412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Янов » Россия и Европа. 1462-1921. В 3-х книгах » Текст книги (страница 77)
Россия и Европа. 1462-1921. В 3-х книгах
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 04:29

Текст книги "Россия и Европа. 1462-1921. В 3-х книгах"


Автор книги: Александр Янов


Жанры:

   

Публицистика

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 77 (всего у книги 114 страниц)

Не найдет читатель в книгах Соловьева ответов на эти вопросы. Боюсь, не найдет и в моих. Это ведь я на самом деле не столько его так жестоко критикую, сколько себя. В конце концов умер Владимир Сергеевич столетие назад. И не мог, естественно, знать, что не только рухнет, как в 1856-м, после крымской капитуляции, с головокружительных высот сверхдержавности, но и развалится на куски «гниющая империя России», как назвал её в 1863 году Герцен. И что именно этот её обвал переживать будет страна не только как величайшую геополитическую катастрофу, но и как невыносимое унижение, чреватое новой и на этот раз, быть может, роковой для неё «патриотической истерией».

Как мог знать это Соловьев? Но я-то знал. И все-таки не пошел дальше учителя, не попытался ответить на вопросы, на которые он не ответил. Я ведь тоже, вплоть до этой трилогии, не зафиксировал точно ту роковую грань, за которой начинается вырождение патриотизма. Но главное, не предложил я патриотам России никакой работающей идейной альтернативы национализму взамен тех непрактичных, предложенных Соловьевым. Не сделал того, что, наверное, сделал бы Соловьев, знай он то, что теперь знаем мы. Того, чего не слышим мы от наших сегодняшних «производителей смыслов».

Соловьев был большим мыслителем, и я не знаю, по силам ли мне эта задача. Нет, конечно, не намерен я отрекаться от своих книг, написанных в ключе его формулы. И тем более от учителя. Просто попытаюсь здесь пойти дальше него – и себя прежнего.

Я хочу заранее уверить читателя, что предстоящее нам путешествие по двум столетиям истории патриотизма/национализма в России обещает быть необыкновенно увлекательным. Хотя бы потому, что полна она гигантских загадок – интеллектуальных, психологических, даже актуально-политических. На самом деле оттого, сумеем ли мы вовремя разгадать их, вполне может зависеть само существование России как великой державы в третьем христианском тысячелетии. Между тем нету нас сегодня не только разгадок, сами даже вопросы, на которые мы попытаемся здесь ответить, и поставлены-то никогда не были.

Кто и когда спросил себя, например, почему столько раз на протяжении двух столетий охватывала, как лесной пожар, российскую культурную элиту мощная «патриотическая истерия»? Почему принималась вдруг она страстно доказывать, что Россия не государство, а Цивилизация, не страна, а Континент, не народ, а Идея, которой предстоит спасти мир на краю пропасти, куда влечет его декадентский Запад. И что истина, вспомним Достоевского, открыта ей одной. Откуда эта средневековая страсть к «Русской идее»? Откуда лозунг 1999 года, словно бы заимствованный из 1914-го: «бомбят не Сербию, бомбят Россию» в момент, когда Запад отчаянно пытался остановить геноцид косоваров, устроенный «балканским мясником» Милошевичем, а Россия пальцем о палец для этого не ударила? Ведь говорим мы о своего рода коллективном помешательстве, охватывавшем вдруг время от времени всю страну.

Причем, накрывал ее этот страшный вал с головою вовсе не только в периоды упадка империи, но и в минуты величайших её триумфов, когда она еще гордо восседала на сверхдержавном Олимпе, уверенная, чтр поселилась там навсегда. Вспомним, как восклицал в одну из таких минут знаменитый историк Михаил Петрович Погодин: «Спрашиваю, может ли кто состязаться с нами и кого не принудим мы к послушанию? Не в наших ли руках судьба мира, если только захотим решить её?»40. Так откуда это безумие? Не странно ли, что никому до сих пор не приходило в голову увидеть его как болезнь?

А вот еще вопрос. Почему даже когда рухнули вокруг России обе последние континентальные империи, Оттоманская и Австро-Венгерская, умудрилась она тем не менее снова бросить вызов истории, продолжая своё одинокое путешествие в средневековом пространстве – по-прежнему уверенная, что «не может идти ни по одному из

путей, приемлемых для других цивилизаций и народов»? Почему, короче говоря, затянулась в ней агония средневековья на два столетия, если уже в начале XIX века декабристы были совершенно уверены, что оно в России обречено? До такой степени уверены, что рискнули собственной вполне благополучной жизнью, попытавшись это доказать?

И это ведь лишь малая доля тех монументальных и жестоких загадок, которые предстоит нам с читателем разгадывать на страницах этой книги. Здесь упомянуть я могу лишь некоторые из них. Ну вот вам еще одна: загадка Солженицына. Он только что вырвался в 1974 году из коммунистической клетки, и Америка великодушно приняла его, приветствуя как героя. Чем ответил он на этот приём? Беспощадным обличением декадентства западной интеллигенции, не способной в силу своего, так сказать, западничества понять, как «каждую минуту, что мы живем, не менее одной страны (иногда сразу две-три) угрызаются зубами тоталитаризма. Этот процесс не прекращается никогда, уже сорок лет... Всякую минуту, что мы живем, где-то на земле одна-две-три страны внове перемалываются зубами тоталитаризма... Коммунисты везде уже на подходе – и в Западной Европе и в Америке. И все сегодняшние дальние зрители скоро всё увидят не по телевизору и тогда поймут на себе – но уже в проглоченном состоянии»[12].

Я как-то подсчитал, что если принять грубо число минут в сорока годах за 20 миллионов, а число стран в тогдашнем мире за 150, то окажется, если Солженицын прав, что каждая из них была уже «угрызена» и даже «внове перемолота зубами» коммунистов, по крайней мере, 133 тысячи 333 раза. Удивительно здесь, однако, не эта смехотворная в устах профессионального математика арифметическая абракадабра. Удивительна бесшабашность его обвинений. Откуда в самом деле эта высокомерная уверенность, что истина одна и она у него в кармане? Откуда этот пророческий зуд – в современном мире, о сложностях которого он, выходец из средневековой резервации, не имел ни малейшего представления?

Ну чего, собственно, хотел Солженицын от Запада? Превращения в беспощадную военную машину, подобную своему тоталитарному антагонисту, которая «угрызала» бы и перемалывала мир антикоммунистическими «зубами»? Но ведь для этого понадобилось бы пожертвовать той самой свободой, ради которой и воевал Запад с тоталитаризмом.

Так стоит ли недоумевать, почему во мгновение ока растранжирил Солженицын весь громадный героический капитал, с которым прибыл в Америку? Что местные интеллектуалы тотчас же и перестали принимать его всерьез? А ведь умный же вроде бы человек, планировщик по натуре, скрупулезно рассчитывающий наперед, судя по его автобиографической книге, каждый шаг, слово и жест. И так оскандалился. Почему?

Но кроме всех этих увлекательных загадок, которые имеют все-таки отношение к прошлому, перед нами ведь и еще одна, главная загадка, касающаяся будущего. Нашего будущего. Четырежды на протяжении двух последних столетий представляла России история возможность «присоединиться к человечеству», говоря словами Чаадаева42. В первый раз в 1825 году, когда силой попытались это сделать декабристы. Во второй – между 1855 и 1863 годами, в эпоху Великой реформы, когда ничто, казалось, не мешало сделать это по-доброму, в третий – между 1906 и 1914 годами, когда Витте и Столыпин положили как будто бы начало новой Великой реформе, так жестоко и бессмысленно прерванной мировой войной, до которой России и дела-то никакого не было. И, в четвертый, наконец, в 1991-м, когда рухнули её империя и сверхдержавность. Три шанса из четырёх, по разным, как мы еще увидим, причинам были безнадежно, бездарно загублены. Судя потому, что и сегодня «время славянофильствует», пятого может и не быть.

Столетие назад, соглашаясь после революции пятого года возглавить правительство, Петр Столыпин потребовал: «Дайте мне двадцать

Приводя здесь слова Чаадаева, я, естественно, далек от мысли, что человечество ограничивается Европой. Просто отношения с нею имели для России на протяжении столетий особое значение, о чем, собственно, и говорит Чаадаев.

лет мира и я реформирую Россию». Но ведь не дала их реформатору русская культурная элита. Еще прежде того, наблюдая бушевавшее вокруг него «национальное самообожание», предвидел Соловьев, что не даст. Так и случилось. Отдали страну бесам.

Столетие спустя, когда„как говорит в книге «Агония Русской идеи» американский историк Тим МакДаниел, «история коллапса царского режима опять стала историей наших дней»43, пришло для нас время вспомнить ужас Соловьева, продиктовавший ему его прозрение. Ибо если в великом споре между декабристским патриотизмом и евразийским особнячеством опять победит особнячество, Россия снова будет отдана бесам – на этот раз национал-патриотическим.

Я ведь не случайно начал эту вводную главу со знакомства с монументальной и трагической фигурой Владимира Соловьева. В момент, когда страна снова на роковом распутье, пробил, я думаю, час для культурной элиты России взглянуть на судьбы отечества глазами великих предшественников, глазами декабристов, Чаадаева и продолжавшего их патриотическую традицию Соловьева.

Ибо именно этого масштаба, этого контекста, этой исторической ретроспективы прошлых эпохальных поражений и недостает нам сегодня, чтобы избежать еще одного, быть может, последнего. Без них и спорим мы не о том, и воюем не за то. И не ведаем, что всё это Россия уже проходила. Представления не имеем о том, как губили ее националисты, прикинувшиеся патриотами И как погубили.

Именно поэтому попытаюсь я здесь показать, как случилось, что мировая историография пошла по ложному следу, проложенному для неё Достоевским, напрочь игнорируя гениальное прозрение Соловьева. Несмотря даже на то, что только это прозрение (вместе с гипотезой Грамши) может помочь нам расчистить гигантские завалы, накопившиеся за целое столетие на пути к пониманию Катастрофы, высвечивая для нас действительных её виновников. Завершись история русского национализма в 1917-м, оставалось бы мне здесь лишь

McDaniel Tim. 7he Agony of the Russian Idea. Princeton Univ. Press, 1996. P. 52.

облечь соловьевскую формулу живой исторической плотью, лишь показать, почему оправдалось его страшное предчувствие.

К сожалению, однако, последствия академической путаницы оказались отнюдь не только академическими. Свалив всю вину за Катастрофу на «красных» бесов, дала эта путаница возможность уйти от ответственности демонам национализма. Уже в 1921 году группа молодых интеллектуалов-эмигрантов, назвавших себя евразийцами, начала работу по его реабилитации. Евразийцы были ревизионистами славянофильства, наследниками, как увидим мы в этой книге, скорее, идеологов реванша Данилевского и Леонтьева, нежели национал-либералов Хомякова и Аксакова. И уже поэтому вызвали на себя огонь как со стороны правоверных националистов, подобных популярному сейчас Ивану Ильину, так и со стороны «национально ориентированных» (теперьуже в эмиграции) интеллигентов, подобных Петру Струве и Николаю Бердяеву. В результате великий спор о причинах Катастрофы, о том, кто виноват в величайшем злодеянии века, в том, что три поколения россиян оказались обречены на жизнь в имперской резервации, был подменён спором между разновидностями его виновников, сваливших всю вину за него на «красных» бесов. Вот же почему так и остались действительные причины Катастрофы неразгаданными.

В конце 1960-х, тотчас после поражения хрущевской реформы, центр спора переместился в советскую Москву и с той поры драма патриотизма, описанная в этой книге, начала вдруг роковым образом повторяться на подмостках XX века. Сперва, как в 1840-е, безобидные диссидентские кружки, опять проповедовавшие «мессианское величие России» и её «богоизбранность», заново забросили в общественное сознание славянофильскую уверенность, что успешно сопротивляться диктатуре (на этот раз, конечно, не николаевской, а коммунистической) страна может, лишь возродив Русскую идею.

И точно так же, как в 1850-е, полиция и цензура преследовали бедных националистических диссидентов. И точно так же, как Константин Аксаков царю, писал советским лидерам пламенные эпистолы об этом предмете Солженицын. И точно так же, наконец, ни к чему это не вело, покуда не рухнула, как после Крымской войны, возродившаяся при Сталине (и обреченная, разумеется, на туже судьбу, что и николаевская) сверхдержавность России. Только на этот раз пришлось расплачиваться за нее и крушением империи.

И точно так же, как в 1870-е, возобновила Русская идея свою борьбу за идейную гегемонию в постсоветском обществе после 1991-го, когда хлынул в Россию поток эмигрантской славянофиль– ско-евразийской литературы, сообщив вчерашнему националистическому диссидентству гигантский интеллектуальный импульс. И мотивы, её поначалу вдохновлявшие, ничем, собственно, не отличались от славянофильских. Опять вышли на первый план николаевский постулат «Россия не Европа» и фантомный наполеоновский комплекс – мучительная ностальгия по внезапно утраченной сверхдержавности (к которой на этот раз, естественно, добавилась тоска по империи).

Первыми жертвами нового «гегемона» пали, как и следовало ожидать, вчерашние «красные» бесы, составившие ядро непримиримой оппозиции режиму. Эти, впрочем, не задержались на ступени национал-либерализма, сходу скатившись к «бешеной» пропаганде реванша (что и отрезало их от большинства культурной элиты). Ей-то предстояло спуститься по лестнице Соловьева, как он и предсказывал, ступень за ступенью – начиная с «национального самодовольства». Лишь когда сама эта элита усомнилась в основах собственного европеизма, лишь когда зазвучали из её недр «национально ориентированные» речи, словно бы списанные с тех, против которых восстал в 1880-е Соловьев, зазвучали причем и снизу и сверху, опасность нового – и тотального – заражения страны сверхдержавным реваншем стала очевидной.

Вот тесты, если угодно. Послушайте, против каких деклараций возражал в своё время мой наставник: «Русскому народу вверены словеса Божии. Он носитель и хранитель истинного христианства. У него вера истинная, у него сама истина...»44. Или другая: «верноподданническая присяга есть единственная гарантия общественных прав, а внимание высших государственных сфер к голосу правовер-

СоловьевВ.С. Цит. соч. С. 605.

ных публицистов есть настоящая свобода печати... всё остальное – мираж на болоте»[13]. Или третья: «в глазах человека здравомыслящего и рассудительного не может быть личной свободы, а только свобода национальная»[14]. Достаточно? Удивительно ли, что, читая всё это, Соловьев воскликнул всердцах: «Нелепо было бы верить в окончательную победутемных сил в человечестве, но ближайшее будущее готовит нам такие испытания, каких еще не знала история»?[15] И двух десятилетий не прошло, как начало оправдываться это страшное пророчество.

А теперь приглядитесь к тому шквалу псевдоакадемической литературы, который обрушился после развала СССР на голову российского читателя, и сравните её содержание с примерами, которые цитировал Соловьев. Найдете ли разницу?

Чтобы читателю не утонуть в каталогах, сошлюсь лишь на несколько образцов. Таких, скажем, как «Истина Великой России» Ф.Я. Шипунова[16] или «Русская цивилизация» О.А. Платонова[17], или «Возрождение Русской идеи» Е.С. Троицкого[18], или «Русская идея и её творцы» А.В. Гулыги[19], или «Русская идея и армия» В.И. Гиди– ринского[20], или «Черносотенцы и революция» В.В. Кожинова[21], или «Российская цивилизация» В.В. Ильина и А.С. Панарина[22], или «Россия и русские в мировой политике» Н.А. Нарочницкой,55 или «История человечества, т. VIII. Россия» под ред. А.Н. Сахарова56, или,

наконец, «Время быть русским!» А. Севастьянова57. А ведь многие из этих авторов профессора, молодежь учат. Чему? Но разве названия их книг не говорят сами за себя?

Что ж, о том, как дурно понимаем мы патриотизм, знал ведь еще Антон Павлович Чехов. Потому и вынес я его слова в эпиграф вводной главы. Самые выдающиеся примеры противостояния мутному школярскому потоку националистов, величающих себя патриотами, продемонстрировали нам Петр Яковлевич Чаадаев, Александр Иванович Герцен, Владимир Сергеевич Соловьев. Но обратил ли кто-нибудь внимание на то странное обстоятельство, что ни один из этих людей не был историком? А если обратил, то попытался ли привлечь внимание своих собратьев по цеху к тому, что это означает?

С моей точки зрения, означает это вот что. Цех историков, т.е. экспертов, чья профессиональная обязанность объяснить соотечественникам, что будущее страны принадлежите конечном счете тем, кто овладел её прошлым, в долгу перед своей страной. Наблюдая на протяжении почти двух столетий за драмой патриотизма в России или, иначе говоря, за откровенной подменой любви к отечеству тем, что Соловьев назвал «национальным эгоизмом», мало кто из них, исчезающе мало обличил эту мистификацию.

Из поколения в поколение магическое слово «патриотизм» наполнялось противоположным, зловещим содержанием, перешибая таким образом хребет истине – и стране. Зачем далеко ходить? Где и в наши дни ясная и артикулированная европейская альтернатива русскому национализму? Где солидарный протест против тех, кто и по сию пору считает декабристов цареубийцами, Чаадаева космополитом, Герцена ренегатом, а Соловьева – проповедником какого– нибудь «сверхимперского проекта» всемирной теократии или на худой конец «вселенской гармонии а la Достоевский»?58

Кто сегодня повторяет вслед за Чаадаевым: «Я думаю, что время

М., 2002.

М., 2003. л

М., 2004.

Цит. по: Колеров М. Указ. соч. М., 2001. С. 152..

слепых влюбленностей прошло, что теперь мы прежде всего обязаны отечеству истиной»? И тем более вслед за Герценом: «Мы не рабы нашей любви к родине, как не рабы ни в чем. Свободный человек не может признать такой зависимости от своей родины, которая заставила бы его участвовать в деле, противном его совести»? Повторяют, скорее, вслед за каким-нибудь Подберезкиным, «Россия не может идти ни по одному из путей, приемлемых для других цивилизаций и народов»...

Нет, я не хочу сказать, что будущее страны зависит только от историков. Говорю я лишь о том, что отнихонозависиттоже.

Не могу не сказать под занавес, что как раз у историков, причем не только у российских, но и зарубежных, и вызвало протест простое, я бы даже сказал очевидное, утверждение, которое легло в основу заключительной книги трилогии (читатель, я уверен, помнит это утверждение: именно имперский национализм толкнул Россию в роковую для неё мировую войну, без которой у «красных бесов» не было ни малейшего шанса овладеть страной в 1917-м). Сошлюсь здесь лишь на коллег из Польши. Просто потому, что упрек в этом случае пришел с совершенно неожиданной стороны. Анджей де Лазари, например, пишет: «Янов допускает характерную ошибку историосо– фа, полагающего, что он открыл законы, управляющие историей, и обнаружил заговоры, влияющие на её ход. Он не описывает исторические факты, а подчиняет их собственной теории»59.

Как видев даже в этой вводной главе читатель, всё на самом деле происходило с точностью до наоборот; «исторические факты» были перед моими глазами (так же, как перед глазами коллег, в том числе польских) на протяжении десятилетий, и «описаны» они были многократно. А вот до «теории», т.е. до их объяснения, додумался я (да и то с помощью Соловьева) много лет спустя. И лишь додумавшись, отважился проверить свою гипотезу этими самыми «историческими фактами». Что же мне еще оставалось делать, если факты её подтвердили? Так при чем здесь, спрашивается, «историософия»? И тем более

[23] Русско-польско-английский словарь.//под ред. Анджея де Лазари. Т. 1. Лодзь, 1998. С. 486.

«законы, управляющие историей», не говоря уже о «заговорах», на открытие которых я никогда не покушался?

Речь ведь всего лишь об объяснении вполне конкретного факта, а именно вступления России в ненужную ей войну, погубившую трехсотлетнюю империю Романовых. Конструктивный спор возможен был бы тут лишь в одном случае: если бы пан де Лазари предложил другое объяснение этого факта. Но ничего подобного он ведь не предлагает...

Интереснее, однако, становится дело, когда вступился за меня другой польский историк Гжегож Пшебинда. Защищает он меня, впрочем, тоже очень своеобразно. «Не было на русской почве после смерти Плеханова, – пишет он, – ни одного мыслителя, который так страстно, как Янов, сводил бы весь исторический процесс к единственному общему знаменателю, зачастую пренебрегая очевидными фактами»60. Пан Пшебинда называет этот мой (и Плеханова) первородный, так сказать, грех «историософским монизмом». Допустим. Но какими же все-таки «очевидными фактами» я во имя этого монизма пренебрег? Суть дела-то в этом!

Пан Пшебинда ссылается лишь на один такой факт: Александра II убили не националисты, а народовольцы, т.е. говоря словами Достоевского, «бесы нигилизма». Оппонент, впрочем, согласен со мной, что победа этих «бесов» в 1917-м не была фатально запрограм– мирована русской историей. «Янов прав, – говорит он, – когда утверждает, что «катастрофы 1917 года, а вместе с нею и красной эпопеи, затянувшейся на три поколения и, словно топором, разрубившей на части мир, могло вообще не быть. «Революции 1917-го действительно могло не быть61».

Но революция-то в 1917-м была! И что тому виною? Злодейство «бесов нигилизма» в марте 1881 года? Или несопоставимо более страшное злодейство «бесов национализма», завоевавших в полном согласии с формулой Соловьева российские элиты и втянувших страну в самоубийственную для неё войну в июле 1914-го?

Пан Пшебинда совершенно уверен, что виновны в Катастрофе

Новая Польша. 2000. № 2. С. 31. Там же. С. 33.

1917-го «бесы нигилизма». «Рациональному развитию России, – полагает он, – главным образом помешали не поздние славянофилы и не государственный балканский империализм, а максимали– сты-революционеры, которые убили царя-реформатора»62. Согласитесь, что тезис по меньшей мере спорный. Хотя бы потому, что влияние «максималистов-революционеров» на принятие государственных решений было в июле 1914-го, как мы уже говорили, равно нулю. И принимали эти решения, от которых зависела судьба страны на столетие вперед, те, кого B.C. Соловьев считал «бесами национализма». Вопрос, следовательно, в том, почему они приняли именно эти губительные для России решения.

Я согласен с пророчеством Соловьева и вытекающим из него объяснением этих событий. И потому, в отличие от пана Пшебинды, не могу винить «бесов нигилизма» в решениях их антагонистов, принятых 33 года спустя после убийства царя. Означает ли это, однако, что я пренебрегаю «историческими фактами»?

Корректнее, наверное, было бы сказать, что пренебрег я тезисом пана Пшебинды подругой причине. Просто потому, что он освобождает нас от какого бы то ни было объяснения рокового торжества «бесов национализма» в июле 1914-го. Другое дело, что пророчество Соловьева (и моё объяснение этого торжества), в свою очередь, требуют подробного исторического анализа и обоснования. Их я и предлагаю читателю в заключительной книге трилогии.

И подумать только, что началось это всё для меня с ничтожной интриги Чаковского!..

Там же.

f

i

глава

Вводная

ГЛАВА ПЕРВАЯ

ВТОРАЯ

ударственного

ГЛАВА ТРЕТЬЯ ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ ГЛАВА ПЯТАЯ ГЛАВА ШЕСТАЯ ГЛАВА СЕДЬМАЯ ГЛАВА ВОСЬМАЯ ГЛАВА ДЕВЯТАЯ ГЛАВА ДЕСЯТАЯ ГЛАВА

ОДИННАДЦАТАЯ

патриотизма

Упущенная Европа Ошибка Герцена Ретроспективная утопия Торжество национального эгоизма Три пророчества На финишной прямой Как губили петровскую Россию Агония бешеного национализма

У истоков «гос

Последний спор

глава вторая

У истоков «государственного

патриотизма»

В том-то и дело, что Мусоргский или Достоевский, Толстой или Соловьев – глубоко русские люди, но в такой же мере они люди Европы. Без Европы их не было бы. Но не будь их, и Европа была бы не тем, чем она стала.

Владимир Вейдле

Мне кажется невероятным, чтобы американец даже с самой необузданной фантазией мог представить себе, как сложилась бы история его страны, если бы в один туманный день, допустим, 1776 года интеллектуальные лидеры поколения, основавшего Соединенные Штаты, все, кто проголосовал 2 июля за Декларацию Независимости, оказались вдруг изъяты из обращения – казнены, заточены в казематы и рудники, изолированы от общества, как прокаженные. Во всяком случае я не знаю ни одного историка Соединенных Штатов, ни одного даже фантаста, которому пришло бы в голову обсуждать такую дикую гипотезу. А вот историку России мысль эта вовсе не покажется дикой. Не покажется и гипотезой. В прошлом его страны такие интеллектуальные катастрофы случались не раз.

Впервые произошло это еще в середине XVI века, когда основоположник Российской империи царь Иван IV неожиданно, вопреки сопротивлению политической элиты страны и пренебрегая исламской угрозой, «повернул на Германы», т.е. бросил вызов Европе. Сопротивлявшаяся элита была беспощадно вырезана (эту страшную историю читатель, я уверен, помнит по первой книге трилогии).

В последний раз произошло это, когда большевистское правительство посадило на так называемый «философский пароход» интеллектуальных лидеров Серебряного века, в том числе и учеников Соловьева, и выслало их за границу (тем, кто остался на суше, суждено было сгнить в лагерях, как Павлу Флоренскому, погибнуть в гражданской войне, как Евгению Трубецкому, или от голода и отчаяния, как Василию Розанову и Александру Блоку).

Тема этой книги, однако, касается другой культурной катастрофы, случившейся в промежутке между этими двумя. Той, что повернула вспять дело Петра, а с ним и процесс «присоединения России к человечеству», говоря словами Чаадаева, и на столетия вперед сделала русский патриотизм уязвимым для националистической деградации. Оказалась, другими словами, завязкой его вековой драмы.

Глава вторая У истоков «государственного патриотизма»

вателей Америки против имперской метрополии, которое вошло в исторические реестры как революция, декабристское восстание против самодержавия и крестьянского рабства окончилось неудачей. И потому осталось в истории как мятеж. Сказать я хочу лишь, что улыбнись им фортуна, декабристы вполне могли бы возродить дело Ивана III, разделив с ним таким образом славу отцов-основателей европейской России.

Во всяком случае именно они, патриоты своей страны и цвет нации, носители интеллектуального потенциала, накопленного ею за столетие после смерти Петра (он умер в 1725-м), оказались единственными в тогдашней России, у кого был достаточно серьезный и логически последовательный план её европейского преобразования, причем, несопоставимо более основательный, нежели у архитекторов Великой реформы три десятилетия спустя.

Косвенно признали это даже их палачи. «Революция была у ворот России, – сказал император, вернувшись с Сенатской площади, – но клянусь, что, пока я живу, она не переступит ее порога».

И тем не менее из следственных материалов по делу революционеров составлен был, как мы помним, специальный Свод, который, по словам графа Кочубея, «государь часто просматривает и черпает из него много дельного». Больше того, именно эти материалы даны были «в наставление» Преобразовательному комитету, учрежденному уже в 1826 году, дабы мог он «извлечь из сих сведений возможную пользу при трудах своих».

Само собою разумеется, что никакого толку от бюрократических трудов этих не произошло. И произойти не могло. Это было все равно, как если бы кто-нибудь попытался по чертежам ракетоносителя соорудить античную катапульту. Но не в этом ведь дело. Оно в том, что даже враги не могли отказать декабристской программе преобразования России ни в реалистичности, ни в компетентности и своевременности.

Еще более, однако, ценна для нас их патриотическая программа тем, чего в ней не было. А именно, не было в ней «национального самодовольства», не было противопоставления России и Европы как двух полярных по духу миродержавных начал, двух чуждых и враждебных друг другу цивилизаций. Не было мистической идеи избранности русского народа, веры в то, что, говоря словами Достоевского, «в нем одном истина и он один способен и призван всех воскресить своею истиной». Не было и претенциозной мысли о «великом и мистическом одиночестве России в мире»1. Нечего и говорить о том, что называют сегодня популярные философы «государственной и даже мессианской идеей с провозглашением мирового величия и призвания России»2. Ничего, одним словом, из того, что именует сегодня С.В.Лебедев «центральным вопросом русской философии истории».

Вообще никаких признаков того, что германские тевтонофилы назвали Sonderweg, Герцен «государственным патриотизмом», а Соловьев «языческим особнячеством». Все это стало результатом расстрела декабристского поколения. Пусть случился этот расстрел не так давно, как «крестьянская конституция» Ивана III, илитрагиче-

ПанаринА.С. Россия и Запад: вызовы и ответы. Реформы и контрреформы в России. М., 1996.0.254.

Новый мир. 1995. № 9. С. 137.

екая развязка вековой борьбы нестяжателей за православную Реформацию, и вообще все, нему посвящена первая книга трилогии, но все же достаточно давно, чтобы оказаться за пределами исторической памяти большинства современных интеллектуалов. И потому отчасти извиняет их убеждение, что у России просто нет другой традиции, кроме милитаристской, холопской и особняческой. Если я и преувеличиваю, то совсем, право, немного. Ну вот вам серьезный либеральный политик, который нисколько не сомневается, что «тысячелетняя история России есть история рабства»3.

Это Борис Немцов. Но разве он одинок в своем убеждении? И всё же опыт декабристов, одного из самых интеллектуально одаренных в русской истории поколений, вопиёт против столь вульгарной мистификации. Он свидетельствует неопровержимо, что есть у России и другая традиция. Ну подумайте, ведь не ради карьеры и не по принуждению вышли на площадь столько знатных, богатых и благополучных дворян. Ну что, скажите, было им до крестьянской свободы? А они вышли. Рискнули всем только из-за того, что им было стыдно.

Стыдно, говорю я, жить в европейской стране, победительнице Наполеона, которая соглашается терпеть средневековый произвол власти, давно уже забытый европейцами. Стыдно того, что B.C. Соловьев назовет впоследствии «общественными грехами» России. И вот они вышли на площадь, терзаемые «не национальной гордостью, не сознанием своего превосходства, но сознанием своих общественных грехов и немощей»4. Возможны были такое сознание, такой стыд, такой риск, не будь декабристы абсолютно убеждены, что живут в Европе и стоит за ними вековая отечественная европейская традиция, вопиющая к их защите?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю