Текст книги "Отверженные (др. перевод)"
Автор книги: Виктор Гюго
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 78 (всего у книги 123 страниц)
Как видите, все арго – и то, которое было в ходу четыреста лет тому назад, и современное – насквозь проникнуты тем символическим духом, который придает словам то вид угрозы, то вид страдания и печали. В нем так и чувствуется дикая печаль тех жалких бродяг Двора чудес прежних времен, которые играли в карты особого образца. Некоторые из таких карт дошли до нас. Например, трефовая восьмерка изображалась на них в виде большого дерева с огромными трилистниками – символ леса. Под этим деревом виден костер, на котором три зайца поджаривают насаженного на вертел охотника, а на другом костре стоит дымящийся котелок, из которого выглядывает голова собаки. Что может быть зловещее этих карточных изображений с кострами для поджаривания контрабандистов и кипящими котлами для фальшивомонетчиков? Различные формы, в которые облекалась мысль в царстве арго, сама песня, сама насмешка, даже сама угроза, – все носит на себе характер бессилия и подавленности. Все песни арго, напевы которых сохранились до нашего времени, были печальны до слез. Обездоленный всегда рисуется в этих песнях зайцем, который прячется, мышью, убегающей со всех ног, птицей, спасающейся от ловцов. Он едва осмеливается требовать, довольствуясь одними вздохами. До нас дошло одно из таких философских стенаний: «Я мерекаю, мерекаю и в толк не возьму, как это боженька, всем людям папаша, может примучивать свое ребятье, да еще малышей, как это ему везет слышать их писк и самому не растормошиться».
Около середины прошедшего столетия произошла перемена. Песни тюрьмы, ритурнели воров, приняли, так сказать, разбитной, ухарский характер. Жалобное maluré заменилось разухабистым larifla. Во всех песнях, распевавшихся в восемнадцатом столетии в тюрьмах, на галерах и на каторге, сквозит чисто дьявольское, загадочное веселье. Между прочим часто слышался следующий резкий, точно подскакивающий припев, мерцающий фосфорическим светом и заброшенный в лес трелью дудочника:
Мирлябаби, сюрлябабо,
Мирлитон рибон рибет,
Сюрлябабо мирлябаби,
Мирлитон рибон рибо.
Эта песенка распевалась грабителями, когда они душили свою жертву где-нибудь в темном лесу или ином пустынном месте.
В XVIII веке античная меланхоличность этого угрюмого класса рассеивается. Он начинает смеяться, осмеивает решительно все, начиная с великого и кончая малым. Они смеются и над Гогом, и над Магогом, над царем и королем. Уже при Людовике XV они насмешливо величают французского короля титулом «маркиза Пантэна», связывая этот титул с воровским прозвищем Парижа. Отверженные становятся почти веселыми. От них начинает исходить нечто вроде света, точно совесть уже не тяготит их. Эти жалкие дружины потемок проявляют теперь не только отчаянную смелость действий, но и смелую беспечность духа. Это свидетельствует о том, что они теряют сознание своей преступности и смутно, бессознательно уже почувствовали некоторую поддержку в среде мыслителей и мечтателей. Это свидетельствует, что воровство и грабеж начинают проникать в доктрины и софизмы, причем, отдавая этим доктринам и софизмам часть своего безобразия, они сами как бы делаются менее безобразными. Это свидетельствует, наконец, и о том, что если не явится какой-нибудь непредвиденной помехи, то в ближайшем будущем можно ожидать их расцвета.
Остановимся на минуту. Кого мы обвиняем? XVIII век? Его философию? Конечно нет. Дело этого столетия – доброкачественное и здоровое дело. Энциклопедисты с Дидро во главе, физиократы с Тюрго во главе, философы с Вольтером во главе, утописты с Руссо во главе – это четыре священных легиона. Огромный шаг вперед на пути к свету – это их заслуга перед человечеством. Это четыре авангардных отряда рода человеческого, идущего к четырем важнейшим пунктам прогресса: Дидро – к прекрасному. Тюрго – к полезному, Вольтер – к истине и Руссо – к справедливости. Но в стороне от них и под ними были софисты – ядовитая поросль, подметавшаяся к здоровой растительности, цикута в девственном лесу. В то время когда палач сжигал на главной лестнице Дворца юстиции великие творения освободительной литературы, писатели, ныне преданные забвению, печатали с королевскими привилегиями бог знает какую литературу, необычайным образом дезорганизовывавшую отверженных, с жадностью набрасывавшихся на нее. Странная подробность! Некоторые из этих напечатанных произведений пользовались покровительством какого-то князя и попали в «Тайную библиотеку». Эти глубокие, но никому не известные события оставались незамеченными только на поверхности. Порою мрак, окутывающий какое-нибудь событие, делает его опасным. Оно является темным, потому что совершается в подземелье. Из всех писателей, которые когда-либо прорывали путь в толщу народа, самый нездоровый путь вырыл Ретиф де ла Бретон {452} .
Эта работа, свойственная всей Европе, более чем где бы то ни было причинила вред Германии. Именно там, в известный период времени, описанный Шиллером в знаменитой драме «Разбойники», воровство и грабежи производились с целью протеста против гнета и собственности, придавая разбою некоторые упрощенные идеи, кажущиеся правдоподобными, а на самом деле ложными, справедливыми по внешности и нелепыми в действительности, прикрываясь этими идеями и как бы растворяясь в них, называя себя отвлеченными, именами и переходя к теоретическим действиям, вращаясь, таким образом, в трудовой, страдающей и честной массе, даже без ведома неосторожных химиков, приготовивших состав, без ведома толпы, принявшей его. Каждое событие такого рода важно само по себе. Страдание влечет за собой гнев. И в то время как процветающая часть общества пребывает в ослеплении или даже в сонном состоянии, а быть в нем, не закрывая глаз, невозможно, ненависть несчастных слоев зажигает свой факел от костра какого-нибудь печального бедняка, который грезит, сидя у себя в углу, и при свете его принимается изобличать общество. Подобные изобличения ненависти являются ужасной вещью!
Отсюда, если этого хочет несчастное время, происходят те ужасные потрясения, которые некогда назывались Жакериями и рядом с которыми чисто политические волнения являются детской игрой. Происходит уже не борьба угнетенного против угнетателя, но восстание нужды против благосостояния. Тогда-то все рушится. Жакерии являются народным потрясением. Этой, быть может неизбежной, гибели Европы XVIII века помешала только Французская революция – огромный акт человеческой честности. Французская революция, являющаяся идеалом, вооруженным мечом, выпрямилась во весь рост и одним и тем же резким движением захлопнула двери зла и распахнула двери добра.
Она дала возможность задавать вопросы, обнародовала истину, изгнала зловоние, оздоровила столетие и увенчала народ.
Можно сказать, что она вторично воссоздала человека тем, что вложила в него вторую душу и даровала право.
XIX век унаследовал и воспользовался ее делом, и в настоящее время уже является невозможной социальная катастрофа, на которую мы только что указывали. Только слепец может донести на нее, только дурак может ее опасаться! Революция является прививкой от Жакерии. Благодаря революции изменились социальные условия. Наша кровь не имеет более в себе феодальной и монархической болезни. Наши установления более не отзываются Средневековьем. Мы живем уже не в те времена, когда внезапно прорывались внутренние брожения, когда под ногами слышались мрачные шаги какого-то глухого бега, когда на поверхности цивилизации возникали неизвестно откуда какие-то кротовые норы, земля покрывалась трещинами или разверзалась в виде пропасти, откуда вдруг показывались чудовищные лики. Революционное чувство является чувством нравственной категории.
Развитое сознание права развивает и чувство долга. Всеобщим законом является свобода, которая обеспечивает рост или кладет предел свободе личности, по прекрасному определению Робеспьера. С 1789 года весь народ растворяется в облагороженной личности, нет такого бедняка, который не имел бы особого места в жизни, обладая на это правом. Каждый нищий ощущает в себе честность Франции; достоинство гражданина является его внутренним вооружением; свободные люди щепетильны; царствует тот, кто высказывает свое мнение. Отсюда – неподкупность и отвращение перед нездоровыми соблазнами, отсюда – героически опущенные перед искушением глаза. Революционное оздоровление подобно дням освобождения: 14 июля, 10 августа. Оно уничтожило чернь. Первым криком растущей и просветленной толпы было: «Смерть ворам!» Успех является олицетворением честного человека; неограниченность и идеальность не играют роли носового платка. Кто же следовал в 1848 году за фургонами, нагруженными богатствами Тюильри? Мусорщики из предместья Святого Антуана. Лохмотья стояли на страже сокровищ, и добродетель украсила этих оборванцев величием. В этих фургонах стояли сундуки, еле запертые, а иные даже полуоткрытые, где среди сотен сверкающих футляров находилась древняя корона Франции, покрытая бриллиантами и увенчанная царственным троном регента, оцененного в тридцать миллионов. И эти босяки охраняли корону. Итак, конец Жакерии! Я жалею ловкачей. Старый страх произвел свое действие и никогда уже не сможет употребляться в политике. Великая пружина красного призрака сломалась. Об этом знают теперь уже все. Страшилище больше уже никого не устрашает. Птицы привыкают к пугалу, на него садятся чайки, а буржуа смеются ему в лицо.
IV. Два долга – бодрствовать и надеятьсяПри всем этом была ли устранена социальная опасность? Нет, конечно. Жакерии не стало. С этой стороны общество могло успокоиться и не опасаться того, что кровь падет ему на голову; но оно должно было озаботиться тем, как ему следует дышать. Апоплексии нечего бояться, но чахотка налицо. Социальная чахотка называется нуждой.
Можно умереть от подкопа точно так же, как и от взрыва.
Будем же неустанно повторять себе и думать прежде всего об обездоленных и страдающих массах, будем облегчать их существование, освежать, просвещать, любить, расширять их горизонты, всячески просвещать, показывая на примере, как нужно трудиться, а не бездельничать, стараясь облегчить тягость нагрузки каждого в отдельности и подчеркнуть значение конечной цели, ограничить бедность, не ограничивая богатства, создать обширное поле общественной и народной деятельности, и, подобно Бриарэ, иметь наготове сотни рук, которые могли бы протянуться со всех сторон к слабым и удрученным. Мы должны общими усилиями пойти навстречу великому долгу, открыть мастерские для всех желающих, школы по всем специальностям, лаборатории по всем отраслям знания, мы должны увеличить заработок, облегчить труд, уравнять право и достаток, т. е. сделать радость пропорциональной усилию и найти соотношение между потребностями и их удовлетворением, одним словом, добиться того, чтобы социальный аппарат давал больше света тем, кто страдает и пребывает в неведении, так как в этом (пусть не забывают это родственные нам души) заключается первое условие братского единения, так как в этом (к сведению эгоистических сердец) заключается первое условие политики.
Мы должны сказать к тому же, что все вышесказанное является лишь началом. Настоящей задачей будет следующая: труд не может выступить в качестве обязанности, не будучи также и правом.
Здесь не место настаивать, и мы не будем этого делать.
Если природа называется провидением, то общество должно именоваться предусмотрительностью.
Умственный и моральный рост также необходим, как и улучшение материальных условий. Знание представляет собой как бы приобщение, мысль является предметом первой необходимости, истина должна быть пищей, подобной хлебу. Разум, лишенный питания наукой и мудростью, истощается. Будем же сожалеть в равной степени как о желудках, так и об умах, не получающих пищи. Если существует что-либо; причиняющее большее страдание, нежели тело, умирающее от недостатка хлеба, – так это душа, которая умирает, изголодавшись по свету?
Прогресс подсказывает одно решение. И для многих наступит когда-нибудь время изумиться. С ростом человечества совершенно естественно выдвинутся те слои, которые скрывались за чертой отчаяния. Уничтожение нужды будет произведено лишь в силу поднятия общего уровня.
Было бы ошибкой усомниться в этом благодатном решении судьбы.
Правда, что прошлое сильно захватывает нас и в нашей современной жизни. Оно берет свое,и это омоложение трупа совершенно изумительно. Оно бродит между нами, оно кажется победителем; этот мертвец стремится стать завоевателем, появляясь со своим легионом суеверий, со своим мечом – деспотизмом, со своим знаменем – невежеством; в течение некоторого времени он уже выиграл десять сражений, он приближается, он угрожает, он смеется, он уже у наших дверей,но мы не должны отчаиваться, мы еще можем продатьто поле, где раскинул свой лагерь Ганнибал.
Можем ли мы бояться чего-нибудь, мы, которые верим? Мысли не могут течь вспять так же, как не может потечь вспять река.
Но пусть призадумаются те, кто не хочет видеть будущего. Говоря «нет» прогрессу, они осуждают не это будущее, а самих себя, они обрекают себя на мрачные страдания, они связывают себя с прошлым. Существует лишь один способ отречься от завтрашнего дня – это умереть.
Мы же добиваемся того, чтобы телесная смерть приходила как можно позже и чтобы она никогда не касалась души.
Да, загадка должна быть выяснена, сфинкс заговорит, задача будет решена. Да, народ, начавший расти в восемнадцатом веке, закончит свое развитие в девятнадцатом. В этом могут сомневаться только идиоты! Будущее развитие и рост всеобщего блага представляют собой роковое и божественное событие.
Огромные массовые толчки управляют человеческими поступками и приводят их всех к логическому состоянию, т. е. к равновесию,т. е. к справедливости.Земля и небо, взятые вместе, образуют силу, управляющую человечеством; эта сила способна творить чудеса. Чудесные развязки не представляют для нее больших затруднений, нежели всевозможные жизненные перипетии. Взяв себе в помощь науку, творцом которой является человек, и руководствуясь событиями, она не пугается противоречий, возникающих перед нею и кажущихся неразрешимыми обывателю. Она умеет выносить определенные решения из сопоставления мысли так же, как это делается наукой из сопоставления фактов; можно ждать всего со стороны этого таинственного могущества прогресса, который в один прекрасный день встанет лицом к лицу с Востоком и Западом в глубине какой-нибудь гробницы и заставит имамов переговариваться с Бонапартом в недрах какой-нибудь гигантской пирамиды.
Ожидая этого, нельзя допускать ни колебаний, ни остановок в великом движении умов. Социальная философия представляет собой сущность «науки и мира», она добивается одной цели, и результатом ее стремлений является разрешение всяких раздоров путем изучения антитез. Она исследует, изучает, анализирует, затем она производит соединение, отрешаясь от всякого чувства ненависти и стремясь к слиянию отдельных частей.
Мы видели много раз, как общество рассеивалось под вихрями, которые обрушивались на людей; история полна примеров крушений народов и государств. Ураган способен налететь и унести в один прекрасный день нравы, законы, религии. Ведь исчезли же одна за другой цивилизации Индии, Халдеи, Персии, Ассирии, Египта.
Почему? – Мы не знаем этого. Каковы были причины этих катастроф? – Мы не знаем этого. Могли ли быть спасены эти общества? В чем состояла их вина? Не предавались ли они какому-нибудь роковому пороку, который и погубил их? Какое количество самоубийств приходится на всю совокупность этой ужасной гибели целых наций и рас? – На эти вопросы нет ответов. Осужденные цивилизации покрыты мраком. Они погрузились в бездну. Нам нечего сказать о них. Мы можем только с ужасом вглядываться в глубину того моря, которое называется прошлым, и пытаться разглядеть за колоссальными волнами-веками огромные корабли: Вавилон, Ниневию, Тир, Фивы, Рим, невзирая на страшное дыхание, исходящее из этой мрачной пасти.
Но если мы видим там мрак, то мы имеем перед собою и свет. Нам неизвестны болезни древних цивилизаций. Мы знаем лишь недомогания нашего времени. Мы имеем право на мир, мы лицезреем его красоту, и мы обнажаем его уродства. Мы зондируем его больные места и, установив присутствие страдания, можем дать ему лекарства. Наша цивилизация, созданная двадцатью веками, является одновременно чудовищем и чудом. Ее следует спасать, и она будет спасена. Облегчая ее, мы уже совершаем великое дело; освещая ее путь, мы помогаем ей. Все стремления современной социальной философии должны сосредоточиться вокруг этой цели. Современный мыслитель стоит перед лицом великого долга. Ему поручено осязание цивилизации.
Повторим еще раз: это осязание пробуждает мужество, и, заканчивая эти страницы, являющиеся преддверием к тяжелой драме, мы еще раз подчеркиваем необходимость этого мужества. Социальная смертность дает возможность ощутить человеческую вечность. Земной шар не умирает оттого, что в некоторых его местах появляются трещины, оттого, что на нем возникают кратеры, вулканы и огнедышащие горы. Болезни народов не убивают человека.
И тем не менее тот, кто следит за социальной клиникой, иногда качает головой, ибо самые сильные, самые мягкие и логически настроенные люди временами чувствуют упадок сил.
Настанет ли будущее? Кажется, можно задать себе этот вопрос при виде сгущающегося мрака, при лицезрении эгоистов и обездоленных. У эгоистов – предрассудки, заблуждения богатого воспитания и возрастающий аппетит, заглушающий боязнь людских страданий и доходящий даже до презрения к этим страданиям, завершаются чувством самодовольства и заглушают голос совести; у обездоленных чувства зависти, ненависти порождают глубокие встряски человека-зверя, стремящегося к удовлетворению своих желаний и не имеющего на сердце ничего, кроме грусти, печали, нужды и рокового невежества.
Следует ли продолжать устремлять глаза к небу, может ли погаснуть светящаяся точка, различаемая нами? Страшно видеть свой идеал затерянным в глубинах, маленьким, одиноким, незаметным, блестящим и окруженным черными громадами угроз, сгрудившимися вокруг него; и, однако, он, этот идеал, находится не в большей опасности, чем звезда в бездне туч.
Книга восьмая
ВОСТОРГИ И ПЕЧАЛИ
I. Полное счастьеЧитатель, конечно, понял, что Эпонина, узнав обитательницу дома на улице Плюмэ, куда ее посылала Маньон, сначала убедила воров в том, что этот дом не представляет никакого интереса, а затем отвела туда Мариуса. Молодой человек после нескольких дней, проведенных в восторженном созерцании решетки, окружавшей обитель Козетты, поддался силе, влекущей железо к магниту, а влюбленного – к тем камням, из которых сложено жилище любимой женщины, и наконец пробрался в сад, как некогда пробрался Ромео в сад Джульетты. Сделать это для Мариуса было легче, чем для Ромео: последнему нужно было перелезть через стену, тогда как Мариусу пришлось только слегка надавить рукой одну из перекладин ветхой, проржавленной насквозь решетки, качавшейся, как зубы у стариков. Благодаря своей тонкой фигуре молодой человек легко проскользнул в образовавшееся узкое отверстие. Так как улица Плюмэ была почти всегда пуста даже днем, а Мариус выбрал для проникновения в сад ночное время, то он не рисковал быть замеченным кем бы то ни было.
С того святого, благословенного часа, когда души молодых людей слились в поцелуе, Мариус стал приходить каждый вечер. Если бы в этот момент своей жизни Козетта полюбила человека не слишком совестливого, распущенного, то она, наверное, погибла бы. Есть великодушные натуры, которые готовы отдаться, не думая о последствиям к числу таких натур принадлежала и Козетта. Уступать – одно из благородных свойств женщины. Любовь, достигнув той высоты, на которой она является безусловной властью, осложняется небесным ослеплением целомудрия. Но какой опасности подвергаетесь вы, благородные души! Часто, когда вы отдаете только сердце, мы берем ваше тело. Сердце ваше остается при вас, и скоро вы в ужасе смотрите на этот напрасный дар. У любви нет середины: она или губит, или спасает. Вся человеческая судьба заключается в рамках этой задачи, дающей на выбор только гибель или спасение, и ни одна из роковых сил судьбы не ставит этой задачи с такой беспощадной резкостью, как любовь. Любовь – это жизнь, если она не смерть. Она – колыбель, но может стать и могилой. Одно и то же чувство говорит в человеческом сердце и да и нет. Из того, что сотворено Богом, человеческое сердце более всего другого выделяет из себя света, но – увы! – немало и мрака. К счастью, Богу было угодно, чтобы любовь, которая выпала на долю Козетты, была из спасающих.
Пока стоял май 1832 года, каждую ночь в этом бедном, запущенном саду, с каждым днем все пышнее и пышнее разраставшемся и все сильнее благоухавшем своими цветами, встречались два существа, состоящие из всех сокровищ целомудрия и невинности, переполненные небесным блаженством, родственные скорее ангелам, чем людям, – существа чистые, честные, опьяненные счастьем, лучезарные, сияющие друг для друга и в потемках. Козетте казалось, что голова Мариуса окружена лучистым венцом, а Мариус видел над головой Козетты сияние. Они прикасались друг к другу, смотрели друг на друга, держались за руки, прижимались один к другому, но тем не менее был предел, который они не переступали. Они не потому не переступали его, что уважали, – нет! – они просто его не чувствовали. Мариус ощущал преграду – чистоту Козетты, а Козетта чувствовала рядом с собою опору – честность Мариуса. Первый поцелуй был вместе с тем и последним. После этого поцелуя Мариус осмеливался прикасаться губами только к руке, к косынке или к локону Козетты. Козетта была для него благоуханием, а не женщиною. Он вдыхал ее. Она не отказывала ему ни в чем, но он ничего не требовал. Козетта была счастлива, а Мариус был доволен. Они пребывали в том восхитительном состоянии, которое можно назвать взаимным очарованием двух душ. Это было невыразимо дивное объятие двух целомудренных душ в идеале. Это были точно два лебедя, встретившиеся на вершине Юнгфрау {453} .
В этот час любви, когда чувственность умолкает под всемогущей властью восторга, нравственно чистый Мариус скорее был готов на что угодно, только не на то, чтобы позволить себе какую-нибудь вольность по отношению к Козетте. Как-то раз в лунный вечер Козетта нагнулась, чтобы поднять что-то с земли, причем корсаж ее довольно нескромно раскрылся, Мариус тотчас же отвернулся.
Что происходило между этими двумя существами? – Ничего. Они только обожали друг друга.
Сад, когда в нем ночью встречались молодые люди, казался святилищем, в котором все жило особенной жизнью. Цветы распускались вокруг них и воскуривали им свой фимиам, а они в свою очередь раскрывали свои души цветам и разливали по ним аромат непорочности. Могучая и сладострастная растительность трепетала от полноты соков и упоения, а находившиеся посреди нее невинные существа говорили друг другу слова любви, от которых трепетали листья на деревьях.
Что представляли собой эти слова? Дуновения, и больше ничего. Но этих дуновений было достаточно, чтобы смутить и взволновать всю окружавшую их природу. Трудно понять волшебную силу этих дуновений, когда вы читаете в книге разговоры любящих, как бы созданные для того, чтобы быть разнесенными и развеянными, подобно дыму, легким ветерком, шелестящим в чаще деревьев. Отнимите у тихого говора влюбленных ту мелодию, которая исходит прямо из души и аккомпанирует словам, как лира, и ничего не останется, кроме бледной тени. «Только-то?» – скажете вы. Да, тут ничего нет, кроме ребяческого лепета, беспрестанных повторений одного и того же, смеха из-за пустяков, глупостей и вздора, но в этом-то именно и скрывается все, что есть наиболее возвышенного и глубокого в мире; это-то и есть единственные вещи, которые стоят того, чтобы их вечно выражали и вечно слушали.
Человек, который никогда не произносил глупостей, этого вздора, и который никогда не слушал их, – или глупец, или злой человек.
Козетта говорила Мариусу.
– Знаешь что? – Несмотря на свою невинность, они как-то незаметно стали говорить друг другу «ты». – Знаешь что? Ведь меня зовут Эвфразией.
– Эвфразией? Нет, тебя зовут Козеттой, – возражал Мариус.
– Но Козетта такое некрасивое имя. Мне его дали, когда я была еще очень мала. Настоящее же имя – Эвфразия. Разве тебе не правится это имя?
– Нет, нравится… Но Козетта тоже очень миленькое имя.
– По-твоему, лучше Эвфразии?
– Да, это прекрасное имя…
– Ну, если так, то и мне больше нравится Козетта… И в самом деле это очень хорошее имя. Ты так всегда и зови меня Козеттой.
Улыбка, которой молодая девушка закончила этот диалог, была идиллией, достойной рая.
В другой раз Козетта долго и пристально смотрела на Мариуса, потом воскликнула:
– Да, вы очень хороши, вы настоящий красавец, вы умник, вы гораздо ученее меня, но я смело могу помериться с вами одним: «Я люблю тебя!»
И утопавшему в небесном блаженстве Мариусу казалось, что он слышит строфу, пропетую хором звезд.
А иногда Козетта, тихо ударяя его по плечу, говорила:
– Не извольте кашлять, сударь. Я не хочу, чтобы вы кашляли без моего разрешения. Очень нехорошо кашлять и мучить меня этим. Я хочу, чтобы ты был здоров, потому что, если ты будешь болеть, я буду очень несчастна. Что со мною тогда будет?
Все это было очень трогательно.
– Представь себе, я одно время думал, что тебя зовут Урсулой.
Над этим они просмеялись весь вечер.
В другой раз Мариус посреди разговора вдруг воскликнул:
– Раз, в Люксембургском саду, у меня было страстное желание прикончить одного инвалида!
Но он круто оборвал и не стал более продолжать эту тему. Пришлось бы упомянуть о подвязке Козетты, а он этого не мог. Тут было своего рода сопоставление с плотью, и перед этим сопоставлением невинная любовь отступила в священном трепете.
Мариус представлял себе жизнь с Козеттой именно такой, какой она была сейчас, а не иначе. Ему только и нужно было приходить каждый вечер на улицу Плюмэ, раздвигать старый податливый прут председательской решетки, садиться рядом с Козеттой на скамью, смотреть сквозь ветви деревьев на загорающиеся с наступлением темноты звезды, касаться коленом платья Козетты, ласково проводить пальцами по ногтю ее большого пальца, говорить ей «ты», вдыхать с ней по очереди аромат одного и того же цветка; он только и желал, чтобы так продолжалось всегда, бесконечно. Но в это время над их головами уже носились тучи. Всякий раз, когда дует ветер, он больше разгоняет людские надежды, чем небесные тучи.
Нельзя, однако, сказать, чтобы эта почти суровая любовь была лишена всякой галантности, – нет. Говорить комплименты той, которую любишь, – это первый способ ласки, робкая попытка дерзости. Комплимент – нечто вроде поцелуя сквозь покрывало. Скрытая еще чувственность накладывает на него свой сладкий отпечаток; сердце еще отступает перед чувственностью, чтобы еще сильнее любить. Воркование Мариуса, всецело проникнутое мечтами, было, так сказать, совсем заоблачного свойства. Когда птицы залетают в область ангелов, они, наверное, слышат там подобные слова. Но Мариус примешивал к ним все, что в нем было жизненного, человеческого, положительного. В нежных словах Мариуса сказывалось то, что говорится в гроте и что составляет прелюдию того, что будет говориться в алькове. Это были лирические излияния, смесь строфы с сонетом, прелестные гиперболы влюбленного, целый букет утонченного обожания, испускавший небесное благоухание, непередаваемый щебет сердца сердцу.
– О, – говорил Мариус, – как ты хороша! Я не смею смотреть на тебя. Я могу только созерцать тебя. Ты – небесное явление… Я сам не знаю, что со мной происходит. Когда кончиком туфельки ты приподнимаешь край своего платья, я волнуюсь… А какой волшебный свет разгорается предо мною, когда раскрывается твоя мысль! Временами мне кажется, что ты – только мечта… Говори, я слушаю тебя, я восхищаюсь тобой!.. О Козетта, как все это странно и прекрасно! Я совсем схожу с ума… Вы очаровательны, сударыня! Я изучаю твои ножки в микроскоп, а твою душу созерцаю в телескоп.
А Козетта отвечала:
– О Мариус, мне кажется, что за то время, которое прошло с сегодняшнего утра, я стала еще больше любить тебя!
Вопросы и ответы в этом диалоге чередовались, как попало, сходясь на одном пункте – на пункте любви. Все существо Козетты являлось олицетворением наивности, невинности, прозрачности, чистоты, лучезарности. О Козетте можно было сказать, что она вся прозрачна. На видевших ее она производила впечатление весны и утренней зари. В ее глазах блестела часть той росы, которой бывают обрызганы в весеннее утро цветы. Козетта была предрассветным сиянием, вылившимся в образе женщины.
Очень естественно, что Мариус, обожая ее, восхищался ею. В самом деле, эта маленькая пансионерка, только что выпущенная из монастыря, рассуждала с пленительною проницательностью и порой говорила глубоко правдивые и осмысленные слова. Речь ее была прямо восхитительной. Она ни в чем не ошибалась и на все смотрела совершенно правильно. Женщина чувствует и говорит с тем нежным инстинктом сердца, который представляется непогрешимостью. Никто, кроме женщины, не умеет говорить вещи, в одно и то же время и глубокие и нежные. Нежность и глубина – в этом вся женщина, все ее небеса.
Среди этого полного счастья у них то и дело навертывались на глаза слезы. Раздавленная божья коровка, упавшее из гнезда перышко, сломанная ветка боярышника – все это вызывало в них глубокую жалость, и их чувства, нежно заволакиваемые печалью, как будто только и просили слез. Лучший признак любви – это умиление, подчас становящееся почти невыносимым.
В то же время все эти противоречия сталкиваются в любви, как свет и тени при блеске молнии, – они и смеялись, притом с такой чарующей искренностью и непринужденностью, что иногда почти походили на двух мальчиков. Между тем бессознательно для сердец, упоенных целомудрием, природа никогда не позволяет забывать о себе. Она всегда тут со своей грубой и вместе с тем высокой целью, и, какова бы ни была невинность душ, в самом целомудренном свидании все-таки чувствуется тот пленительный и таинственный оттенок, который отличает чету влюбленных от четы друзей.
Они боготворили друг друга. Незыблемое ничем не может быть изменено в своем основании. Можно любить друг друга, улыбаться, смеяться, делать маленькие гримасы кончиками губ, сжимать руки друг другу, говорить «ты» – все это не мешает делу вечности. Любящие укрываются вечером, сумерками, тишиной вместе с птицами, с розами, чаруют друг друга в тени своими сердцами, которые отражаются в их взглядах, шепчут, лепечут, – в то же время не поддающиеся вычислению движения светил наполняют и оживляют бесконечное.