского. Ответ самой истории.

Новая опричнина

В 1930-е так называемая школа Покровского рухнула. Формально обвинили ее в вульгарном экономизме. И сажали ведь за это. Обвинительные статьи формулировались, конечно, иначе, но сроки-то давались именно за «вульгарный экономизм»! Дей-

25 С.Д. Сказкин. Основные проблемы так называемого второго издания крепостничества в Средней и Восточной Европе, Вопросы истории* 1958, № 2, с. 104.

ствительная причина была, разумеется, в другом. Слишком уж назойливо эксплуатировали последователи Покровского призрак революции, находя его, как мы видели, даже в опричнине. Между тем в 1930-е созревало в России новое самодержавие. И оно жаждало стабилизации. Свою революцию оно уже совершило и новые ему были совершенно не нужны.

Соответственно потребовалась историография, которая соединяла бы это новое самодержавие со старым, порушенным в 1917-м, а не отделяла от него. Для этого готово оно было идти на жертвы, готово было даже предпочесть старых профессоров новым революционерам. Происходило непредвиденное и невероятное. Р.Ю. Виппер, например, который впервые опубликовал свою книгу об Иване Грозном в 1922 году, когда он был бесконечно далек от марксизма, мог двдцать лет спустя с гордостью написать в предисловии ко второму ее изданию: «Я радуюсь тому, что основные положения моей первой работы остались непоколебленными и, как мне кажется, получили, благодаря исследованиям высокоавторитетных ученых двух последних десятилетий, новое подтверждение».26 Виппер торжествовал по праву: марксисты пришли к нему, а не он к марксистам. И опять, как Кавелин в 1840-е и Платонов в 1920-е, выдвигал он стандартный и неотразимый аргумент – «исследования двух последних десятилетий».

Но даже принимая все это во внимание, нелегко объяснить ту торжественную манифестацию лояльности к Ивану Грозному, которая произошла в 1940-$. В конце концов весь пафос большевистской революции в России был направлен против «проклятого царизма» и «тюрьмы народов», в которую превратил он страну. А Грозный все– таки был первым русским царем, т.е. отцом-основателем этого самого царизма. Мало того, он был еще и основателем империи, сиречь тюрьмы народов. Я, право, не знаю, как можно было бы объяснить такой неожиданный поворот на 180 градусов, такую внезапную метаморфозу царя из тирана в символ национальной гордости, не прибегая к предложенной здесь концепции происхождения нашей трагедии.

Р.Ю. Виппер. Иван Г розный, Ташкент, 1942, с. 3.

Мое объяснение, если помнит читатель, состоит в том, что – из-за фундаментальной двойственности своей политической культуры – Россия, как никакая другая страна в Европе (кроме разве Германии), цивилизационно неустойчива. Иначе говоря, подвержена при определенном политическом и социальном раскладе выпадениям из Европы и вытекающим из них грандиозным цивилизационным катастрофам. Первой – и решающей – такой катастрофой и стала самодержавная революция Грозного.

Едва ли, однако, привела бы эта революция к тотальному перерождению русской государственности (к политической «мутации», как мы это назвали, сделавшей последующие выпадения России из Европы, по сути, неминуемыми), когда бы не страшный шок, пережитый страной в 1560-е. А причиной этого шока как раз и была опричнина.

Так как было не ожидать от аналогичной катастрофы 1917-го аналогичного же шока? Преследовала-то власть в XX веке совер– ^ шенно ту же цель, что и революция Грозного, т.е. сокрушение традиционной государственности. Более того, если моя гипотеза верна, то катастрофа 1917-го не могла не принести раньше или позже тотальный террор опричнины. В 1930-е она его и принесла. Это дает мне, согласитесь, некоторое основание рассматривать возникновение сталинского террора как экспериментальное, если хотите, подтверждение своей гипотезы.

Если читатель найдет неопровержимое сходство между закрепощением крестьянства в эпоху Грозного и «новым изданием» крепостничества 400 лет спустя во времена сталинской коллективизации недостаточным подтверждением этой гипотезы, то вот, пожалуйста, другие. Р.Г. Скрынников первым в российской историографии подробно исследовал механизм опричного террора времен Грозного. И картина, возникшая под его пером, была поистине сенсационной. В том смысле, что читатель неизбежно сталкивался в ней с чем-то мучительно знакомым.

В самом деле, что должна была напоминать бесконечная вереница вытекающих одно из другого «дел» («дело митрополита Филиппа», «Московское дело», «Новгородское дело», «дело архиепископа Пимена», «дело Владимира Старицкого»)? Что напоминала эта волна фальсифицированных показательных процессов – с вынужденными под пыткой признаниями обвиняемых, с кровавой паутиной взаимных оговоров, с хамским торжеством «государственных обвинителей», со страшным жаргоном палачей (убить у них называлось «отделать», так и писали: «там-то отделано 50 человек, а там-то 150»)? И записывалось это в том самом Синодике, смысл которого заключался в поминовении душ погибших (человеческих душ, естественно, а не анонимных чисел).

Не правда ли, слышали мы уже нечто подобное задолго до Скрынникова? Без сомнения, описывая террор 1560-х, он рассказывает нам то, что мы и без него знаем: историю «великой чистки» 1930-х. Но еще более удивительно, что рассказывает он это нам, не только не намекая на сталинский террор, но, быть может, даже и не думая о нем. Скрынников медиевист, скрупулезный историк Ивановой опричнины, и говорит он о ней, только о ней. Но читатель почему-то не верит в его, так сказать, медиевизм. Не верит, ибо совершенно отчетливо возникает перед ним призрак другой, сталинской опричнины, её прототип, её совпадающая вплоть до деталей схема. Остановимся на ней на минуту.

Первой жертвой опричнины Грозного был один из самых влиятельных членов Думы, покоритель Казани князь Горбатый. Крупнейший из русских военачальников был внезапно обезглавлен вместе с пятнадцатилетним сыном и тестем, окольничим Головиным. Тотчас же вслед за ним фыли обезглавлены боярин князь Куракин, боярин князь Оболенский и боярин князь Ростовский. Князь Шевырев был посажен на кол. Невольно представляется, что эта чистка Политбюро-Думы от последних могикан «правой оппозиции» (может быть, членов, а может, попутчиков Правительства компромисса, разогнанного еще за пять лет до этого) должна была служить лишь прелюдией к некой широкой социальной акции. И действительно, за ней следуют конфискации земель титулованной аристократии и выселение княжеских семей в Казань, которая в тогдашней России исполняла функцию Сибири.

А что затем? Не последуетли, как в 1929-м, акция против крестьянства? Последует. Ибо конфискации, конечно, сопровождались неслыханным грабежом и разорением крестьян, сидевших на конфискованных землях, естественно, в первую очередь тех, у кого было что грабить. Опять, в который уже раз убеждаемся мы, что перед нами лишь средневековый эквиваленттого, что в 1930-е называлось раскулачиванием. Это было начало не только массового голода и запустения центральных уездов русской земли, но и крепостного права (поскольку, как скажет впоследствии академик Б .Д. Греков, «помещичье правительство не могло молчать перед лицом „великой разрухи", грозившей его социальной базе»).27

Но главная аналогия все-таки в механизме «чистки». Вот смотрите, первый этап: устраняется фракция в Политбюро-Думе, представлявшая в ней определенную социальную группу и интеллектуальное течение внутри элиты. Второй этап: устраняется сама эта группа. Третий этап: массовое раскулачивание «лутчих людей» русского крестьянства. Самое интересное, однако, еще впереди.

После разделения страны на Опричнину и Земщину к власти в Земщине приходит слой нетитулованного боярства, ненавидевший князей и в этом смысле сочувствовавший царю (а иногда и прямо помогавший ему в борьбе с «правой оппозицией» Правительства компромисса). Каково бы ни было, однако, отношение этих людей к княжеской аристократии, сейчас, оказавшись у руля в Земщине, должны были они подумать – хватит! Свою революцию они сделали—и продолжение террора становилось не только бессмысленным, но и опасным. Не без их влияния, надо полагать, созывается весной 1566-го XVII съезд партии, «съезд победителей» (виноват, Земский собор – самый, между прочим, представительный до тех пор в России).

«Победители» деликатно намекают царю, что с опричниной, пожалуй, пора кончать. В головах других, более реалистичных, бродит план противопоставить Ивану Грозному Кирова (т.е., конечно же, князя Владимира Старицкого, двоюродного брата царя). До заговора дело не доходит, но Ивану достаточно было и разговоров. Следующий удар наносится по этой группе. «Когда эти слои втяну-

27 Б.Д. Греков. Крестьяне на Руси с древнейших времен до XVII века, М. – Л., 1946, с.297.

лись в конфликт, – замечает Скрынников, – стал неизбежным переход от ограниченных репрессий к массовому террору».28

Разумеется. У террора ведь своя логика. Один за другим гибнут руководители Земской думы, последние лидеры боярства. За ними приходит черед высшей бюрократии. Сначала распят, а потом разрублен на куски один из влиятельнейших противников Правительства компромисса, московский министр иностранных дел, великий дьяк Висковатый, приложивший в свое время руку к падению Ада– шева. Государственного казначея Фуникова заживо сварили в кипятке. Затем приходит очередь лидеров православной иерархии. Затем и самого князя Старицкого.

И каждый из этих людей, и каждая из этих групп вовлекали за собою в водовороттеррора все более и более широкие круги родственников, сочувствующих, знакомых и даже незнакомых, с которыми опричники просто сводили счеты, наконец, слуг и домочадцев. Когда сложил голову на плахе старший боярин Земской думы Челяднин-Фе– доров, слуг его рассекли на части саблями, а домочадцев согнали в сарай и взорвали. В Синодике появилась запись: «В Бежецком Верху отделано... 65 человек да 12 человек, скончавшихся ручным усечением».29 Ничего себе «тончайший православный эзотерик», воспетый, как мы помним, «опричным братом» А. Елисеевым!

Всё. Дальше я пощажу читателей и себя, ибо пишу я в конце концов не мартиролог жертв опричнины. Упомяну лишь, что точно так же, как в 1930-е^словно и не замечали ее вожди, как все ближе и ближе подбираются роковые круги террора к ним самим, и Алексей Басманов, этот средневековый Ежов, кажется уже опасным либералом любимцу Грозного (и Сталина), откровенному разбойнику Малюте Скуратову, собственноручно задушившему митрополита Филиппа. И князь Афанасий Вяземский, организовавший расправы над Горбатым и Оболенским, сам уже на подозрении, когда арестован в ходе разгрома Новгорода его ставленник, яростный сторонник опричнины архиепископ Пимен. «В обстановке массового террора,

28

Р.Г Скрынников. Иван Грозный, М., 1975, с. 117.

всеобщего страха и доносов аппарат насилия, созданный в опричнине, – с ужасом повествует Скрынников, – приобрел совершенно непомерное влияние на политическую структуру руководства. В конце концов адская машина террора ускользнула из-под контроля её творцов. Последними жертвами опричнины оказались все те, кто стоял у её колыбели».30

Потрясающее свидетельство Скрынникова важно именно тем, что он сам принадлежит, как мы помним, к «аграрной школе» советской историографии и постольку заинтересован не в преувеличении злодейств опричнины, а напротив, в их умалении. (Кстати, именно на него и ссылался В.В. Кожинов, утверждая, что правление Грозного принесло России намного меньше жертв, чем «восточнодеспоти– ческое» царствование Елизаветы в Англии). В этом смысле Скрынников, скорее, свидетель защиты Грозного. И тем не менее, как мог убедиться читатель, сходство со сталинским террором, вытекающее из нарисованной им картины, устрашающе неотразимо.

Но ведь и на этом оно не заканчивается. Совпадало буквально всё. Вплоть до «вывода» целых народов Северного Кавказа в казахские степи. Вплоть до введения монополии внешней торговли. Вплоть до того, что опять бежали из страны ее Курбские и иные из них, как Федор Раскольников, например, опять писали из-за границы отчаянные письма царю (даже не подозревая, что все это с Россией уже было). Вплоть до очередного завоевания Ливонии (Прибалтики).

Короче, налицо были все атрибуты новой самодержавной революции. Сходство било в глаза. И единственной загадкой остается, как могли не заметить его историки Ивановой опричнины. Я понимаю,^какие-нибудь наивные и восторженные западные попутчики, увидевшие в сталинском возрождении Средневековья альтернативу современному капитализму. Что могли эти люди знать о прошлом России? Я понимаю, массы, сбитые с толку трескучей «патриотической» риторикой. Я понимаю, наконец, новых рабоче-крестьянских политиков, которым террор открыл путь наверх к вожделенной власти и привилегиям. Но коллеги мои, историки, читавшие Синодик

30 Р.Г. Скрынников. Опричный террор, с. 223.

Грозного и знавшие всю подоплеку событий наизусть, с ними-то что произошло? Они-то куда лезли со своими дифирамбами? Почему не почувствовали во всем этом deja vu, как говорят французы?

Глава десятая

ЭЗДЭНИб Повторение трагедии

тов. И.В.Сталина

Можно было бы сказать в их оп-

равдание, что формальных различий между двумя опричнинами было предостаточно. Главное из них: Сталину в отличие от Грозного и в голову не пришло отделить партию или НКВД от, так сказать, Земщины (Верховного совета и Правительства) территориально, перевести их, если не в Александровскую слободу, то хотя бы в Ленинград. Но разве это удивительно? Четыреста лет все-таки прошло, другая страна была у него под ногами. Просто в XVI веке при минимуме административных средств не мог, надо полагать, Грозный максимизировать политический контроль, не поставив политический центр страны «опричь» ординарной администрации.

Два с половиной столетия спустя, когда вводил в России свою опричнину Николай I, никакой надобности расчленять страну территориально тоже ведь не было. Инструментом политического контроля над ординарной администрацией служил для него корпус жандармов. Еще меньше нужды разделять страну было у Ленина, поставившего над советами«опричную партию. И тем более у Сталина, когда он воздвиг двойную иерархию политического контроля, поставив опричную секретную полицию над партией. Сталинская Москва, можно сказать, объединила в себе Александровскую слободу царя Ивана и Третье отделение собственной е.в. канцелярии императора Николая.

Говорю я все это вовсе не затем, чтобы преуменьшить историческую значимость злодеяний Грозного. Ибо модель самодержавной государственности, обеспечивающую тотальную мобилизацию ресурсов для перманентной войны – внутри страны и за её пределами, – изобрел именно он. А ведь в этой мобилизации и состоял, собственно, смысл опричнины – одинаково и в XVI веке, и в XIX, и в XX.

Только человеку поистине недюжинного ума дано было еще в позднее Средневековье понять, что нельзя вовлечь государство в перманентную завоевательную войну без принципиального разделения функций между политической и административной властями. Да не отнимет историк у Грозного этой заслуги перед евразийской Россией. Если Монтескье изобрел разделение властей, Грозный изобрел разделение функций между властями. Так же, как разделение властей означало политическую модернизацию, разделение функций вело в исторический тупик.

Уже в наше время не бог весть какой мыслитель Жан Тириар, нацистский геополитик и кумир современных московских проповедников «Консервативной революции», совершенно точно сформулировал смысл опричнины. Говорил он, конечно, лишь о советском её инобытии (как все геополитики, Тириар пренебрегал историей), но его формула имела самое прямое отношение к любой опричнине, в том числе и к опричнине Грозного. Вот эта формула: «Не война, а мир изнуряет СССР. В сущности Советский Союз и создан и подготовлен лишь для того, чтобы воевать. Учитывая крайнюю слабость его сельского хозяйства... он не может существовать в условиях мира».33 Так можно ли допустить, что блестящие интеллектуалы-истори– ки не поняли того, что ясно было даже заурядному нацисту?

Не могли они не понять и действительного предназначения опричнины. И понимали. Вот вам признание И.И. Полосина: «Опричнина в её классовом выражении была оформлением крепостного права, организованным ограблением крестьянства... Дозорная книга 1571/72 гг. рассказывает, как в потоках крови опричники топили крестьян-повстанцев, как выжигали они целые районы, как по миру ниЩими бродили „меж двор" те из крестьян, кто выживал после экзекуции».32

И что же, спрашивается, кроме гражданского негодования и смертной тоски должна была вызвать у нормального человека эта картина истребления собственного народа? У Полосина, как мы слы-


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю