412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Янов » Россия и Европа. 1462-1921. В 3-х книгах » Текст книги (страница 108)
Россия и Европа. 1462-1921. В 3-х книгах
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 04:29

Текст книги "Россия и Европа. 1462-1921. В 3-х книгах"


Автор книги: Александр Янов


Жанры:

   

Публицистика

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 108 (всего у книги 114 страниц)

Вот почему, когда настал грозный час расплаты, оказалось, что просто неспособны прямые наследники этого мифа ответить на Катастрофу ничем, кроме эсхатологической истерики, кроме беспомощной – и нелепой в современном мире – ссылки на нечистую силу. Да еще, конечно, тем, что нашли себе новое отечество в идущей к новому взрыву средневековья Германии, которую сами не так уж и давно проклинали как «главного врага и смутьяна среди остального белого человечества».

И поскольку не суждено им было «спасти гнилую Европу» от грозившего ей, по их убеждению, Всемирного деспота из дома Давидова, единственная оставшаяся им практическая функция состояла в том, чтобы помочь Гитлеру добиться победы в Германии, натравить его ^на «франкмасонско-жидовских властителей Европы» – и на свою бывшую родину. Обагрив при этом руки кровью народа, в любви к которому клялись они со всех амвонов.

Как, подумайте, трагично, что именно этой жалкой в своей средневековой ярости когортой, единственным аргументом которой оказалась, как мы видели, нечистая сила, завершилось первое столетие благородной, но безнадежно утопической попытки русского национал-либерализма спасти Европу и Россию от исторической катастрофы. Они стали орудием этой катастрофы.

Глава десятая

ОПЯТЬ предчувствия. Агония бешеного национализма

Другой путь

Также, как его учитель, предчувствовал Федотов, что «крушение русского средневековья будет особенно бурно и разрушительно»[172]. И так же, как Соловьеву, не дано ему было дожить до дня, когда крушение это и впрямь началось. Мне хотелось, чтобы читатель увидел нарисованную в этой трилогии документальную картину трагического торжества средневекового мифа в России – от его затерявшегося в древних летописях иосифлянского начала в 1480-е (вспомните хотя бы свирепый поход против «жидовствующих») до промелькнувшего сейчас перед нашими глазами совершенно прозрачного при всей его умопомрачительности полуфинала в 1920-е (пылавшего, как мы видели, ненавистью ко все тем же «жидовствующим») – не только как печальный исторический урок, но и как подхваченную эстафету.

Просто потому, что были у меня, как знает читатель, предшественники в этой четырехвековой борьбе против русского средневековья. Их судьба сложилась плохо, чтобы не сказать трагически. Их предостережений не услышали, не поняли. Да и чувствовали они, что не удивительно, по-разному. Затянулось дело: четыре столетия – длинный перегон. Объединяло их всех, начиная от Михаила Салтыкова и до Георгия Федотова, собственно, одно лишь горькое прозрение, точно сформулированное Соловьевым. На простом русском языке звучало оно, как мы помним, так: «Россия больна» и «недуг наш нравственный»[173].

На сегодняшнем ученом жаргоне равносильно это, наверное, утверждению, что насильственно лишенная политической модернизации, одержимая навязанной ей искуственной неевропейской «самобытностью» страна обречена быть неконкурентоспособной в современном мире. А поскольку большинство российской публики этого прозрения не услышало, дурные предчувствия были, согласитесь, естественны.

Например, Никита Муравьев, который со своим проектом конституции поднял грандиозную проблему воссоединения страны, был,

несмотря на опьяняющие романтические настроения декабристской эпохи, человеком трезвым. Живи он в другие времена и в другой стране, быть бы ему, вероятно, тонким и проницательным лидером политической партии. В России начала XIX века ему пришлось стать заговорщиком, идеологом военного пронунциаменто. Так ведь и Чаадаев, объявленный в Петербурге сумасшедшим, как слышали мы от Пушкина, в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес...

Как сказал жандармский генерал Леонтий Дубельт выдворяемому из Петербурга Герцену втом самом году, когда Муравьев умирал на каторге в Сибири: «У нас не то, что во Франции, где правительство на ножах с партиями, где его таскают в грязи, у нас управление отеческое»[174].

Вот Муравьев и предчувствовал, что, если болезнь «отеческого управления» (по латыни патернализм) срочно не излечить, бедствия из этого проистекут для отечества неисчислимые. И лекарством полагал он конституцию.

Соловьев, в отличие от него, был мыслителем, доктором философии. И жил он в постниколаевской славянофильской России. Ему было уже вполне понятно, что болезнь зашла куда глубже государственного патернализма, проникла в самые интимные ткани общества. Он предчувствовал смертельную опасность нового сверхдержавного соблазна и пытался погасить пока не поздно воинственные настроения «национально ориентированной» публики, яростно полемизируя с их глашатаями.

Федотов пришел уже после конца. Вокруг него бушевало море эмигрантской ненависти и эсхатологической истерики, эскиз которой попытался я набросать в этой главе. Зрелище было жуткое: эмигранты – несчастные, обездоленные, перебивавшиеся в чужих странах случайными заработками, и все-таки неутомимо строившие планы грандиозного и непременно сверхдержавного реванша. Георгий Петрович предчувствовал, что все это – и государственный патернализм, и националистический миф, и идея «смены одного тоталитаризма другим», и апелляции к нечистой силе – опять воскреснет в стране после распада CCCFJ только в масштабах гигантских, национальных, чреватых новым, на этот раз, быть может, окончательным самоуничтожением России. Во всяком случае предвидел он, как мы помним, что «когда пройдет революционный и контрреволюционный шок, вся проблематика русской мысли будет стоять по– прежнему перед новыми поколениями»[175].

А это между прочим означало, что и «после большевиков» не уйти будет новым поколениям от старого славянофильского мифа, который однажды – у него на глазах – уже погубил Россию. Более того, опасался Федотов, что как раз когда откроются все шлюзы и гигантская волна дореволюционной и эмигрантской мысли, со всеми ее гибельными иллюзиями и зловещими пророчествами, захлестнет страну, неподготовленные умы окажутся бессильны сохранить от этого поистине библейского потопа главную для него – декабристскую, муравьевско-соловьевскую – тему. И мощная славянофильская нота о «силе и призвании России» опять заглушит для новых поколений тему ее «болезни».

Тем более что ни минуты не сомневался Федотов: окончательное крушение русского средневековья будет эпохой трагической. «Нет решительно никаких оснований, – повторял он, – представлять себе первый день России после большевиков как розовую зарю новой свободной жизни. Утро, которое займется над Россией после кошмарной ночи, будет скорее то туманное «седое утро», которое пророчил умирающий Блок... После мечты о мировой гегемонии, о завоевании планетных миров, о физиологическом бессмертии, о земном рае -[оказаться] у разбитого корыта бедности, отсталости, рабства, может быть, национального унижения... Седое утро»85.

И со всей неизбежной при крушении вековой империи грязью и кровью, с предательством наивного и не понимающего, с чем он имеет дело, Запада, со всепроникающей коррупцией и невыносимым чувством национального унижения неминуемо вдохнет это «седое утро» новую жизнь в старые мифы.И может случиться так, что даже величайшее из достижений советского инобытия Московии, победа – в союзе с Западом – над фашизмом, окажется, как и констатировала много лет спустя одна из колеровских «производителей смыслов» Екатерина Дёготь, лишь «реминисценцией глубинной нелюбви к Западу. Потому что на протяжении многих поколений это подавалось как победа не просто над фашизмом, а именно над Западом. Для значительной части населения Запад – это общий враг, который еще со времен Никейского собора сумел нас облапошить и выбрать какой-то более выгодный исторический путь развития. А мы, с нашей глубиной и достоинствами, оказались в ж...»86

Да и могло ли случиться иначе, покуда по-прежнему господствует над умами все тот же карамзинско-уваровский консервативный миф внеевропейской «самобытности» отечественной культуры? Разве не он сокрушил в 1917-м Россию? И разве не был он снова на устах путчистов в августе 1991-го? Такой ли уж фантазией звучит после этого другое – вполне федотовское – предсказание Екатерины Дёготь, что «борьба с тем фашизмом, к несчастью, может стать знаменем нового фашизма в России»?87

По всем этим причинам предчувствия Георгия Петровича были, если угодно, еще трагичнее, еще безнадежнее соловьевских. Больше всего, впрочем, опасался он как раз того, что произошло в сербской мини-империи, известной под именем Югославии. Того, что « в общем неизбежном хаосе... произойдет гражданская война приблизительно равных половин бывшей России. Если даже победит Великороссия и силой удержит при себе народы империи, ее торжество может быть только временным. В современном мире нет места Австро-Венгриям... Ликвидация последней империи станет вопросом международного права и справедливости»88.

Страшен сон^да милостив Бог. Пронесло. Навсегда ли, однако? Кто знает, кончилась ли уже для России эпоха крушения средневековья, принесшая Югославии море человеческих страданий и неисчерпаемую, похоже, взаимную ненависть народов бывшей империи? «Большевизм умрет, как умер национал-социализм, – говорил в конце 1940-х Федотов, – но кто знает, какие новые формы примет русский... национализм?»89

Общественная реакция на путинский «поворот на Запад» после 11 сентября 2001 года свидетельствовала, что не зря мучила Федотова

Цит. по: Колеров МЛ. Новый режим. M. 2001. C.99

Там же.

Федотов Г.П. Цит. соч. С. 326.

как ученика Соловьева эта жестокая дилемма. Вот как сформулировала её два поколения спустя, уже в мае 2002 года, московская газета Аргументы и Факты: «Одни говорят, что Россия стала колоссом на глиняных ногах... Но есть и другое мнение: страна затаилась и копит силы для перехода в новое качество – геополитического и экономического лидера если не всего мира, то уж Европы точно»[176].

При всей неряшливости этой журналистской формулировки смысл вопроса прозрачен: окончательно ли признала себя в 2001 году Россия устами Путина одной из великих европейских держав или поворот её, как и в 1860-е, был лишь тактическим маневром, не миром, а перемирием? Покуда у руля страны последнее советское поколение, да еще и выпестованное Андроповым, окончательного ответа на этот роковой вопрос мы не получим.Тем более что, как и в роковое десятилетие Великой реформы, по– прежнему опасно слаба в стране европейская, декабристская традиция.К чести России, однако, традиция эта никогда в ней не умирала, даже посреди эмигрантской ненависти и эсхатологической истерики. Именно тогда, в самую мрачную пору позднего сталинизма в начале 1950-х и писал ведь Владимир Вейдле: «Задача России заключается в том, чтобы стать частью Европы, не просто к ней примкнуть, а разделить её судьбу»[177]. Увы, голосу его суждено было остаться, как и голосам его предшественников, одиноким воплем а пустыне.Нет сомнения, сталинская эпоха была для Вейдле, как и для Федотова, чем-то вроде нового татарского ига, поставившего страну на колени. С порога отвергали они «официальное советское мировоззрение, [которое] проистекает из малограмотного западничества, приправленного дешевым славянофильством»[178]. Но свято верили, что вновь «не отатарится» Россия. И обосновывали свою веру в её европейскую судьбу тем, что ведь «и древняя Русь не отатарилась, от европейского наследства не отреклась и кончилась Петром, прорубившим окно не куда-нибудь в Мекку или в Лхасу»93.Более того, уже тогда, когда и просвета не было видно в тучах, убеждали они Европу, что «лишаясь России, она теряет источник

обновления, лишается единственной страны, своей отсталостью способной её омолодить, самой своей чуждостью напитать, потому что эта чуждость не такая уж чужая, потому что эта отсталость может ей напомнить её собственную молодость»94.

Всё это очень глубоко и серьёзно, хотя эхо славянофильских грёз слышно и здесь (как, впрочем, и у всех постдекабристских западников). И всё-таки ярче чего бы то ни было свидетельствует исповедь Вейдле, что пережила декабристская традиция России и Катастрофу, и сталинизм, и эмиграцию.Это правда, не спасла она, как мы видели, страну в пору решающей – и последней в дореволюционной России – патриотической истерии 1908-1914 годов. Не только потому, однако, что оказалась несопоставима с мощью сверхдержавного соблазна и средневекового мифа, гласившего, что «Россия не может идти ни по одному из путей, приемлемых для других цивилизаций и народов». Не спасла европейская традиция страну в 1917-м еще и потому, что стояло тогда за плечами рушившейся петровской России другое, допетровское «мужицкое царство». Только оно, как мы уже говорили, и сделало возможной реставрацию московитской империи на развалинах петровской.Ничего похожего не стояло – и не стоит – за плечами разрушенной второй империи. И по этой причине путь реставрации ей заказан. Навсегда. Знаменитая деревенская литература, оплакавшая исчезновение «мужицкого царства» еще в 1970-е, самое красноречивое этому свидетельство. Приходится признать, что Великого немого, на протян^нии полутора столетий вдохновлявшего консервативный миф, больше нет.

Вот почему шансы европейской традиции в XXI веке, едва сойдет с политической сцены последнее советское поколение, несопоставимо выше, чем в начале – и даже в конце XX. Бесспорно, вера в сак– ральность верховной власти, возрожденная при Сталине, все еще работает. Но и ей нанес жестокий удар своей отставкой Путин. Если я прав, царская отставка неминуемо приведет к мощному сдвигу в

19 Янов

сознании – и даже в подсознании – городской России (и символом ее станет разброд и шатание в рядах экзальтированных «Наших»). Бесспорно и то,что историческая драма патриотизма/национализма, та самая, что привела к кровавой бане в Югославии, продолжает зловеще бурлить и в российском подсознании (и опять, как во времена Вех, глуха к ней близорукая элита, по-прежнему поглощенная мутной пеной повседневных политических баталий).

Всё верно. Только вот почва для возрождения старинного консервативного мифа искусственной «самобытности» стремительно размывается. И потому предчувствия, которые мучат меня так же, как терзали они моих предшественников, неизмеримо оптимистичнее. В отличие от них, я уверен в победе европейской традиции России. Другое дело, сколько времени это займет и сколько страданий – и тяжелых депрессий – еще принесет этот мучительно медленный исторический процесс распада консервативного мифа бедной русской интеллигенции. Конечно, я хочу, чтобы этих страданий было меньше. И потому выбираю другой путь.Предшественники мои видели лекарство от болезни в обращении к здравому смыслу своих читателей. Федотов, в частности, призывал их понять, что «для самой России насильственное продолжение имперского бытия означало бы потерю надежды на ее собственную свободу... Как при московских царях самодержавие было ценой, уплаченной за экспансию, так фашизм является единственным строем, способным продлить существование каторжной империи»95. И потому, убеждал он их, «потеря империи есть нравственное очищение, освобождение русской культуры от страшного бремени, искажающего ее духовный облик»96. Ибо «ненависть к чужому – не любовь к своему – составляет главный пафос современного национализма»97.

Также, как в случае Соловьева и Вейдле, всё это замечательно глубокие и серьезные аргументы, но... Но они не сработали. Вот почему не хотел я ограничиться аргументами. Хотел показать читателю, как происходила и почему никогда не прекращалась в России непримиримая борьба ее европейской и патерналистской традиций.

Федотов Г.П. Цит. соч. С. 326.

Там же. С. 327.

Акт за актом развернуть перед ним картину этой затянувшейся на четыре столетия драмы.

Явственно должно перед ним вырисоваться в трилогии и то, как все это начиналось – в XV веке, на самой заре русской государственности, в беспощадной схватке между иосифлянами и нестяжателями. И то, как принесла победа иосифлян стране крестьянское рабство и тотальный террор в веке XVI.

И то, как торжествовал в ней над Ньютоном Кузьма Индикоплов в Московитском столетии, институционализируя и тем самым увековечивая эту роковую победу.

И то, как, разворачивая страну в сторону Европы и просвещения, углубил вто же время Петр пропасть между двумя Россиями, разверзшуюся еще при Иване Грозном. И то, как прахом пошли в Новое время все попытки воссоединить страну – от Сперанского и декабристов до Витте и Столыпина. И то, наконец, почему пошли они прахом: карамзинско-уваровский консервативный миф внеевропейской «самобытности» России оказался сильнее здравого смысла.

Все остальное было предсказуемо. И «последняя война», о которой пророчествовал Соловьев. И эсхатологическая истерика её инициаторов, пытавшихся свалить свое злодеяние на чужие плечи. И растерянность вполне вроде бы либеральной, западнической публики, которую тот же консервативный миф превратил, едва оказалась она его пленницей, в смертельный инструмент «разрушения цивилизации», поуже известному нам выражению Гейне.

Я не знак^ сработаетли картина там, где спасовали аргументы. Не знаю даже, действительно ли предстала со страниц трилогии перед читателем картина, которую я пытался нарисовать. Об этом судить читателю. Единственное, что я могу сказать в ее оправдание, это что я старался и вложил в эту картину полжизни.

В любом случае, однако, смысл ее совершенно ясен. Это совсем Другая история, не та, которой учили читателя в советской школе, и не та, которой учат сегодня в российских и западных университетах. Из этой истории следует: всё, что происходит сейчас в идейной жизни России, уже с нами было. Только в отличие от своих предшественников, пытаюсь я воевать с общим и Муравьеву, и Соловьеву, и Федотову предчувствием, обращаясь не столько к его, читателя, рефлексии, сколько к естественному человеческому желанию не дать одурачить себя снова.

глава первая ВвОДНЭЯ

глава вторая У истоков «государственного патриотизма»

глава третья Упущенная Европа

глава четвертая Ошибка Герцена

глава пятая Ретроспективная утопия

глава шестая Торжество национального эгоизма

глава седьмая Три пророчества

глава восьмая На финишной гфямой

глава девятая Как губили петровскую Россию

глава десятая Агония бешеного национализма

ОДИН

Поел

ГЛАВА

НАДЦАТАЯ

еднии спор

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Последний спор

Долгое рабство – не случайная вещь: оно, конечно, соответствует какому-нибудь элементу национального характера. Этат элемент может быть поглощен, побежден другими элементами, но он способен также и победить.

Александр Герцен

·4 ... Перемены Вашего духовного лица я старался понять.

Но вот к власти пришел Гитлер и Вы стали – 1 прогитлеровцем. У меня до сих пор имеются Ваши

/ прогитлеровские статьи, где Вы рекомендуете

русским не смотреть на гитлеризм «глазами евреев»... Как Вы могли, русский человек, пойти к Гитлеру?.. Категорически оказались правы те русские, которые смотрели на Гитлера «глазами евреев».

Роман Гуль Письмо И.А. Ильину, 1949 г.

Судя по сравнительно недавним публикациям, труднее всего, боюсь, будет мне убедить в том, что о русской истории можно судить и вне сложившихся за десятилетия стереотипов (outside the box, как любят говорить американцы) вовсе не имперских реваншистов, но своих политических единомышленников, либеральных культурологов. Конечно же, мои разногласия с ними не столь фундаментальны, как с певцами державного «особнячества» – скорее, тактические, нежели стратегические. Но все-таки они очень серьезны. И я не счел бы свои обязательства перед читателями выполненными, не обсудив эти разногласия публично, по крайней мере, в заключение трилогии.

Я понимаю, что, как всякий запоздалый «второй фронт», создаёт такое обсуждение массу формальных неудобств. В частности, мне

придётся оживить в памяти читателя множество персонажей, эпизодов и ссылок, уже известных ему из первой, из второй, даже из этой, заключительной книги трилогии. В принципе это все равно, как попытаться заново перевоевать, если можно так выразиться, уже законченную войну – только на новом фронте. С другой стороны, однако, имеет такая попытка и свои преимущества. Она даёт возможность вкратце обобщить, свести воедино все разнообразные аргументы, разбросанные по пространству трилогии, заново оценить их логику и проверить их интеллектуальную убедительность. Я хочу надеяться, что преимущества этого последнего спора перевесят в глазах читателя его неудобства (и вынужденные повторения).

Точнее всех, кажется, сформулировал наши разногласия с либеральными культурологами Андрей Анатольевич Пелипенко в статье «Россия и Запад: грани исторического взаимодействия»[179]. Впрочем, его формулировки до такой степени буквально отражают общепринятый среди них взгляд на русскую историю, что спорить с ним, по сути, все равно, что спорить с самим этим взглядом.

Например, Пелипенко решительно не верит, что Россия изначально страна европейская – и либеральные культурологи не верят. Он убежден, что в качестве деспотической империи Россия всегда противостояла Европе, была ее антитезой. И его коллеги в этом убеждены. Он считает, что «генеральной доминантой» европейской государственности был «процесс формирования национальных государств»[180], тогда как в России никогда такого процесса не было. И культурологи так считают. Он полностью игнорирует открытия советских историков-шестидесятников, документально доказавших бурный подъём национальной экономики в досамодержавной, докрепостни– ческой и доимперской России первой половины XVI века, тот самый экономический подъем, на который, собственно, и опирались либеральные реформы 1550-х. И коллеги эти открытия игнорируют.

Короче, совпадений не перечесть. Что до отечества, то «с эпохи Ивана Грозного Русь обозначилась для Европы в качестве внешней

имперской антитезы»3. А это, естественно, влекло за собою «отказ от либеральной альтернативы»4.

w Глава одиннадцатая

Хронологическии пос*дни«спор маневр

Здесь, однако, возникает проблема. Состоит она в том, что русская история не начинается с Ивана Грозного. И с империи не начинается она тоже. На самом деле от начала Киевско– Новгородской Руси до окончательной победы контрреформаторов – иосифлян (и вытекавшей из нее самодержавной революции Грозного царя) в 1560-е, прошло не меньше веков, чем от этой победы до наших дней. И все эти либеральные, если можно так выразиться по отношению к тому времени, века «генеральной доминантой» русской государственности как раз и был точно такой же, как в Европе «процесс формирования национального государства».

Неудавшийся на первых порах, это правда, как, впрочем, не удался он и в вестготской Испании, а потом и вовсе насильственно прерванный – в одном случае монгольским, в другом – арабским завоеванием – но во всяком случае ничего подобного самодержавию – оставим пока в стороне вопрос о деспотизме – и в помине тогда на Руси (опять-таки как в вестготской Испании) не было. Более того, единственная известная нам попытка установить режим неограниченной власти окончилась для великого князя Владимирского Андрея Боголюбского в середине XII века, скорее, драматически: он был убит собственными боярами. Окончилась, иначе говоря, победой тогдашних противников самодержавия (о вестготской Испании говорил я потому, что вижу ее как, хоть и грубую, но все же самую близкую аналогию норманской Руси).

Европейский характер Киевско-Новгородской Руси признают, как мы видели, даже самые неколебимые из западных приверженцев теории «русского деспотизма» Карл Виттфогель или Тибор Самузли (надеюсь, Пелипенко извинит меня за то, что Ричарда Пайпса, на которого ссылаются культурологи, я авторитетным историком не считаю: в первой книге трилогии подробно обьяснено почему). Мало того, главная трудность для этих авторов состоит именно втом, чтобы объяснить роковой «перелом» второй половины XVI века, в результате которого европейская Русь превратилась вдруг в «антитезу Европе»[181]. Их неудачные, на мой взгляд, попытки объяснить этот драматический «перелом» тоже подробно рассмотрены в трилогии и нет надобности здесь их повторять.

Пелипенко, однако, предпочел, как мы видели, обойти эту трудность западных единомышленников своего рода хронологическим манёвром, попросту начав русскую историю с противостояния Европе во второй половине XVI века. Само собою пришлось ему для этого пойти на некоторые жертвы. Например, игнорировать эпохальную борьбу тогдашних либералов (нестяжателей) против идеологов империи (иосифлян) за церковную Реформацию. Междутем именно трагический исход этой борьбы, по сути, и предрешил судьбу России на четыре столетия вперед.

И не одну лишь нестяжательскую борьбу, продолжавшуюся, между прочим, на протяжении четырех поколений, пришлось ему игнорировать, но и, скажем, связанные с нею «Московские Афины» 1490-х. И «крестьянскую конституцию» Ивана III (Юрьев день). И вообще все его царствование, занявшее практически всю вторую половину XV века, на протяжении которого Россия не была ни империей, ни «антитезой» (скорее уж национальным государством). Не упоминает Пелипенко даже о Великой реформе «Правительства компромисса», вводившей в России 1550-х земское самоуправление и суд присяжных – за три столетия до реформ Александра II. Не упоминает даже о пункте 98 Судебника 1550 года, который назвал я в трилогии русской Magna Carta и который впервые юридически запрещал царю принимать новые законы единолично.

«Ах, если бы...»

Еще важнее, что даже и такой не совсем, согласитесь, корректный хронологический маневр не избавил Пелипенко от трудностей. Например, если уж не естественное для ученого историческое любопытство, то здравый смысл должен был, казалось, побудить его задать себе вопрос, откуда уже четверть века спустя после смерти Грозного возник в «имперской антитезе» первый среди великих держав Европы полноформатный проект Основного закона конституционной монархии. Я говорю, конечно, о конституции Михаила Салтыкова 1610 года, высоко, как мы видели, оцененной классиками русской историографии. Не мог же в самом деле столь подробно разработанный конституционный документ появиться на свет неожиданно, словно Афина из головы Зевса.

В трилогии, как помнит читатель, я попытался дать на это вполне недвусмысленный ответ. В принципе состоитон в двойственности русской политической культуры. Возникла эта двойственность, как я надеюсь, помнит читатель, не позже XII века, в период распада Киевско-Новгородской Руси, когда князья практически беспрерывно воевали друг с другом, и холопы, управлявшие княжескими доменами, насмерть враждовали с вольными дружинниками князя. Продолжалась эта непримиримая вражда столетиями. Отсюда и пошли, резонно предположить, в русской политической культуре две взаимоисключающие – и, примерно, равные по силе – традиции. Потому и назвал я одну из них холопской, а другую – традицией вольных дружинн^ов.

Так или иначе, в свете этой перманентной и беспощадной войны традиций становится, я думаю, понятным, что конституционный проект Салтыкова, конечно же, не родился на пустом месте. Он был лишь дальнейшим развитием того же пункта 98 того же Судебника 1550 года. Поскольку был тот Судебник первой попыткой русской аристократии, унаследовавшей традицию вольных дружинников XII века, законодательно ограничить власть государя.

Глава одиннадцатая Последний спор

Попытка, как мы знаем, не сработала (так же, заметим в скобках, как не сработала поначалу Magna Carta 1215 года и в Англии).

Результатом её провала и был конституционный проект Салтыкова. Иначе говоря, он стал бесспорным свидетельством того, что в докре– постнические и досамодержавные времена русская аристократия обнаружила замечательную способность учиться на своих ошибках. В ходе государственного переворота Грозного пришла она, естественно, к заключению, что пункт в Судебнике не может служить серьезной гарантией от царского произвола. Отсюда и полноформатный проект конституционной монархии 1610 года.

В отличие от В.О. Ключевского и Б.Н. Чичерина, однако, Пелипенко не только не задумывается над этой загадкой, но отбрасывает её с порога. «Восклицания типа «Ах, если бы!» – пишет он, – выглядят не менее наивно, чем примитивные детерминистские схемы вульгаризированного гегелевско-марксистского толка»6. Другими словами, рассматривает он конституционный проект Салтыкова, погибший в пламени гражданской войны и Смуты, не как упущенную возможность, способную возродиться на другом историческом перекрестке России, но как благое пожелание, ничего общего не имеющее с реальностью русской истории (несмотря даже на то, что три столетия спустя проект Салтыкова и впрямь возродился в Основном законе конституционной монархии 1906 года).

Пелипенко, как мы видели, думает иначе: ничего, мол, эти наивные либеральные поползновения не изменили – и изменить не могли – в курсе «теократической империи»7 с её «деспотической линией»8.

Допустим. Но ведь откуда-то этот проект должен был взяться. Он нисколько не похож на польскую выборную монархию. И ничего подобного ему не возникло в соседних с Россией континентальных империях XVII века – ни в Оттоманской, ни даже в Священной Римской империи германской нации. А в России почему-то возникло. Почему? Пелипенко этот вопрос не кажется серьезным. Верно, говорит он, «делаются попытки уравновесить имперско-теократиче– скую и либеральную линии в русской истории за счет переосмысле-

Пелипенко АЛ. Цит. соч. С.66.

Там же. С. 69.

ния масштабов и значения последней. Так поступает, в частности, А. Янов (от Ивана III к конституции Михаила Салтыкова, далее к верхов– никам и декабристам и т.д.). Однако вялый пунктир либеральных поползновений, объяснимых сначала отголосками раннесредневе– кового синкрезиса, а затем влиянием той же самой Европы... вряд ли может быть назван в полном смысле линией. Нет необходимости затевать споры по конкретным пунктам, например, о том, что если в феномене декабристов и можно говорить о какой-либо традиции, то это скорее традиция гвардейских дворцовых переворотов и т.д. Достаточно задать простой вопрос – почему в нашей истории деспотическая линия всегда побеждала либеральную? Никакими частными причинами этого не объяснить»9.

Глава одиннадцатая «СКаЧОК» Последний спор

Что же предлагает Пелипенко взамен «вялого пунктира либеральных поползновений»? Как, по его мнению, могла бы вырваться Россия из удушающих объятий всегда победоносной «деспотической линии», если возможность опереться на европейские корни её собственной политической культуры небрежно, как мы видели, раскассирована? Какова, короче говоря, её перспектива в XXI веке? Пелипенко уверен, что он знает. Состоит нарисованная им перспектива тоже из двух частей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю