Текст книги "Отверженные (др. перевод)"
Автор книги: Виктор Гюго
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 123 страниц)
Не менее двух лет полагается быть на искусе, иногда даже целых четыре года; послушницей также четыре года. В редких случаях пострижение совершается раньше 23 или 24 лет. Бернардинки-бенедиктинки Мартина Верги не допускают вдов в свой орден.
Они предаются в своих кельях многочисленным таинственным истязаниям, о которых никогда не должны говорить.
В тот день, когда постригается послушница, ее одевают в самые парадные одежды, надевают ей на голову венок из белых роз, расчесывают и завивают ее волосы, потом она падает ниц, ее окутывают большим черным покрывалом и совершают над ней отпевание. Монахини разделяются на две шеренги; одна из них проходит мимо постригаемой и поет заунывным напевом: «Сестра наша умерла»; другая шеренга отвечает ликующими голосами: «Она жива во Христе».
В ту эпоху, к которой относится наш рассказ, при монастыре находился пансион. Воспитательное заведение для благородных девиц, по большей части богатых; между ними замечали девиц Сент-Олер и Белиссен и одну англичанку, носившую громкое католическое имя Тальбот. Этим молодым девушкам, воспитываемым монахинями в четырех стенах, с детства прививалось отвращение к миру и суетности века. Одна из них выразилась однажды: «Один вид уличной мостовой бросал меня в дрожь». Одеты они были в голубое, с белыми чепчиками и с серебряным или медным изображением чаши на груди. По большим праздникам, в особенности в день святой Марфы, в виде особой милости и высокого счастья, им позволяли одеваться в монашеские одежды и совершать службу и обряды устава в продолжение целого дня. В первые времена монахини одалживали им свои черные одежды. Но это показалось профанацией, и было запрещено настоятельницей. И с тех пор давать монашеские одежды позволялось только послушницам. Интересно отметить, что эти представления, терпимые и, вероятно, поощряемые в монастыре, несомненно, с тайной целью вербовать новообращенных и чтобы дать детям вкусить сладость ношения священных одежд, доставляли великое счастье и развлечение пансионеркам. Это просто-напросто забавляло их.
Это было ново, вносило перемену в их жизнь. Невинные детские понятия, которые, однако, не в силах убедить нас, мирян, в счастье держать в руках кропильницу и петь, стоя целыми часами перед аналоем.
За исключением особых строгостей, воспитанницы соблюдали весь монастырский устав. Случалось, что молодая девушка, оставив монастырь и пробыв уже несколько лет замужем, все еще не могла отвыкнуть от его привычек и поспешно произносила «аминь» всякий раз, как кто-нибудь стучался к ней в комнату. Как и все монахини, пансионерки виделись с родителями только в приемной. Сами матери не могли добиться позволения поцеловать их. Вот до какой степени доходила строгость на этот счет. Однажды к одной из воспитанниц приехали мать и трехлетняя сестренка. Воспитанница плакала, потому что ей очень хотелось бы поцеловать ребенка. Невозможно. Она стала умолять, чтобы по крайней мере позволили ребенку просунуть ручку сквозь решетку, чтобы она могла поцеловать ее. И в этом ей было отказано с возмущением.
IV. ВесельеТем не менее эти девочки оставили в этом мрачном доме прелестные воспоминания о себе. В определенные часы монастырь словно начинал искриться детским весельем. Раздавался рекреационный звонок. Тяжелая дверь скрипела на петлях. Птицы в саду щебетали друг другу: «А! Вот и дети!» Рой девочек наводнял этот сад, прорезанный крестом, как саван. Ликующие, свежие личики, невинные глаза, полные веселого блеска, рассыпались по мрачному саду. После всех псалмопений, колоколов, похоронного звона, всех этих служб, вдруг раздавался веселый шум маленьких девочек, как жужжание пчелок. Улей радости открывался и, казалось, приносил свой мед. Начинались игры, беготня, возня, собирались группы; хорошенькие ротики щебетали по углам; издали монахини наблюдали за их смехом, – тени стерегли лучи света, но что до этого! – веселье, смех шли своим чередом. Эти мрачные четыре стены сияли время от времени. Смутно озаренные отражением детских радостей, они были свидетельницами этой очаровательной суеты. Словно розовый дождь рассыпался среди мрака и печали. Девочки резвились на глазах монахинь; их строгий взор не стеснял невинности. По милости этих детей, среди стольких часов суровости выпадал час наивного веселья. Маленькие прыгали, большие – танцевали. В этой обители к играм примешивалось что-то небесное. Нет ничего очаровательнее и выше этих чистых ликующих душ. Гомер посмеялся бы здесь вместе с Перро; в этом мрачном саду было столько юности, здоровья, шума, криков, веселья, счастья! – достаточно, чтобы разгладить морщины всех бабушек как древней эпопеи, так и современной сказки, как в хижинах, так и во дворцах, начиная от Гекубы {219} и кончая бабушкой из «Красной Шапочки».
В этом доме, быть может более, чем где-нибудь, произносилось детских фраз, проникнутых такой прелестью и заставляющих смеяться смехом, полным задумчивости. В этих-то мрачных четырех стенах пятилетний ребенок воскликнул однажды:
– Матушка! Одна «большая» сейчас сказала, что мне остается быть здесь только девять лет и десять месяцев. Какое счастье!
Там же происходил следующий разговор.
Монахиня. О чем вы плачете, дитя мое?
Ребенок (шести лет, рыдает). Я сказала Алисе, что я знаю историю Франции. А она говорит, что я не знаю, а я все-таки знаю.
Алиса («большая», девяти лет). Нет, она не знает.
Монахиня. Как так, дитя мое!
Алиса. Она велела мне открыть книгу наугад и задать ей какой-нибудь вопрос, и она ответит.
Монахиня. Ну, что же?
Алиса. Она не ответила.
Монахиня. Посмотрим. Что такое вы спросили?
Алиса. Я открыла книжку наугад, как она говорила, и задала первый вопрос, который мне попался на глаза.
Монахиня. Какой вопрос?
Алиса. Я спросила: «Что случилось далее?»
Там же было сделано следующее глубокомысленное замечание о попугае, немного жадном, принадлежавшем одной из дам, живущих в монастыре.
– Какой он миленький! Он слизывает верх тартинки, точно живой человек!
На плитах того же монастыря была найдена следующая исповедь, написанная семилетней грешницей заранее, чтобы не забыть: «Отец мой, – я грешна в скупости. Отец мой, – я грешна в прелюбодеянии. Отец мой, – я грешна в том, что поднимала глаза на мужчин».
На одной из дерновых скамеек этого сада была рассказана розовыми губками шестилетнего ребенка следующая сказочка, которую жадно слушали четырех– и пятилетние крошки, широко раскрыв голубые глазенки.
«Жили-были три петушка в царстве, где было много, много цветов. И вот они нарвали цветов и сунули их себе в карман. Потом нарвали листьев и тоже положили их себе в игрушки. В этом краю было много леса, и в лесу волк – он и съел петушков».
Другая поэма:
Хлопнули палкой. Это Полишинель прибил кошку.
Это ей не было приятно, а очень больно.
Тогда одна дама посадила Полишинеля в тюрьму.
Там же были сказаны одной маленькой сироткой, найденышем, которую монастырь воспитывал из сострадания, следующие грустные, кроткие слова. Она слышала, как другие говорили о своих матерях, и прошептала в своем уголке:
– А у меня матери не было, когда я родилась!
Была там толстая сестра-ключница, вечно спешившая по коридорам со связкой ключей и называвшаяся сестрой Агатой. «Старшие из больших», т. е. свыше десяти лет, звали ее Агафоклеей.
В трапезной, большой продолговатой комнате, освещаемой только одним окном со сводами, расположенным на одном уровне с садом, было темно и сыро и, как выражались дети, там копошились букашки. Все соседние места поставляли туда свой контингент насекомых.
Каждый угол получил на языке пансионерок особенное выразительное наименование. Был угол пауков, угол гусениц, угол мокриц и угол сверчков. Угол сверчков был ближе к кухне и пользовался уважением. Там было не так холодно, как в остальной части залы. От столовой эти прозвища перешли на пансион и служили для отличия четырех «наций», как в бывшей коллегии Мазарини. Каждая воспитанница принадлежала к одному из четырех разрядов, смотря по тому, у какого угла она садилась во время трапезы. Однажды архиепископ, посетив монастырь, увидел, что в класс входит хорошенькая девочка, вся розовая, с чудными белокурыми волосами; он спросил другую воспитанницу, прелестную брюнетку со свежими щечками:
– Кто это такая?
– Это паук, ваше преосвященство.
– Ба! А та другая?
– Сверчок.
– А вот эта?
– Гусеница.
– Правда? А вы сами кто?
– Я мокрица, ваше преосвященство.
Каждое заведение такого рода имеет свои особенности. В начале нынешнего столетия Экуан был благочестивым и строгим местом, где протекало в таинственной тени детство молодых девушек. В Экуане, когда совершалась процессия вынесения Святых Даров, различали «дев» и «цветочниц». Были также «балдахинщицы» и «кадильщицы»: одни несли шнурки балдахина, другие кадили перед Святыми Дарами. Цветы принадлежали по праву цветочницам. Впереди шли четыре «девы». Утром в этот великий день не в диковинку было слышать в дортуаре: «Кто из вас «девы»?»
Госпожа Кампан передает слова одной «маленькой» семи лет, обращенные к «большой», шестнадцати, выступающей во главе процессии, между тем как она, маленькая, оставалась в хвосте:
– Ты вот дева, а я нет.
V. РазвлеченияНад дверями трапезы красовалась крупными черными буквами молитва, так называемая «Беленькое отченаш», и обладавшая свойством вводить людей прямо в рай. Начиналась она так: «Миленькое беленькое отченаш, Господь его сотворил, Господь его говорил, Господь его в рай посадил». И затем: «Вечером, ложась спать, я нашла трех ангелов у своей постели: одного в изголовье, другого – в ногах, и Богородицу посередине. Она сказала мне, чтобы я ложилась, ничего не страшась. Господь – отец мой, Пресвятая Дева – моя мать, три апостола – мои братья, три девы – мои сестры. Сорочка, в которой родился Христос, покрывает мое тело, крест святой Маргариты начертан на моей груди; Богородица идет по полям, оплакивая Христа, и встречает святого Иоанна. – «Святой Иоанн, откуда идешь?» – «Я иду от вечерни». – «Не видел ли ты Христа?» – «Он на древе креста, ноги и руки пригвождены, и на голове венок из белых терний». Кто будет произносить эту молитву трижды утром и вечером, под конец попадет в рай».
В 1827 году эта характерная молитва исчезла со стены под густым слоем краски. В настоящее время она уже начинает окончательно изглаживаться из памяти молодых девушек, теперь уже давно дряхлых старух.
Большое распятие, прибитое к стене, довершало украшение трапезы, единственная дверь которой выходила в сад. Два узких стола с деревянными скамьями тянулись двумя параллельными линиями из конца в конец столовой. Стены были выбелены известью, столы черные – эти два цвета неизменно чередуются в монастыре. Еда была неприхотлива, и даже детей кормили скудно. К столу подавалось одно блюдо – мясо с овощами или соленая рыба – вот и вся роскошь. Однако и эта простая пища, подаваемая только пансионеркам, составляла исключение. Дети ели молча, под строгим наблюдением дежурной монахини, которая, если бы муха осмелилась пролететь и зажужжать в это время, с шумом захлопывала и открывала книгу в деревянном переплете. Это молчание было приправлено чтением жития святых с маленькой кафедры под распятием. Чтицами были воспитанницы из старших, дежурившие по неделе. На голом столе стояли тут и там глиняные чашки, в которых воспитанницы сами мыли каждая свою тарелку и стопку, а иногда бросали туда негодные куски – жесткое мясо или гнилую рыбу; за что их наказывали. Эти чашки назывались «Круговыми чашами».
Ребенок, нарушивший молчание, делал «крест языком». Спрашивается – где? На полу. Девочка обязана была лизать пол. Прах – этот конец всех радостей – призван был наказывать эти бедные розовые лепестки, виновные в щебетанье.
В монастыре была книга в единственном экземпляре, которую строго запрещено было читать. Это было правило святого Бенедикта, таинственное святилище, куда не должен был проникать глаз непосвященного. Nemo regulas, seu constitutiones nostras, externis communicabir [35]35
Никто не будет сообщать наших правил или установлений посторонним (лат.).
[Закрыть].
Пансионеркам удалось однажды стащить эту книгу, и они принялись с жадностью читать ее; чтение беспрестанно прерывалось страхом быть пойманными, заставлявшим поспешно захлопывать книгу. Впрочем, из этого рискованного мероприятия они извлекли весьма мало удовольствия. Несколько туманных страниц о грехах молодых мальчиков, вот что оказалось «самым интересным».
Они играли в аллее сада, окаймленной чахлыми фруктовыми деревьями. Несмотря на зоркую бдительность и строгость наказаний, когда ветер качал деревья, им удавалось иногда поднять украдкой неспелое яблоко, испорченный абрикос или подточенную червями грушу. Здесь я приведу выдержку из письма, написанного двадцать пять лет тому назад бывшей пансионеркой, ныне герцогиней *** – одной из самых элегантных женщин Парижа: «Прячешь яблоко или грушу, как сможешь. Вечером, когда все идут стлать постель, в ожидании ужина, суешь плоды под изголовье, а потом съедаешь их в постели, а если и это не удается, то съедаешь грушу или яблоко в известном месте». Это было величайшим наслаждением.
Однажды, во время посещения монастыря архиепископом, девица Бушар, в жилах которой текла кровь Монморанси, держала пари, что она попросит отпуск домой на один день – это было чудовищной мыслью в такой строгой общине. Пари было заключено, но ни та ни другая сторона, по правде сказать, не верила в его исполнимость. Когда настал удобный момент и архиепископ проходил мимо воспитанниц, мадемуазель Бушар, к неописуемому ужасу своих подруг, вышла из рядов и сказала: «Ваше преосвященство, прошу разрешить мне один день отпуска!» Мадемуазель Бушар была свеженькая стройная девушка, с прелестнейшим розовым личиком. Архиепископ де Келен улыбнулся и отвечал: «Как же, милое дитя, не только один день, целых три дня! Я даю вам три дня!» Настоятельница не могла ничего поделать против воли самого архиепископа. Скандал в монастыре, но ликование в пансионе. Можно себе представить, какое было впечатление!
В эту суровую обитель, однако, проникали иногда мирская жизнь, драма страстей, даже роман. В доказательство мы расскажем вкратце один истинный, бесспорный факт, не имеющий сам по себе никакого отношения к нашей истории. Но мы упомянем о нем исключительно для того, чтобы дать читателю более полное представление о монастыре.
Приблизительно в то же время жила в монастыре таинственная личность, не монахиня, но с которой все обходились с величайшим уважением. Звали ее госпожа Альбертина. Ничего не было о ней известно, кроме того, что она не в своем уме и что в миру ее считают умершей. Под этой историей скрывались, как говорили, известные соображения относительно наследства, необходимые для какого-то великосветского брака.
Это была женщина лет тридцати – не больше, темноволосая, довольно красивая, с большими черными глазами и невидящим взором. Видела ли она что-нибудь? Сомнительно. Она скорее скользила, нежели шла; никогда не произносила она ни слова – не были даже уверены, дышит ли она. Ее ноздри были сжаты и бескровны, как у мертвеца. Прикоснуться к ее руке было все равно, что коснуться льда. В ней, однако, была какая-то особенная прозрачная прелесть. Одна сестра, увидев, как она проходила мимо, сказала другой:
– В мире она слывет умершей.
– Быть может, это и правда, – отвечала та.
О госпоже Альбертине ходили разнообразные россказни. Она составляла вечный предмет любопытства для пансионерок. В церкви была трибуна, называемая «бычий глаз». На этой-то трибуне, имевшей только круглый просвет вроде слухового окна, госпожа Альбертина присутствовала при богослужениях. Обыкновенно она была там одна, потому что с трибуны, помещавшейся во втором этаже, был виден проповедник или служащий священник, что воспрещалось инокиням. Однажды кафедра была занята молодым священником знатного рода, герцогом де Роганом, пэром Франции, бывшим офицером красных мушкетеров в 1815 году; он умер в 1830 году кардиналом и архиепископом безансонским. В этот день де Роган впервые произносил проповедь в монастыре. Госпожа Альбертина обыкновенно присутствовала на проповеди и богослужении в состоянии полнейшей невозмутимости и неподвижности. В этот день, увидев герцога де Рогана, она привстала и произнесла громко среди тишины, царствовавшей в часовне: «Вот как! Огюст!» Вся община, пораженная, повернула головы в ее сторону, проповедник поднял глаза, но мадам Альбертина снова впала в свою неподвижность. Дуновенье внешнего мира, проблеск жизни мелькнули на мгновение на этом угасшем ледяном лице, затем все исчезло и безумная опять превратилась в труп.
Однако эти два слова дали пищу к разным толкам в монастыре; об этом болтали все, кто только мог. Сколько разоблачений в этих двух словах: «Вот как! Огюст!» Господина де Рогана действительно звали Огюстом. Ясно, что госпожа Альбертина принадлежала к очень знатному кругу, коль скоро была знакома с герцогом де Роганом, да и сама занимала, вероятно, очень высокое положение, если говорила о таком важном лице в фамильярном тоне, быть может, была даже связана с ним узами родства, весьма тесными, ибо знала его имя: Огюст.
Две герцогини, очень строгой нравственности, герцогиня Шуазель и де Серан, часто посещали монастырь, куда проникали, вероятно, в силу привилегии Magnates mulieres [36]36
Знатных дам (лат).
[Закрыть], и пугали весь пансион. Когда эти старые дамы проходили мимо все девочки дрожали и опускали глаза.
Господин де Роган был, впрочем, сам того не подозревая, предметом внимания для всех воспитанниц. В это время он только что был назначен, в ожидании епископства, главным викарием архиепископа парижского. Он взял себе в привычку приходить довольно часто петь обедню в часовне монастыря. Ни одна из юных затворниц не могла его видеть, но они научились различать его кроткий и немного жидкий голос. Он когда-то был мушкетером; да и к тому же рассказывали, что он большой франт, что его прекрасные каштановые волосы красиво убраны в форме руло, что у него великолепный черный муаровый пояс, а его черная ряса самого элегантного покроя. Словом, он сильно занимал собой воображение пятнадцатилетних девушек.
Никакие мирские звуки не проникали за стены монастыря. Однако выпал такой год, когда там раздались звуки флейты. Это было целое событие, и тогдашние пансионерки должны помнить его.
Где-то по соседству играли на флейте, и все один мотив, теперь давно устаревший: «Моя Зетюльбе, приди царить в душе моей». Это повторялось раза два-три в день. Девочки проводили целые часы, слушая музыку, монахини впали в отчаяние, юные умы работали, наказания сыпались градом.
Это продолжалось несколько месяцев. Все воспитанницы до единой были более или менее влюблены в неизвестного музыканта. Каждая мечтала, что она и есть Зетюльбе. Звуки флейты доносились со стороны улицы Прямой стены. Они отдали бы все, чтобы увидеть хоть одну секунду «молодого человека», который так восхитительно играет и, сам того не ведая, играет в то же время на струнах их душ. Некоторые воспитанницы проскользнули через боковую дверь и взобрались на третий этаж, выходящий на улицу Прямой стены, чтобы увидеть что-нибудь. Безуспешно. Одна из них дошла до того, что просунула руку сквозь решетку над головой и стала махать белым платком. Нашлись две, еще более смелые. Они отыскали средство вскарабкаться на крышу и наконец увидели «молодого человека». Это был старый дворянин-эмигрант, слепой и разорившийся: он забавлялся игрой на флейте от скуки.
VI. Малый монастырьВ ограде Малого Пикпюса было три здания, совершенно обособленных друг от друга, – большой монастырь, где жили монахини, пансион, где жили воспитанницы, и, наконец, так называемый малый монастырь. Это был корпус с садом, где жили сообща старые монахини разных орденов, из монастырей, разоренных революцией; там была пестрая смесь всяких инокинь – черных, белых и серых, принадлежавших к всевозможным общинам и самого разного толка орденам. Если позволительно употребить подобное выражение – это был лоскутный монастырь.
Со времен Империи было разрешено этим бедным обездоленным женщинам приютиться под крыло бенедиктинок-бернардинок. Правительство выдавало им маленькое пособие; сестры Малого Пикпюса приняли их с готовностью. Там была самая странная путаница. Каждая соблюдала свой устав. Иногда позволяли воспитанницам, в виде особенного развлечения, посещать их; и многие молодые головы сохранили воспоминания о матери Василисе, матери Схоластике и матери Якобе.
Одна из этих пришлых монахинь оказалась почти дома. Это была монахиня из Сент-Ор, единственная, пережившая свой орден. Бывший монастырь сестер Сент-Ор занимал в начале XVIII века как раз тот самый дом, который принадлежал впоследствии бенедиктинкам Мартина Верти. Эта святая женщина, слишком бедная, чтобы носить великолепную одежду своего ордена – белое платье с пурпуровым наплечником, набожно украсила им манекен, который с удовольствием показывала всем и на смертном одре завещала монастырю. В 1824 году от ордена оставалась всего-навсего одна инокиня; теперь от него осталась только кукла.
Кроме этих достойных сестер несколько старых светских женщин добились от настоятельницы позволения, как госпожа Альбертина, удалиться от мира в малый монастырь. К числу их принадлежали госпожа Бофор Гопуль и маркиза Дюфрень. Между этими дамами была одна, известная во всем монастыре только своим необыкновенно звучным сморканием. Воспитанницы называли ее «Мадам Шумихини».
Около 1820 или 1821 года госпожа де Жанлис, издававшая в то время маленький периодический сборник под названием «Неустрашимый», просила разрешения поступить в монастырь Малого Пикпюса. Ее рекомендовал герцог Орлеанский. Великое смятение в улье; капитул струсил; госпожа де Жанлис сочиняла когда-то романы; но она объявила, что первая ненавидит их, и к тому же она достигла стадии ярой набожности. С помощью Божией, а также и стараниями принца, она поступила в монастырь. Но месяцев через шесть или семь покинула его под предлогом, что в саду нет тени. Монахини были в восторге. Будучи уже очень старой, она все еще играла на арфе, и даже прекрасно.
Уходя, она оставила по себе память в своей келье. Госпожа Жанлис была женщина суеверная и латинистка. Эти два слова полностью ее характеризуют. Несколько лет тому назад еще можно было видеть в маленьком шкафчике, где она обыкновенно прятала деньги и драгоценности, записочку, заключавшую следующие пять стихов, написанных ее рукою красными чернилами на желтой бумаге. По ее мнению, эти стихи обладали свойством отпугивать воров:
Imparibus meritis pendant tria corpora ramis:
Dismas et Gesmas, media est divina potestas.
Alta petit Dismas, infelix, infima, Gesmas.
Nos et res nostras conservet summa potestas.
Hos versus dicas, ne tu furto tuo perdas. [37]37
Не равные по заслугам, висят на крестах три тела: Дисмас и Гесмас, а посередине Божественный владыка; ввысь стремится Дисмас, а несчастный Гесмас – вниз. Нас и наше имущество да сохранит Всевышний. Говори эти стихи, чтобы у тебя не украли твоего добра (лат.).
[Закрыть]
Эти стихи VI века на латыни возбуждают вопрос – как звали разбойников на Голгофе: Димас и Гестас, как думают обыкновенно, или Дисмас и Гесмас. Это написание отвергает претензию, заявленную в прошлом столетии виконтом Гестас на происхождение от нечестивого разбойника.
Монастырская церковь, устроенная так, что служит как бы стеной между большим монастырем и пансионом, само собой разумеется, была общей и для большого монастыря, и для пансиона, и для малого монастыря. Сюда допускалась даже публика через особый вход, проделанный на улицу. Но все было расположено таким образом, что ни одна из обитательниц монастыря не могла видеть ни одного постороннего лица. Представьте себе церковь, клирос которой, как бы схваченный и согнутый исполинской рукой, не образует, как в обыкновенных церквях, продолжение за престолом, а род залы или темной пещеры направо от священника; предположите, что зала скрыта занавесом в семь футов высотой; там, во мраке этой завесы, скучены на деревянных сиденьях налево монахини, образующие хор, направо пансионерки, а посередине послушницы и сестры, и это даст вам некоторое понятие о том, как монахини Малого Пикпюса присутствовали при богослужении. Эта пещера, называемая клиросом, сообщалась с монастырем коридором. Церковь получала свет из сада. Когда монахини присутствовали на службах, на которых, согласно уставу, они обязаны хранить молчание, публика узнавала об их присутствии только по стуку палочек у церковных стульев, поднимавшихся и опускавшихся.