355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Гюго » Отверженные (др. перевод) » Текст книги (страница 71)
Отверженные (др. перевод)
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 19:16

Текст книги "Отверженные (др. перевод)"


Автор книги: Виктор Гюго



сообщить о нарушении

Текущая страница: 71 (всего у книги 123 страниц)

VIII. Арестантские цепи

Но более несчастным из них двоих был все-таки Жан Вальжан. Юность даже в своих горестях сохраняет в себе достаточно света.

Бывали минуты, когда Жан Вальжан страдал так сильно, что становился прямо ребячески вздорным. Горю свойственно заставлять человека обнаруживать свое ребячество. Старик проникся сознанием, что Козетта ускользает от него. Ему хотелось бороться против этого, удержать ее, заинтересовать чем-нибудь внешним, блестящим. Эти ребяческие, но в то же время и старческие мысли привили ему, однако, самым своим ребяческим оттенком довольно верные понятия о влиянии мишуры на воображение молодых девушек. Раз он увидел на улице едущего верхом генерала в парадной форме. Это был граф Кутар, парижский комендант. Старик позавидовал этому раззолоченному человеку. Он подумал, с каким бы удовольствием и он облекся в такой же мундир. Как была бы ослеплена блеском этого мундира Козетта, а когда он проходил бы в таком виде под руку с Козеттой мимо решетки Тюильри, то часовые отдавали бы ему честь ружьем, и это, наверное, так удовлетворило бы Козетту, что у нее пропала бы охота засматриваться на молодых людей.

Вдруг к его печальным размышлениям примешалось неожиданное открытие. В уединенной жизни, которую он вел с Козеттой, с тех пор как они поселились на улице Плюмэ, у них стало привычкой доставлять себе иногда удовольствие ходить по утрам любоваться солнечным восходом. Это удовольствие одинаково как для тех, которые только вступают в жизнь, так и для тех, которые готовятся ее покинуть.

Для того, кто любит уединение, утренняя прогулка равнозначна ночной, с той лишь только разницей, что утром природа веселее. Улицы пусты, птички поют. Козетта, сама точно птичка, охотно вставала рано. Утренние прогулки подготавливались накануне. Жан Вальжан предлагал, Козетта соглашалась. Это выглядело как заговор. Выходили из дома еще до рассвета, и одно уже это доставляло невинную радость Козетте.

Юность любит такие нарушения обычного течения жизни.

Как известно, у Жана Вальжана была склонность к пустынным местам, уединенным закоулкам и малообитаемым улицам. В то время около парижских застав были небольшие поля, почти сливающиеся с городом; на этих полях летом росли тощие колосья, а осенью после жатвы казалось, что они были не сжаты серпом или скошены косою, а точно выдернуты из земли по одному. Жан Вальжан отдавал этим уединенным полям особое предпочтение, не скучала там и Козетта. Старик искал и находил там тишину пустыни, Козетта любила пригородный простор. Очутившись на одном из полей, она превращалась снова в маленькую девочку, могла бегать и чуть ли не играть. Сняв шляпу и положив ее на колени к Жану Вальжану, она принималась рвать цветы и составлять из них букеты. Она любовалась бабочками, перелетавшими с цветка на цветок, но не трогала их; любовь порождает нежность и сострадание, и молодая девушка, носящая в себе хрупкий воздушный идеал, жалеет крылышки бабочки. Она плела венки из красного мака и надевала их себе на голову; пронизываемые горячим солнцем, алые чашечки цветов казались огненными языками на прелестной головке девушки. Жан Вальжан и Козетта сохранили привычку этих ранних утренних прогулок и после того, когда жизнь их омрачилась.

И вот в одно октябрьское утро, соблазнившись удивительной ясностью осени 1831 года, они вышли из дома и на рассвете очутились близ Мэнской заставы. Рассвета в собственном значении этого слова еще не было, а только-только занималась заря, представлявшая чудный захватывающий вид. Тут и там на бледной, но глубокой небесной лазури виднелось несколько созвездий, земля была еще окутана черным флером, в высоте все было бело, по траве пробегал предутренний трепет, повсюду царило таинственное затишье полусумрака. Жаворонок, точно затерянный посреди звезд, пел в высоте; казалось, что гимн крохотного создания бесконечности умиротворял необъятность. На востоке резко вырисовывались на прозрачном, со стальным отливом горизонте темные очертания церкви Валь-де-Грас, из-за купола которой поднималась ослепительная Венера, точно светоносный дух, вырывающийся из мрачного здания. Все вокруг дышало миром и тишиною; на шоссе не было ни души, лишь в отдалении мелькали одиночные фигуры рабочих, отправлявшихся на работу.

Жан Вальжан сел около боковой дорожки на бревна, сваленные у ворот лесного склада, устроившись лицом к дороге и спиной к свету. Старик забыл о солнце, которое готовилось взойти над землей. Он впал в то глубокое созерцание, когда мысль бывает сосредоточена в самом себе и когда зрение как бы парализуется и окружает человека непроницаемою для внешних влияний оградою. Есть размышления, которые можно назвать вертикальными, потому что когда находишься на дне этих размышлений, то нужно известное время для того, чтобы вновь подняться на поверхность земли. Жан Вальжан как раз находился в таком состоянии. Он думал о Козетте, о возможном счастье, если бы ничто не встало между ним и ею, о том свете, которым она наполняла его жизнь и который служил дыханием для его души. Он был почти счастлив в этих мечтах. Козетта, стоя рядом с ним, наблюдала, как алеют облака. Вдруг она воскликнула:

– Смотри-ка, отец, как будто сюда кто-то едет!

Жан Вальжан поднял глаза. Козетта была права. Как известно, шоссе, ведущее к старой Мэнской заставе, составляет продолжение Севрской улицы и пересекается под прямым углом внутренним бульваром. На том месте, где шоссе пересекается с бульваром, со стороны последнего выползало что-то бесформенное, и несся шум, необычный в эту раннюю утреннюю пору.

Неопределенная темная масса вырастала. Казалось, эта масса, представлявшаяся щетинистой и трепещущей, движется в их сторону. Издали это походило на повозку, но кто сидел в этой повозке, нельзя было различить. Виднелись только лошади и колеса, и доносились крики хлопанье бичей. Мало-помалу очертания определились, хотя еще тонули во мраке. Это действительно была повозка; она повернула с бульвара на шоссе и направлялась к заставе, возле которой сидел Жан Вальжан. За первою повозкою показалась вторая, потом третья, четвертая и так далее. Наконец, оказалось семь повозок совершенно одинакового вида, следовавших одна за другой, так что головы лошадей касались задков идущих перед ними повозок. На повозках шевелились люди. В полутьме сверкали какие-то искорки, точно от обнаженных сабель. Слышался звон, походивший на бряцание цепей. Все это постепенно двигалось вперед, голоса становились явственнее. Это было нечто такое, что напоминало видения, иногда поднимающиеся со дна воображения во время сна.

По мере приближения все это принимало все более и более определенные формы и вырисовывалось за деревьями бледными красками миража. Из темной масса превращалась в светлую. Разгоравшаяся заря набрасывала прозрачную дымку на эту призрачную, но вместе с тем и живую процессию. То, что перед тем казалось силуэтами, теперь представлялось головами и лицами трупов. В действительности же это было вот что. По шоссе тянулись в ряд, одна за другой, семь повозок. Первые шесть имели странное устройство. Они походили на роспуски бондарей. Это было нечто вроде длинных лестниц, положенных на два колеса и образующих на переднем конце носилки. Каждые роспуски или, вернее, каждая лестница тащились четырьмя лошадьми, запряженными гуськом. На лестницах сидели группами люди; их нельзя было еще различить, но они угадывались. На каждой повозке было двадцать четыре человека, по двенадцати с каждой стороны, они сидели, прислонившись спинами друг к другу, лица их были обращены к прохожим, а ноги висели в воздухе. За спиной у каждого из них что-то бряцало – то были цепи, а на шее что-то сверкало – то был железный обруч. Цепь для всех была одна, так что если бы все эти двадцать четыре человека сошли с повозки и пошли пешком, то они оказались бы составляющими одно целое и начали бы извиваться по земле в виде исполинской сороконожки, позвоночником которой служила бы цепь. На передках и на задках каждой повозки стояло по два человека с ружьями; каждый имел у себя под ногами конец цепи. Шейные обручи были квадратные. Седьмая повозка, представлявшая громадный фургон с решеткой, но без навеса, имела четыре колеса, и в нее было впряжено шесть лошадей. Она была нагружена грудой звенящих чугунных котлов, жаровен и цепей; посреди всего этого лежало врастяжку несколько связанных людей, очевидно, больных. Весь этот сквозной фургон был утыкан растрепанными розгами, вероятно, служившими для наказаний по старинному образцу.

Повозки держались как раз середины шоссе. По обеим их сторонам в два ряда шли конвойные в обвислых треугольных шляпах, какие носили солдаты Директории, в мундирах инвалидов, с красными погонами, в рваных серых с синим панталонах, как у факельщиков, в желтых перевязях, с ружьями и палками в руках. Испачканные, рваные, жалкие, эти солдаты имели очень непрезентабельный вид, соединяя в себе убожество нищих с важностью палачей. Тот, который казался их начальником, держал в руках бич, какие бывают у кучеров. Все эти подробности, обыкновенно стушевывавшиеся в сумерках, теперь, по мере того как рассветало, вырисовывались с каждой секундой все яснее и яснее. Впереди и позади обоза ехали с обнаженными саблями важные и угрюмые жандармы. Караван был такой длинный, что, когда первая повозка достигла заставы, последняя еще только сворачивала с бульвара на шоссе.

Вдруг, бог весть откуда, собралась большая толпа, как это часто бывает в Париже, и стала тесниться по обеим сторонам шоссе. Из соседних переулков неслись крики людей, звавших друг друга полюбоваться даровым зрелищем, и слышался топот деревянных башмаков огородников, тоже сбегавшихся взглянуть на это интересное зрелище.

Скученные на повозках люди молча тряслись на неровной дороге. Лица у них посинели от утренней прохлады. Все они были в холстинных панталонах и в деревянных башмаках на босу ногу. Остальная часть одежды была составлена по прихоти нищеты и отличалась полнейшей разнохарактерностью, производившей гнетущее впечатление. Ничто не может быть противнее арлекина в лохмотьях. Измятые до невозможности фетровые шляпы, фуражки из просмоленной парусины, отвратительные шерстяные колпаки, рядом с рваной курткой – черный сюртук с продранными локтями. У одних на головах красовались женские шляпки, у других – какие-то плетушки. Виднелись почти открытые волосатые груди, на которых сквозь лохмотья можно было различить татуировки в виде храмов любви, пылающих сердец, купидонов и т. п. На некоторых можно было рассмотреть лишаи и красные припухлости кожи. Двое или трое сквозь бока повозки продели соломенные жгуты, которыми и пользовались как стременами, чтобы не держать ноги на весу. Один держал в руке что-то вроде черного камня, от которого время от времени откусывал, – это был черный хлеб. Глаза у этих людей были или сухие, потухшие или горели зловещим огнем. Конвойные ругались, узники молчали. Нередко слышался глухой удар палкою по плечу или по голове кого-либо из скованных. Одни из них тихо стонали, другие громко зевали. Лохмотья были ужасны, ноги свешивались, беспомощно болтаясь в воздухе, плечи колыхались, головы сталкивались, цепи звенели, глаза свирепо вращались и сверкали, кулаки грозно сжимались или неподвижно висели вдоль тела, как у мертвых. Позади обоза несся визгливый хохот ребятишек.

Этот обоз производил удручающее впечатление. Глядя на него, каждый невольно должен был подумать, что если его на дороге застигнет сильный дождь, все эти жалкие лохмотья промокнут насквозь, что, раз промокнув, эти несчастные люди уже больше не высохнут и, продрогнув от холода, больше не согреются, что мокрые холщовые панталоны прилипнут у них к костям; что вода зальет их деревянные башмаки, что удары бичей не заглушат стука их челюстей, что цепь не перестанет тянуть их за шею, что их ноги по-прежнему будут болтаться в воздухе, что их ожидает только худшее. Нельзя было не содрогаться при виде этих людей, нанизанных на цепь, страдавших под осенним холодом, отданных на произвол дождям, стуже, всем невзгодам под открытым небом, подобно деревьям и камням.

Палочные удары не щадили даже больных. Эти несчастные, связанные веревками, неподвижно лежали в седьмой повозке, очевидно брошенные туда так же, как бросают мешки с мусором.

Вдруг появилось солнце, с востока брызнул громадный сноп ослепительных лучей и точно зажег все эти дикие лица. Языки развязались, разразились потоки злых насмешек, сквернословия и песен. Широкая горизонтальная полоса света разрезала пополам весь обоз, осветив головы и лица и оставив в темноте ноги и колеса. На лицах проступили мысли. Это была ужасная минута: демоны предстали без масок, свирепые души обнажились. Залитая ярким светом, вся эта ватага тем не менее оставалась сумрачной. Но и среди нее нашлись весельчаки, придумавшие забаву, они выдували в толпу какую-то гадость из трубочек гусиных перьев, стараясь по возможности попасть в женщин. Образуя черные тени, свет еще резче обрисовывал жалкие профили этих людей. Не было ни одного человека, который не был бы обезображен нищетой. Зрелище это было так чудовищно, точно солнечный свет был молнией, внезапно прорезавшей густой мрак и озарившей невидимые до того страшные призраки. Передняя повозка была всех шумнее, сидящие в ней вдруг с чисто каторжным удальством загорланили знаменитое попурри Дезожье {442} из «Весталки». Окружающие деревья как-то зловеще шелестели своими листьями, глазевшая толпа с бессмысленным наслаждением слушала веселые куплеты, распеваемые призраками.

В этом обозе, как в хаосе, соединились все ужасы человечества. Здесь вы могли видеть профили всех животных, здесь были старики, юноши, обнаженные черепа, седые бороды, чудовищная циничность, мрачная покорность, дикие усмешки, позы, каких нигде больше не увидите, свиные рыла в фуражках, что-то вроде девичьих лиц с локонами в виде спиралей на висках, детские лица, поэтому еще более ужасные, тощие облики скелетов, которым недоставало только смерти. На первой повозке находился негр, который, наверное, был невольником и теперь мог сравнить свои нынешние цепи с теми, которые носил раньше. Страшный уравнитель общественных низов – позор – наложил свое клеймо на все эти лица; было видно, что все они прошли последние степени унижения и более уже не могли понизиться ни в каком отношении. Невежество одних, перешедшее в отупение, равнялось уму других, превратившемуся в отчаяние. Между этими людьми, представлявшими собой, так сказать, сливки грязи, невозможен был никакой выбор. Очевидно, неизвестные устроители этой ужасной процессии не пытались и классифицировать эти несчастные существа. Все они были связаны между собою, соединены друг с другом как попало, быть может по алфавиту, и посажены на повозки без всякого другого порядка. Однако в соединенных вместе ужасах всегда найдется что-нибудь общее. Сложите все несчастья, и вы получите общий итог. Так и здесь. Из каждой цепи исходила общая душа, каждая повозка имела свою особенную физиономию. Рядом с той, на которой пели, следовала другая, на которой выли, пассажиры третьей повозки клянчили у зрителей подачку, на четвертой скрежетали зубами, на пятой разражались угрозами в отношении зевак, на шестой изощрялись в ругательствах, только на седьмой царило безмолвие могилы. Данте увидел бы в этом обозе все семь кругов ада в жизни.

Это было шествие осужденных на казнь – шествие мрачное, совершавшееся не на огненных колесницах Апокалипсиса, но что было еще ужаснее – на тюремных повозках.

Какая-то старуха из толпы показывала на них пальцем пятилетнему мальчугану и говорила:

– Смотри, негодный мальчишка, вот тебе урок!

– Отец, кто эти люди? – проговорила Козетта в ужасе и недоумении.

– Каторжники, – отвечал несчастный старик.

Это действительно шел арестантский обоз, который, выступив еще до рассвета из Бисетра, направился по дороге в Мэн.

Жан Вальжан вернулся домой, страшно удрученный подобной встречей. Возвращаясь с Козеттой на Вавилонскую улицу, старик не слышал ее расспросов по поводу виденного ими у заставы; он был слишком погружен в свои горестные размышления, чтобы воспринимать ее слова и отвечать на них. Только вечером, когда Козетта уходила спать, он услышал, как она, вероятно бессознательно, проговорила про себя вполголоса:

– О господи, можно умереть только от того, что окажешься рядом с таким человеком!

К счастью, на следующий день после этой жуткой встречи по всему Парижу происходили различные празднества в честь какого-то официального события: смотр на Марсовом поле, гонки на Сене, представления на Елисейских полях и повсеместные иллюминации. Отбросив свои привычки, Жан Вальжан повел Козетту на эти увеселения, чтобы отогнать от нее воспоминания вчерашнего дня, изгладить веселой суетой Парижа впечатление того ужасного зрелища, свидетельницей которого она так неожиданно стала. Смотр, с которого начиналось празднество, сделал вполне естественным появление большого числа людей в мундирах по всему городу. Жан Вальжан тоже нарядился в свой мундир национальной гвардии с чувством человека, надевающего на себя маску. Но как бы там ни было, цель прогулки казалась достигнутой. Козетта, которая поставила себе за правило угождать отцу и для которой к тому же такое зрелище было совершенно ново, приняла это развлечение с податливостью юности и не выказывала пренебрежения к веселью толпы, вызываемому народным празднеством. Жан Вальжан имел полное основание поверить, что ему удалось его намерение – изгнать из памяти девушки следы страшного видения.

Несколько дней спустя в одно прекрасное солнечное утро они оба сидели на крыльце дома, что было новым нарушением правил Жана Вальжана и усвоенной за последнее время Козеттой привычки предаваться грусти наедине в своей комнате. Козетта была в утреннем платье, которое так красиво окутывает молодую девушку, напоминая звезду в облаке. С залитою светом головою, вся розовая от недавнего сна, под лаской умиленного взора доброго старика, она ощипывала лепестки маргаритки.

Козетта не знала прелестной легенды о том, как девушка, обрывающая эти лепестки, говорит: «Люблю тебя немножко, страстно» и т. д. Она совершенно инстинктивно, без всякой задней мысли, играла цветком, не зная, что обрывать лепестки маргаритки значит расщипывать сердце. Если бы существовала четвертая грация и называлась бы меланхолией, но с улыбающимся лицом, то она, наверное, походила бы на Козетту. Очарованный видом нежных пальчиков с цветком, Жан Вальжан забыл весь мир, отдаваясь во власть лучезарной прелести этой девушки. Рядом в кустах щебетала красношейка. По небу неслись белые облачка с таким радостным видом, словно они только что были выпущены из неволи на свободу. Козетта продолжала внимательно ощипывать цветок. Она, казалось, о чем-то размышляла и, вероятно, о чем-нибудь прекрасном. Вдруг девушка с нежной плавностью лебедя повернула голову в сторону старика и спросила:

– Отец, а что такое каторга?

Книга четвертая
ПОМОЩЬ СНИЗУ МОЖЕТ БЫТЬ ПОМОЩЬЮ СВЫШЕ
I. Снаружи рана, а внутри исцеление

Таким образом, жизнь их постепенно омрачалась. У них теперь оставалось только одно развлечение, которое прежде было счастьем: носить хлеб голодным и одежду дрожавшим от холода. В этих посещениях бедняков, совершаемых Жаном Вальжаном иногда вдвоем с Козеттой, они находили следы своих прежних радостей. Если случалось, что день был особенно удачный, то есть когда они успели облегчить многие нужды, согреть и оживить много бедных детей, то вечером Козетта бывала веселее обыкновенного. В это-то именно время они посетили трущобу Жондретта.

На другой день после этого посещения Жан Вальжан пришел утром в павильон спокойный, как всегда, но с широкой раной на левой руке; рана была сильно воспалена, злокачественна и походила на ожог; происхождение ее он объяснил какой-то пустячной случайностью. Рана эта вызвала у него лихорадку, из-за которой он вынужден был проболеть целый месяц, не имея возможности выходить из дома. К врачу он ни за что не хотел обращаться. Когда Козетта настаивала на этом, он сказал ей:

– Ну, если ты непременно хочешь, то позови ветеринара.

Молодая девушка каждое утро и каждый вечер сама перевязывала ему рану. Она делала это с такой небесной нежностью и с видом такого счастья, испытываемого ею при возможности быть ему хоть чем-нибудь полезною, что Жан Вальжан блаженствовал по-прежнему. Все его страхи и тревоги начали рассеиваться. Любуясь Козеттой, он думал про себя: «О благодатная рана! О милая болезнь!»

Во время болезни отца Козетта покинула павильон и снова пристрастилась к маленькому домику на заднем дворе. Она проводила почти целые дни возле Жана Вальжана и читала ему те книги, которые он находил по своему вкусу. Это были преимущественно описания путешествий. Жан Вальжан стал поправляться. Счастье вернулось к нему с новой лучезарностью. Люксембургский сад, незнакомый молодой повеса, охлаждение Козетты, – все эти тучи, омрачавшие в последнее время его душу, исчезли. И он говорил себе: «Все это я сам для себя выдумал. Я – старый глупец!»

Счастье его было так велико, что страшная встреча с Тенардье в трущобе Жондретта, которой он никак не мог ожидать, почти не подействовала на него. Ему самому удалось скрыться, и след его был потерян для других, какое же было ему дело до всего остального! Если он и вспоминал об этом, то только с чувством сожаления о тех несчастных людях. «Теперь они в тюрьме, – думал он, – и уже более не в состоянии вредить мне. Но что это за злополучная, страдающая семья!» Что же касается страшного видения у Мэнской заставы, то Козетта более не заговаривала об этом.

Когда Козетта была в монастыре, ее учили музыке. Девушка имела голос малиновки, одаренной душою. И вот теперь молодая девушка по вечерам в убогом жилище больного старика часто пела грустные песни, доставлявшие огромное наслаждение Жану Вальжану.

Наступила весна. Сад был так хорош в эту пору года, что Жан Вальжан как-то сказал Козетте:

– Ты никуда не ходишь, погуляла хотя бы в саду.

– Хорошо, отец, – отвечала девушка.

И, чтобы угодить ему, она снова начала свои прогулки по саду, большей частью одна, как мы уже говорили. Жан Вальжан, вероятно боявшийся, что его могут увидеть с улицы сквозь решетку, почти никогда в саду не показывался.

Рана старика была настоящим развлечением. Когда Козетта заметила, что отец уже меньше страдает, начинает выздоравливать и кажется довольным, она очень обрадовалась. Радость ее была так сильна, что не допускала в ней никаких других ощущений, на которых ей пришлось бы останавливаться. Кроме того, на дворе был уже март, дни удлинялись, зима, всегда уносящая с собою часть наших горестей, удалялась, потом наступил апрель, этот предвестник лета, свежий, как каждый рассвет, веселый, как юность, хотя немного и плаксивый, как бывают все новорожденные. В этом месяце природа дарит нас чудесными лучами, которые с неба, с облаков, с деревьев, с лугов, с цветов проникают прямо в душу человека.

Козетта была еще слишком молода, чтобы не проникнуться ликованием апреля, так походившего на нее саму. Незаметно, понемногу из ее сердца уходила мрачная грусть. Весной омраченные души озаряются светом так же, как в яркий полдень светлеет в темных подвалах. Козетта переставала грустить. Это было несомненно, хотя она сама и не замечала этого. Утром, часов около десяти, после завтрака, когда ей удавалось уговорить отца выйти на четверть часа в сад, она, водя его по солнцу перед крыльцом и заботливо поддерживая его больную руку, все время бессознательно смеялась и была счастлива.

Жан Вальжан с упоением замечал, что она снова становилась свежей и розовой. «О милая рана!» – потихоньку про себя не переставал твердить он.

Как только рана старика зажила, он возобновил свои одинокие вечерние прогулки. Было бы ошибочно думать, что можно прогуливаться по безлюдным местностям Парижа, ни разу не натолкнувшись на какое-нибудь приключение.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю