Текст книги "Отверженные (др. перевод)"
Автор книги: Виктор Гюго
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 123 страниц)
Почтовое сообщение между Аррасом и Монрейлем в то время все еще осуществлялось посредством легких экипажей времен Империи. То были двухколесные кабриолеты, обитые внутри бурой кожей, а стоячих рессорах, двухместные – одно место полагалось для курьера, другое для путешественника. Колеса были снабжены выступающими предохранительными ступицами, чтобы держать другие экипажи на расстоянии; до сих пор такие колеса можно встретить на дорогах Германии. Огромный продолговатый ящик для писем прикреплялся позади кабриолета и составлял с ним одно целое. Ящик этот был неизменно окрашен в черный цвет, а кабриолет в желтый.
Эти экипажи, совершенно не похожие на современные, представляли что-то уродливое, безобразное; они походили на странных насекомых, называемых, кажется, термитами, которые при короткой талии волочат за собой длинное туловище. Ходили они, впрочем, довольно быстро. Экипаж, выезжая из Арраса каждую ночь в час, после прихода парижской почты, приходил в Монрейль почти в пять часов утра.
В эту ночь экипаж, спускаясь в Монрейле по Гединской дороге, задел на повороте маленький тильбюри, запряженный белой лошадкой, ехавший в противоположном направлении. В тильбюри был всего один пассажир, человек, закутанный в большой плащ. Колесо тильбюри получило довольно сильный толчок. Курьер крикнул путешественнику, чтобы он остановился, но тот не слушал его и продолжал ехать крупной рысью.
– Вот человек, который чертовски куда-то торопится! – заметил курьер.
Человек, спешивший таким образом, был тот самый, которого мы видели в борьбе с волнениями, во всяком случае заслуживающими сострадания.
Куда он ехал? Он и сам не знал. Зачем он так спешил? Неизвестно. Он ехал наудачу. Куда? Вероятно, в Аррас, но, быть может, и в другое место. Порою он сознавал это и содрогался. Он погружался все дальше и дальше в этот мрак, как в бездну. Что-то неудержимо толкало его, что-то притягивало. В нем происходило то, чего никто не в силах выразить, но что всякий поймет. Какой человек не входил хоть раз в жизни в эту мрачную пещеру неизвестного.
Впрочем, он ничего не решил, ни на чем не остановился, ничего не сделал. Ни одно из действий его совести не было окончательным. Более чем когда-нибудь он стоял на первом моменте. К чему же он ехал в Аррас?
Он твердил себе то же самое, что уже думал, нанимая кабриолет у Скоффлера, что каков бы ни был результат, ничто не мешает ему видеть его собственными глазами, судить о вещах самому; что даже разумно, необходимо знать все, что случится; что ничего нельзя решить заранее, – издали ведь всегда делают из мухи слона, – что как бы то ни было, увидев этого Шанматье, наверное, какого-нибудь разбойника – совесть его успокоится и он не огорчится, если отправят его на каторгу вместо него, что хотя на суде будут все в сборе – и Жавер, и Бреве, и Шенильдье, и Кошпаль, старые каторжники, знавшие его – но, во всяком случае, они его не узнают; не может быть, чтобы узнали! Жавер теперь далек от этой мысли! Все предположения, все догадки обращены на Шанматье, а ведь нет ничего упорнее предположений и догадок; поэтому опасности не предвидится никакой.
Конечно, думал он, это черная полоса, но она минует, – что ни говорите, а вся судьба – в его руках, он полный властелин ее. Он упорно цеплялся за эту мысль.
В глубине души он предпочел бы вовсе не ехать в Аррас.
Но он все-таки ехал.
Погруженный в думы, он стегал лошадь, которая бежала хорошей мерной рысью, делая две с половиной мили в час.
По мере того как кабриолет ехал, человек чувствовал, что внутри его что-то с силой тянет назад.
На рассвете он выехал в открытое поле; город Монрейль остался далеко позади. Он смотрел, как белел горизонт; смотрел, ничего не видя перед собою, на холодные картины зимнего рассвета. Утро имеет свои призраки, как и вечер. Он их не замечал; но помимо его воли, в силу какого-то чисто физического чувства, эти черные силуэты деревьев и холмов прибавляли к мятежному состоянию его души что-то сумрачное и роковое.
Всякий раз, как он проезжал мимо уединенных домов, встречавшихся вдоль окраины дороги, он думал: ведь живут же здесь люди, которые теперь спят спокойно.
Мирная рысь лошади, бубенчики хомута, стук колес о мостовую производили убаюкивающий монотонный звук. Все это прекрасно, когда человек весел, но кажется мрачным, когда он грустен.
Совсем рассвело, когда он прибыл в Гедин. Он остановился перед постоялым двором, чтобы дать передохнуть лошади и покормить ее.
Лошадь была, как говорил Скоффлер, из мелкой породы Булоннэ – с большой головой, толстыми боками, короткой шеей, но вместе с тем широкой грудью, широким крупом, тонкими, суховатыми, но сильными ногами. Эта порода некрасива, но крепка и вынослива. Доброе животное сделало пять миль за два часа и нисколько не было взмылено.
Мадлен не слезал с тильбюри. Конюх, принесший овес, вдруг нагнулся и стал рассматривать левое колесо.
– А далеко ли вы так скачете? – спросил он.
Он отвечал почти не выходя из своей задумчивости:
– Почему вы спрашиваете?
– Издалека приехали? – продолжал конюх.
– Я сделал пять миль.
– А!
– Почему вы говорите: а?
Конюх опять нагнулся, помолчал, не отрывая глаз от колеса, и поднял голову:
– Вот колесо, которое проехало только что пять миль, не спорю, да только скажу вам, что теперь оно уж наверное не в состоянии будет выдержать и четверти мили.
Он поспешно слез с кабриолета.
– Что вы говорите, любезный?
– А то говорю, что чудеса еще, что вы проехали пять миль и не свалились вместе с лошадью в какой-нибудь овраг. Посмотрите сюда!
Колесо действительно было сильно повреждено. Столкновение с экипажем раскололо две спицы и сломало ступицу, у которой почти выскочила гайка.
– Нет ли тут поблизости каретника, любезный? – спросил он конюха.
– Конечно есть, сударь.
– Сделайте одолжение, сходите за ним.
– Да он в двух шагах. Эй, дядя Бугальяр!
Дядя Бугальяр, каретник, стоял на пороге своего дома. Он пришел, осмотрел колесо и скорчил гримасу, как хирург, свидетельствующий сломанную ногу.
– Можете вы тотчас же починить это колесо?
– Как же, сударь.
– А когда я могу ехать?
– Завтра.
– Как завтра?
– Да тут работы на целый день. Разве вы куда спешите?
– Очень спешу. Мне надо пуститься в путь через час, не позже.
– Невозможно, сударь.
– Я заплачу сколько надо.
– Невозможно.
– Ну так через два часа.
– На сегодняшний день и думать нечего. Надо приделать две спицы и поправить ступицу. Вы сможете ехать не раньше завтрашнего дня.
– Но мое дело не терпит до завтра. А если вместо того, чтобы чинить это колесо, его заменить другим? Ведь вы каретник?
– Так точно.
– Не найдется ли у вас колеса на продажу? Я мог бы отправиться в путь тотчас же.
– У меня нет сейчас готового колеса для вашего кабриолета. Колесо нелегко подобрать, надо пару.
– В таком случае, продайте мне пару.
– Ну, сударь, не все колеса приходятся впору ко всем осям.
– Все-таки попробуйте.
– Напрасно будет. У меня есть на продажу только колеса для повозок. У нас тут попросту.
– А нет ли у вас кабриолета напрокат?
Каретник с первого же взгляда узнал, что тильбюри наемный. Он пожал плечами.
– Нечего сказать, славно вы отделываете экипажи, которые нанимаете! Кабы у меня и был кабриолет, и то я бы его не дал вам.
– Ну, так продайте.
– Говорят вам, нет у меня.
– Как! Нет никакой таратайки? Вы видите, я неразборчив.
– Мы ведь живем в глуши. Правда, есть у меня там в сарае старая коляска, принадлежащая одному буржуа; он дал мне ее на хранение и употребляет ее в дело раз в месяц. Я бы вам дал ее – мне все равно, да только надо, чтоб буржуа не видел, как вы проедете мимо; а во-вторых, это коляска: потребуется пара лошадей.
– Я найму двух почтовых лошадей.
– Куда же вы едете, сударь?
– В Аррас.
– И хотите добраться туда сегодня?
– Конечно.
– На почтовых лошадях?
– Отчего же нет?
– Не все ли равно будет вам приехать туда нынче ночью часа в четыре?
– Разумеется нет.
– Вот видите ли, есть кое-какие условия, если вы возьмете почтовых… При вас паспорт?
– При мне.
– Ну-с, взяв почтовых лошадей, вы придете в Аррас не раньше как завтра. На станциях проволочки – все лошади заняты в поле. Теперь везде пашут, лошадей берут отовсюду, даже с почты. Вы прождете, по крайней мере, часа по три, по четыре на каждой станции. Да и потом тащатся шагом. Много приходится ехать в гору.
– Что же, я поеду верхом. Распрягите кабриолет. Надеюсь, я достану здесь седло.
– Конечно, только лошадь-то ваша ходит под седлом?
– Это правда, я и забыл, она не выносит седла.
– В таком случае…
– Но ведь найду же я в селе какую-нибудь лошадь?
– Лошадь, которая бы добежала до Арраса единым духом?
– Да.
– Ну нет, такого коня нет в наших местах. Во-первых, надо было бы сразу купить ее, потому что вас никто не знает. Но ни внаймы, ни на продажу такой не найти ни за пятьсот франков, ни за тысячу!
– Что же делать?
– Самое лучшее, говорю вам, как честный человек, починить колесо, а завтра вы пуститесь в дорогу.
– Завтра будет поздно.
– Вот тебе раз!
– А когда проходит экипаж в Аррас?
– Завтра в ночь. Оба почтовых экипажа ездят по ночам, и тот, что ходит отсюда, и тот, что приходит.
– Да неужели же вам понадобится целый день, чтобы починить колесо?
– Да, целый день, и не разгибаясь.
– Если даже двое будут работать?
– Хоть десятеро!
– А если связать спицы веревками?
– Спицы-то еще куда ни шло, а ступицу уж никак. Да и ось в плохом состоянии.
– Не отдает ли у вас кто-нибудь экипажи напрокат?
– Нет.
– Нет ли другого каретника?
Конюх и каретник в один голос отвечали «нет», покачивая головой.
Он почувствовал прилив великой радости.
Очевидно, это рука Провидения. Она разбила колесо тильбюри и остановила его на пути. Но он не поддался на это первое предостережение; он употребил все человеческие усилия, чтобы продолжать путь; он честно и добросовестно исчерпал все средства; он не отступил ни перед погодой, ни перед утомлением, ни перед издержками – ему не в чем было упрекнуть себя. Если нельзя ехать дальше – это уж не его дело! Не его это вина – а воля Провидения.
Он вздохнул свободнее, – вздохнул полной грудью в первый раз со времени посещения Жавера. Ему казалось, что железная рука, сжимающая его сердце в продолжение двадцати часов, вдруг ослабла.
Ему чудилось, что теперь Бог за него и проявил свою волю явным образом. Он подумал, что сделал все, что в его силах, и теперь ему останется спокойно вернуться назад.
Если бы разговор его с каретником происходил в комнатах постоялого двора, без свидетелей, дело тем бы и кончилось, и нам, вероятно, не пришлось бы рассказывать происшествия, которые прочтут ниже, но дело в том, что разговор происходил на улице. Всякий уличный разговор непременно соберет кучу любопытных. Всегда найдутся люди, которые только и жаждут зрелищ. Покуда он расспрашивал мастера, несколько прохожих остановились около них. Послушав несколько минут, какой-то мальчик, на которого никто не обратил внимания, отделился от группы и пустился бежать.
В тот момент, когда путешественник, после размышления, решил вернуться назад, ребенок уже возвращался. За ним шла старуха.
– Мой мальчишка сказал мне, что вы желаете нанять кабриолет? – обратилась она к путешественнику.
Эти простые слова, произнесенные старой женщиной, которая вела за руку ребенка, так поразили его, что он облился холодным потом. Он почувствовал, что железная рука, только что отпустившая его, опять появилась во мраке позади, готовая схватить его.
– Да, милая, – отвечал он, – я ищу кабриолет внаймы.
И тотчас же поторопился прибавить:
– Но здесь его не найти, в этой местности.
– Как не найти? – отвечала старуха.
– Где же? – вмешался каретник.
– Да хоть бы у меня.
Он вздрогнул. Роковая рука опять схватила его.
У старухи действительно стояло в сарае что-то вроде плетеной таратайки. Каретник и конюх, в досаде, что путешественник от них ускользает, вмешались в разговор.
– Это ужасная колымага, – уверяли они, – без рессор, прямо на осях; правда, сиденье висит на кожаных ремнях, но только она вся как решето, – колеса заржавели, насквозь прогнили от сырости, – вряд ли она уйдет дальше тильбюри, – сущая колымага, и господин напрасно сделает, если поедет в ней, и т. д., и т. д.
Все это была, положим, правда, но только эта колымага, эта фура, этот предмет, каков бы он ни был, имел пару колес и мог довезти до Арраса.
Он заплатил что следовало, оставил тильбюри в починку у каретника, обещая взять его на обратном пути, велел запрячь белую лошадку в таратайку, сел в нее и продолжил путь, начатый утром.
В ту минуту, когда таратайка тронулась с места, он подумал, что за минуту перед тем он с радостью помышлял, что не придется ему ехать дальше: он вспомнил об этой радости с какой-то досадой и нашел ее нелепой. Чему было радоваться? Что ни говори, ведь он предпринял поездку по своей же доброй воле. Никто его не заставлял.
Когда он выезжал из Гедина, он услышал громкий голос, кричавший ему вслед: «Стой, стой!» Он остановил тележку быстрым движением, в котором было что-то судорожное, лихорадочное, похожее на надежду.
Это кричал мальчишка.
– Сударь, – сказал он, – ведь это я достал вам экипаж!
– Так что же?
– А вы мне ничего не дали.
Он, который обыкновенно так охотно давал всем, нашел это требование наглым и чуть ли не гнусным.
– А, это ты, негодяй! – крикнул он. – Ничего не получишь!
Он стегнул по лошади и покатил крупной рысью.
В Гедине он потерял много времени, и ему захотелось наверстать его. Белая лошадка была молодцом и везла за двоих; но на дворе стоял февраль месяц, перед тем долго шли дожди, дороги стали плохие. К тому же это уже был не тильбюри. Таратайка оказалась неуклюжая и тяжелая, да и дорога шла больше в гору.
Ему понадобилось целых четыре часа, чтобы добраться из Гедина в Сен-Поль. Четыре часа – для пяти миль.
В Сен-Поле он остановился у первого трактира, распряг лошадь и повел ее в конюшню. Согласно обещанию, данному Скоффлеру, он не отходил от яслей, пока она ела. Он размышлял о предметах смутных и печальных.
В конюшню пришла трактирщица.
– Не угодно ли вам позавтракать, сударь? – спросила она.
– Ах, и правда, – сказал он, – у меня даже разыгрался аппетит.
Он пошел вслед за женщиной, у которой было свежее, веселое лицо.
Она повела его в большую залу, где было много столов, покрытых клеенкой вместо скатерти.
– Только поскорей, – сказал он, – я очень спешу.
Толстая фламандка-служанка наскоро поставила ему прибор. Он глядел на девушку с каким-то отрадным чувством.
«Вот что со мной было, – подумал он. – Я просто проголодался».
Ему подали есть. Он накинулся на хлеб, откусил кусочек, потом медленно положил его на стол и не притронулся к нему больше.
За другим столом завтракал ломовой извозчик. Он обратился к этому человеку:
– Отчего это у них хлеб такой горький?
Извозчик был из немцев и не понял. Мадлен вернулся в конюшню к своей лошади.
Час спустя он выезжал из Сен-Поля и направлялся к Тенку, лежащему всего в пяти милях от Арраса.
Что делал он во время пути? О чем думал он? Как и поутру, он смотрел, как мелькали деревья, соломенные крыши, возделанные поля, наблюдал, как исчезали ландшафты на каждом повороте дороги. Такое созерцание порою наполняет душу и избавляет ее от дум. Видеть тысячи предметов в первый и последний раз, есть ли что-нибудь более меланхолическое и глубокое! Путешествовать – это рождаться и умирать ежеминутно. Быть может, в самых тайных закоулках души он сравнивал эти далекие и изменчивые горизонты с человеческой жизнью. Все предметы в жизни беспрерывно бегут перед нами. Затмения и светлые проблески чередуются. Смотришь, торопишься, протягиваешь руку, чтобы ухватить что-нибудь на лету; каждое событие – поворот дороги, и вот делаешься стариком. Чувствуешь как бы толчок, потрясение, кругом мрак; различаешь только темную дверь. Сумрачный конь жизни, который вез тебя, останавливается. Какая-то закутанная, темная, неизвестная фигура распрягает его в потемках.
Настали сумерки; дети, выходившие из школы, остановились поглазеть на путешественника, въехавшего в Тенк. Правда, дни все еще были очень коротки. В Тенке он не остановился вовсе. Выезжая из села, он встретил рабочего, поправлявшего дорогу. Тот поднял голову и промолвил:
– Вот измученная лошадь!
Бедное животное действительно еле двигалось.
– В Аррас, что ли, едете? – прибавил рабочий.
– Да.
– Ну, если так будете ехать, не скоро доберетесь!
Он совсем остановил лошадь и стал расспрашивать рабочего:
– Разве так далеко отсюда до Арраса?
– Около семи миль будет.
– Как так? В почтовой книге значится пять с четвертью.
– Да разве вы не знаете, что дорога ремонтируется? Через четверть часа пути вы увидите, что она заграждена. Нет возможности ехать дальше.
– Неужели?
– Вы поверните налево, на дорогу, которая идет в Каренси, переправьтесь через реку; когда доедете до Камблена, поверните направо – это и есть дорога Мон-Сент-Элуа, ведущая в Аррас.
– Да ведь ночь наступает, я собьюсь с пути!
– Вы разве не здешний?
– Нет.
– К тому же все это проселочные дороги. Вот что, сударь, – продолжал рабочий, – послушайтесь-ка моего совета. Лошадь у вас замучена, вернитесь в Тенк. Там есть хороший трактир. Переночуйте, а завтра поедете в Аррас.
– Мне нужно быть там сегодня же вечером.
– Ну, это другое дело. В таком случае все-таки ступайте на постоялый двор и возьмите свежую запасную лошадь. Конюх покажет вам дорогу.
Он последовал совету рабочего, повернул назад и полчаса спустя возвращался крупной рысью на паре лошадей. Конюх, именовавший себя почтальоном, сидел позади таратайки.
Между тем он чувствовал, что теряет время. Настала глухая ночь.
Они поехали по проселку. Дорога стала совсем плохой. Таратайка попадала из колеи в колею.
– Поезжай все рысью и получишь вдвое на выпивку, – сказал он почтальону.
Толчок – и валек сломался.
– Сударь, – сказал почтальон, – у нас сломался валек, и я не знаю, что делать. Дорога очень худая нынче; если бы вы изволили вернуться ночевать в Тенк, мы завтра утром ранехонько могли бы быть в Аррасе.
– Есть у тебя веревка и нож? – спросил он вместо ответа.
– Есть.
Он сломал сук и сделал из него валек.
На это он потерял еще с полчаса. Зато они пустились вскачь. Равнина была окутана мраком. Черные полосы тумана низко ползли по холмам и отделялись от них как дым. В тучах являлись беловатые облики. Свирепый ветер с моря ревел, производя шум, похожий на то, будто передвигают мебель. Предметы принимали какие-то страшные образы.
Холод пронизывал его насквозь. Он ничего не ел со вчерашнего вечера. Смутно припомнил он другое ночное путешествие по большой равнине в окрестностях Диня восемь лет тому назад. Ему казалось, что это было вчера.
Пробили часы на какой-то отдаленной колокольне.
– Который это час? – спросил он почтальона.
– Семь часов. В восемь мы будем в Аррасе. Нам осталось всего три мили.
В эту минуту ему пришла в голову мысль – и показалось при этом странным, как она не приходила ему раньше: что, быть может, все его усилия, все старания напрасны; что он даже в точности не знает, в котором часу назначен процесс, – следовало, по крайней мере, об этом справиться; нелепо так ехать наобум, не зная, будет ли в том какая-нибудь польза. Он сообразил, что обыкновенно заседания суда начинаются в 9 часов утра, к тому же дело Шанматье недолго затянется; кража яблок – с этим скоро покончат, а потом останется только вопрос об удостоверении личности; четыре, пять показаний, адвокаты скажут несколько слов – и он, наверное, приедет, когда уже все кончится!
Почтальон погонял лошадей. Они переправились через реку и оставили позади Мон-Сент-Элуа.
Мрак ночи сгущался все более и более.
VI. Сестра Симплиция подвергается испытаниюМежду тем в это самое время Фантина была еще очень счастлива. Ночь перед тем она провела очень дурно – страшный кашель, усилившаяся лихорадка, видения. Утром, когда пришел доктор, она лежала в бреду. Он был очень встревожен и попросил дать ему знать, когда придет господин Мадлен.
Все утро она была сумрачная, говорила мало, складывала складки на простыне и шептала какие-то вычисления расстояний. Глаза ее ввалились и неподвижно смотрели в одну точку. Они казались совсем потухшими, но минутами вдруг вспыхивали и сияли, как звезды.
Каждый раз, как сестра Симплиция спрашивала ее, как она себя чувствует, она неизменно отвечала: «Хорошо. Мне хотелось бы видеть господина Мадлена».
Несколько месяцев тому назад, в тот момент, тогда Фантина утратила последний стыд и последнюю радость, она уже была тенью самой себя; теперь она была призраком. Физическая болезнь довершила работу болезни нравственной. У этого двадцатипятилетнего существа лоб был весь в морщинах, щеки поблекли, нос заострился, зубы расшатались, цвет кожи землистый, шея костлявая с выступающими ключицами, члены хилые, а белокурые волосы росли вперемежку с седыми. Увы! Как болезнь иногда импровизирует старость!
В полдень доктор пришел во второй раз, сделал несколько распоряжений, осведомился, не приходил ли господин мэр в больницу, и покачал головой.
Господин Мадлен обыкновенно приходил в три часа навещать больную. Так как аккуратность есть принадлежность доброты, то он был аккуратен.
Около половины третьего Фантина начала волноваться. В течение каких-нибудь двадцати минут она раз десять спросила монахиню:
– Сестра, который час?
Пробило три часа. При третьем ударе Фантина приподнялась и села на постели – она, которая обыкновенно едва в силах была шевельнуться. Судорожно сжала она свои руки, исхудалые и желтые, и монахиня услышала тяжкий вздох, вырвавшийся из ее груди. Фантина обернулась и взглянула на дверь.
Но никто не вошел, дверь была заперта.
Она оставалась в таком положении около четверти часа, с глазами, устремленными на дверь, неподвижная, словно задерживая дыханье. Сестра не решилась заговорить с ней. Церковные часы пробили три четверти четвертого. Голова Фантины упала на подушки.
Она не сказала ни слова и опять принялась делать складки на простыне.
Прошло еще полчаса, никто не приходил: каждый раз, как били часы, Фантина приподнималась и бросала взгляд в сторону двери, потом опять падала на подушки.
Можно было ясно понять ее мысль, но она не промолвила ни слова и не жаловалась, не упрекала его. Она только кашляла раздирающим образом. Словно что-то страшное опускалось над нею. Она была бледна, как смерть, с посиневшими губами. Порою она улыбалась.
Пробило пять часов. Тогда сестра услышала, как она прошептала тихим голосом:
– Ведь я завтра уезжаю – почему же он не пришел сегодня?
Сестра Симплиция сама удивлялась, почему господин Мадлен так запоздал. Между тем Фантина глядела вверх на полог своей постели. Она как будто что-то припоминала, и вдруг запела голосом слабым, как дуновенье. Монахиня стала прислушиваться. Вот что пела Фантина:
Чудесных вещей мы накупим, гуляя
По тихим предместьям в воскресный денек.
Ах, красная роза, кровинка родная,
Ах, красная роза, мой синь-василек!
Вчера мне Пречистая Дева предстала, —
Стоит возле печки в плаще золотом
И молвит мне: «Ты о ребенке мечтала, —
Я дочку тебе принесла под плащом».
– Люси, мы забыли купить одеяло,
Беги за иголкой, за ниткой, холстом.
Чудесных вещей мы накупим, гуляя
По тихим предместьям в воскресный денек.
«Пречистая, вот колыбель, поджидая,
Стоит в уголке за кроватью моей.
Найдется ль у Бога звезда золотая.
Моей ненаглядной дочурки светлей?»
– Хозяйка, что делать с холстом? – Дорогая,
Садись, для малютки приданое шей.
Ах, красная роза, кровинка родная,
Ах, красная роза, мой синь-василек!
– Ты холст постирай. – Где же? – В речке прохладной.
Не пачкай, не порть, – сядь у печки с иглой
И юбочку сделай да лифчик нарядный,
А я на нем вышью цветок голубой. —
– О горе! Не стало твоей ненаглядной!
Что делать? – Мне саван готовь гробовой.
Чудесных вещей мы накупим, гуляя
По тихим предместьям в воскресный денек.
Ах, красная роза, кровинка родная,
Ах, красная роза, мой синь-василек!..
Фантина пела старинную колыбельную песню, которой когда-то убаюкивала свою маленькую Козетту и о которой не вспоминала целых пять лет, с тех пор, как рассталась с ребенком. Пела она голосом таким грустным и на такой печальный напев, что, слушая ее, хотелось плакать даже монахине. Сестра, привыкшая ко всему, почувствовала слезы на глазах.
Пробило шесть часов, Фантина как будто не слышала. Она перестала обращать внимание на то, что делалось вокруг.
Сестра Симплиция послала служанку осведомиться у привратницы фабрики, не приехал ли господин мэр и скоро ли он зайдет в больницу. Девушка вернулась через несколько минут.
Фантина продолжала оставаться неподвижной и, по-видимому, погруженной в свои собственные мысли.
Служанка тихо рассказала сестре Симплиции, что господин мэр уехал сегодня рано утром до шести часов в маленьком тильбюри, запряженном белой лошадкой – ив такой-то холодище! – уехал он один-одинешенек, даже без кучера; никто не знает, по какой дороге он отправился; некоторые говорят, что он повернул по дороге в Аррас, другие встретили его на пути в Париж. Уезжая, он, по обыкновению, был очень кроток и спокоен; сказал только привратнице, чтобы его не ждали нынче ночью.
В то время как обе женщины, повернувшись спиной к постели Фантины, шептались между собой, Фантина с такой лихорадочной живостью, которая свойственна некоторым органическим страданиям, когда организм борется со смертью, встала на колени на постели; судорожно сжатые кулаки ее опирались на изголовье, голова просунулась в отверстие полога: она прислушивалась и вдруг закричала:
– Вы говорите о господине Мадлене! Почему вы шепчетесь? Что с ним? Почему он не приходит?
Голос ее был такой резкий, такой дикий, что женщинам почудилось, будто это мужской голос; они обернулись в испуге.
– Отчего же?! – воскликнула Фантина.
Служанка пробормотала:
– Привратница сказала мне, что он не может прийти сегодня.
– Дитя мое, – вмешалась сестра, – успокойтесь, ложитесь…
Фантина, не изменяя позы, закричала громким голосом, с выражением в то же время повелительным и раздирающим душу:
– Он не может прийти? Почему? Вы знаете причину. Вы только что шептались об этом. Я хочу все знать.
Служанка поспешила шепнуть на ухо монахине:
– Скажите, что он занят в муниципальном совете.
Сестра Симплиция слегка покраснела; служанка предлагала ей ложь. С другой стороны, сказать больной правду значило бы нанести ей жестокий удар, а это было опасно в положении Фантины. Но краска скоро сбежала с ее лица. Сестра подняла на Фантину свой спокойный и грустный взор:
– Господин мэр уехал.
Фантина присела на корточки. Глаза ее засверкали. Несказанная радость озарила это страдальческое лицо.
– Уехал! – воскликнула она. – Наверное, за Козеттой!
Она подняла обе руки к небу, и лицо ее приняло какое-то блаженное выражение. Губы ее шевелились: она шептала молитву. Окончив молиться, она сказала:
– Сестрица, я хочу лечь опять как следует; я сделаю все, чего от меня требуют; я была злая; простите меня, что я так громко кричала; я знаю, что очень дурно так кричать; я все это знаю, добрая сестрица, – Но видите ли, я уж очень была рада!.. Бог милостив; господин Мадлен – тоже такой добрый! Представьте, ведь он поехал сам в Монфермейль за моей Козеттой.
Она улеглась, сама помогла монахине устроить подушки и приложилась к маленькому серебряному крестику, подаренному ей сестрой Симплицией.
– Дитя мое, – сказала сестра, – постарайтесь теперь успокоиться и не разговаривайте больше.
Фантина схватила руку сестры в свои влажные руки.
– Он уехал сегодня утром в Париж. В сущности, ему даже нет надобности проезжать через Париж. Монфермейль немножко левее. Помните, вчера, когда я говорила ему о Козетте, он сказал: «Скоро! Скоро!» Он готовит мне сюрприз! Знаете что? Он заставил меня подписать письмо, чтобы взять мою девочку от этих Тенардье. Ведь они ничего не могут возразить, не правда ли? Им заплатили за все. Власти не потерпят, чтобы они завладели чужим ребенком! Сестрица, не делайте мне знаков, чтобы я молчала. Я необыкновенно счастлива, я совсем здорова, теперь у меня больше ничего не болит. Скоро, скоро увижусь с Козеттой. Я даже очень голодна теперь. Вот уже почти пять лет, как я с ней не виделась. Вы представить себе не можете, как близки к сердцу эти ребятишки! А какая она будет умница – вот увидите! И если бы вы знали, какие у нее хорошенькие розовые пальчики! У нее будут очень красивые руки. Когда ей был год, у нее были такие уморительные ручонки! Теперь она, должно быть, большая выросла. Семь лет – совсем взрослая девица. Я зову ее Козеттой, а на самом деле ее зовут Эфрази. Господи, как, право, дурно не видеть своих детей по целым годам! Надо только подумать, что жизнь ведь не вечная! Какой, право, господин мэр добрый, что уехал за ней! Правда ли, что такой холод на дворе? Надел ли он по крайней мере свой плащ? Завтра он уже будет здесь, не так ли? Завтра, кажется, праздник. Напомните мне утром, сестрица, надеть мой чепчик, что с кружевом. Я тогда шла пешком в Монфермейль – мне очень далеко показалось. Но дилижансы быстро ходят! Завтра он непременно будет здесь с Козеттой. Сколько отсюда до Монфермейля?
Сестра, не имевшая никакого понятия о расстояниях, отвечала:
– О, наверное, он завтра же вернется.
– Завтра, завтра! – восклицала Фантина. – Завтра я увижу Козетту. Вот видите, добрая сестрица, я уже совсем не больна. Я с ума схожу, я плясать пойду, если угодно!
Кто видел ее четверть часа тому назад, ничего не мог бы понять. Теперь она была вся розовая, говорила ровным естественным голосом – все лицо ее сияло улыбкой. Порою она усмехалась и что-то тихо говорила про себя. Материнская радость – детская радость.
– Ну, теперь вы счастливы, – говорила монахиня, – послушайте меня, не говорите больше.
Фантина опустила голову на подушку и промолвила тихим голосом:
– Да ложись, Фантина, будь паинька – тебе ведь возвращают твоего ребенка. Сестра Симплиция права. Здесь все правы.
И, не двигаясь, не поворачивая даже головы, она стала осматривать комнату широко раскрытыми, веселыми глазами – и не сказала больше ни слова.
Сестра задернула полог, в надежде, что она задремлет.
Между семью и восемью часами опять пришел доктор. Не слыша ни звука, он думал, что Фантина спит, и на цыпочках подошел к ее кровати. Он отдернул занавес и при свете ночника увидел устремленные на него большие глаза Фантины.
– Не правда ли, доктор, – сказала она ему, – мне позволят положить ее рядом со мной в маленькой кроватке?
Доктор думал, что она бредит. Но она продолжала:
– Посмотрите-ка, тут как раз есть местечко.
Доктор отвел в сторону сестру Симплицию, которая все объяснила ему: господин Мадлен уехал дня на два или на три, и не решились разубеждать больную, которая уверена, что господин мэр уехал в Монфермейль; быть может, впрочем, она и верно отгадала. Доктор одобрил сестру.