Текст книги "Отверженные (др. перевод)"
Автор книги: Виктор Гюго
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 64 (всего у книги 123 страниц)
Пленник не обращал внимания ни на что, происходившее кругом него. Он, казалось, размышлял или молился.
Как только лестницу прикрепили, Тенардье крикнул: «Иди, жена!» – и бросился к окну.
Но когда он хотел вскочить на него, Бигрнайль грубо схватил его за шиворот.
– Нет, постой, старый шут! Вылезешь после нас!
– Да, после нас! – заревели разбойники.
– Вы точно дети! – сказал Тенардье. – Мы теряем время. Ищейки гонятся за нами по пятам!
– Так кинем жребий, кому бежать первому, – продолжал один из разбойников.
– Да вы совсем рехнулись! – воскликнул Тенардье. – Что за олухи! Терять время! Кидать жребий! Соломинками, что ли? Или написать наши имена и бросить их в шапку?
– Не хотите ли мою шляпу? – крикнул кто-то около двери.
Все обернулись.
Это был Жавер.
Он держал в руке шляпу и с улыбкой протягивал ее.
XXI. Надо бы, во всяком случае, начать с ареста жертвКогда стемнело, Жавер расставил своих людей и спрятался сам за деревьями на углу улицы Заставы Гобеленов, напротив лачуги Горбо по другую сторону бульвара. Прежде всего он «открыл карман», чтобы сунуть туда двух молодых девушек, карауливших около дома. Но ему удалось «сцапать» только младшую, Азельму. Что же касается Эпонины, то она бросила свой пост и исчезла, так что ему не удалось схватить ее. Потом Жавер засел в засаде и стал ожидать условленного сигнала. Он видел, как приезжал и уезжал фиакр, и это сильно взволновало его. Наконец он не выдержал и, не желая терять удобный случай, уверенный, что «захватит все гнездо», так как узнал разбойников, вошедших в дом, решил сделать облаву, не дожидаясь выстрела.
Читатель знает, что Мариус отдал ему свой ключ от входной двери. Жавер явился как раз вовремя.
Перепуганные разбойники бросились за своим оружием, которое побросали, собираясь бежать. В одну секунду эти семь человек сгруппировались и приготовились защищаться: один держал топор, другой – ключ, третий – железную палку с гирьками, остальные – ножницы, клещи, молот. Тенардье сжимал в руке нож. Его жена вооружилась огромным камнем, лежавшим в углу, около окна, и служившим табуреткой ее дочерям.
Жавер надел шляпу и сделал два шага вперед, скрестив руки, держа палку под мышкой и не вынимая шпаги из ножен.
– Стойте! – крикнул он. – К чему спускаться в окно и подвергать себя опасности? Проходите лучше в дверь. Вас семеро, а нас пятнадцать. Не стоит хватать друг друга за шиворот. Будем немножко полюбезнее.
Бигрнайль вынул пистолет, спрятанный под блузой, и вложил его в Руку Тенардье, шепнув ему:
– Это – Жавер. Я не смею выстрелить в него. Осмелишься ли ты?
– Черт возьми, еще бы нет! – пробормотал Тенардье.
– Так стреляй!
Тенардье взял пистолет и прицелился в Жавера.
Жавер, стоявший в трех шагах, пристально взглянул на него и ограничился тем, что сказал:
– Не стреляй! Будет осечка.
Тенардье спустил курок. Выстрела не последовало.
– Ведь я же говорил тебе, – сказал Жавер. Бигрнайль бросил свою железную палку к его ногам.
– Ты – царь всех чертей! – воскликнул он. – Я сдаюсь.
– А вы? – спросил Жавер остальных разбойников.
– И мы сдаемся, – отвечали они.
– Вот это дело, – спокойно сказал Жавер. – Я так и знал, что вы будете умницами.
– Я прошу только одного, – сказал Бигрнайль, – чтобы мне не отказывали в табаке, когда я буду сидеть в тюрьме.
– Согласен, – отвечал Жавер. И, обернувшись к двери, крикнул:
– Теперь можете входить!
Отряд жандармов с саблями наголо и полицейских с кастетами и дубинами ворвался в комнату.
Разбойников перевязали.
Эта толпа людей, слабо освещенных одной свечой, наполняла вертеп мраком.
– Надеть браслеты на всех! – распорядился Жавер.
– Попробуйте-ка подойти поближе! – крикнул голос, по-видимому, не мужской, но который никто не принял бы за женский.
Жена Тенардье стояла в углу, около окна; это закричала она.
Жандармы и полицейские отступили.
Она сбросила шаль, но осталась в шляпе. Сам Тенардье, скорчившись позади нее, совсем почти исчез под упавшей шалью; жена закрывала его своим телом и поднимала над головой камень, покачивая его, как великанша, готовая бросить утес.
– Берегитесь! – крикнула она.
Все отскочили и столпились у коридора. Середина комнаты опустела. Женщина взглянула на разбойников, позволивших связать себя, и пробормотала хриплым, гортанным голосом:
– Трусы!
Жавер улыбнулся и выступил вперед, в пустое пространство, с которого она не спускала глаз.
– Не подходи, убирайся! – крикнула она. – А не то я проломлю тебе голову!
– Какой гренадер! – сказал Жавер. – Ну, матушка, у тебя растет борода, как у мужчины, а у меня есть когти, как у женщины!
И он продолжал идти вперед. Тенардье, растрепанная и ужасная, расставила ноги, откинулась назад и бешено бросила камень в голову Жавера. Он нагнулся. Камень пролетел над ним, стукнулся в противоположную стену, отбил от нее огромный кусок штукатурки и, отскочив рикошетом, упал к ногам Жавера.
В то же мгновение Жавер подошел к чете Тенардье. Одна из его огромных рук опустилась на плечо женщины, другая – на голову мужчины.
– Наручники! – крикнул он.
Полицейские вошли толпою, и через несколько секунд приказание Жавера было исполнено. Тенардье, совсем разбитая, взглянула на скрученные руки мужа, потом на свои и, бросившись на пол, воскликнула, рыдая:
– Мои дочери!
– О них позаботились, – сказал Жавер. Между тем полицейские, увидев пьяного, заснувшего за дверью старика, разбудили его.
– Все кончено, Жондретт? – пробормотал он, проснувшись.
– Конечно, – ответил Жавер.
Шесть связанных бандитов стояли перед ним. Они все еще казались какими-то призраками – трое оставались по-прежнему в масках, у остальных троих лица были вымазаны сажей.
– Можете не снимать масок, – сказал Жавер.
И, оглядев их поочередно, как Фридрих II {400} солдат на смотру в Потсдаме, он сказал трем «печникам»:
– Здравствуй, Бигрнайль, здравствуй, Брюжан, здравствуй, Два Миллиарда.
Потом, обернувшись к трем разбойникам в масках, он сказал человеку с топором:
– Здорово, Гельмер.
Человеку с дубиной:
– Здравствуй, Бабэ.
И чревовещателю:
– Мое почтение, Клаксу.
В эту минуту он заметил пленника, который со времени прибытия полиции не произнес ни слова и стоял, опустив голову.
– Развяжите этого господина, – сказал Жавер, – и пусть никто не уходит!
Сказав это, он важно сел к столу, на котором еще стояли свеча и чернильница, вынул из кармана лист гербовой бумаги и начал составлять протокол.
Написав первые строки, которые всегда пишутся по одной известной форме, он поднял голову.
– Подведите сюда господина, которого эти люди связали.
Полицейские огляделись по сторонам.
– Ну, где же он? – спросил Жавер.
Пленник разбойников – господин Леблан, Урбан Фабр, отец Урсулы пли Жаворонка – исчез.
Дверь сторожили, у окна не было никого. Как только пленника развязали, – Жавер в это время писал, – он воспользовался смятением, суетой, полусветом и, улучив такую минуту, когда никто не обращал на него внимания, скрылся в окно.
Один из полицейских бросился к окну и выглянул на улицу. Там не было никого.
Веревочная лестница еще дрожала.
– Черт возьми! – пробормотал сквозь зубы Жавер. – Этот был, должно быть, почище всех!
XXII. Мальчик, который кричал во второй частиНа другой день после событий, происходивших в доме Горбо, на бульваре Опиталь, какой-то мальчик, идущий, по-видимому, со стороны Аустерлицкого моста, шел по правой боковой аллее к заставе Фонтенбло. Наступила уже ночь. Мальчик, бледный, худой, одетый в лохмотья, в холщовых панталонах, несмотря на февраль, во все горло распевал.
На углу улицы Пти-Банкье какая-то старуха, нагнувшись, рылась в куче мусора при свете фонаря.
Мальчик толкнул ее, проходя мимо, а потом отскочил и воскликнул:
– Вот так чудеса! А ведь я думал, что это огромная, огромная собака!
Он произнес слово «огромная» во второй раз еще насмешливее и громче, чем в первый: «Огромная, огромная собака!» Рассвирепевшая старуха немного приподнялась.
– Ах ты, висельник! – заворчала она. – Не стой я вот так, нагнувшись, так хороший бы пинок дала тебе ногой!
Но мальчик уже успел отойти от нее на почтительное расстояние.
– Кис, кис! – крикнул он. – А ведь я, пожалуй, и не ошибся!
Задыхаясь от негодования, старуха совсем выпрямилась, и красноватый свет фонаря упал на ее посиневшее, изрытое морщинами лицо, с гусиными лапками, доходившими чуть не до самых уголков рта. Фигура ее оставалась в тени, и видна была только одна голова. Казалось, это маска дряхлости, вынырнувшая из мрака.
Мальчик посмотрел на нее.
– Сударыня, – сказал он, – род вашей красоты не в моем вкусе.
И он пошел дальше, распевая:
Король Ударь-Ногой
Собрался на охоту,
Поехал бить ворон…
Пропев эти три строчки, мальчик остановился. Он дошел до дома № 50–52 и, видя, что дверь заперта, принялся колотить в нее ногой.
Это были сильные, громкие удары, приличествующие скорее надетым на нем мужским башмакам, чем его собственным маленьким ногам.
Та самая старуха, которую он встретил на углу улицы Пти-Банкье, бежала к нему с громкими криками и отчаянными жестами:
– Что это такое? Что это такое? Господи владыка! Выбивают дверь! Ломают дом!
А удары продолжались своим чередом. Старуха выбилась из сил.
– Разве можно так ломиться в двери!
Вдруг она остановилась: она узнала мальчика.
– Как! Это опять ты, дьяволенок!
– Скажите на милость, да это старуха Бугон! Здравствуй, тетушка! Я пришел навестить моих предков.
Старуха скорчила весьма сложную гримасу, к сожалению пропавшую даром в темноте, замечательную импровизацию ненависти, старости и безобразия.
– Никого из твоих тут нет, постреленок!
– Неужели? Где же отец?
– В тюрьме Лафорс.
– Вот так штука! А мать?
– В Сен-Лазар.
– Так. А сестры?
– В смирительном доме.
Мальчик почесал за ухом, взглянул на Мам Бугон и проговорил:
– А!..
Потом он повернулся на одной ноге, и остановившаяся около двери старуха через минуту услышала, как он запел своим звонким детским голосом, углубляясь под черные вязы, трепетавшие от зимнего ветра:
Король Ударь-Ногой
Собрался на охоту,
Поехал бить ворон,
Взобравшись на ходули.
Кто проходил внизу —
Платил ему два су.
Часть четвертая
ИДИЛЛИЯ УЛИЦЫ ПЛЮМЭ И ЭПОПЕЯ УЛИЦЫ СЕН-ДЕНИ
Книга первая
НЕСКОЛЬКО СТРАНИЦ ИСТОРИИ
I. Хорошо скроено1831 и 1832 годы, непосредственно следующие за июльской революцией, представляют собой один из самых своеобразных и интересных исторических моментов. Оба этих года возвышаются точно горы посреди предшествовавших и последующих лет. От них веет революционным величием. В них так и видны пропасти. Общественные массы, сами основы цивилизации, плотная группа интересов, тесно связанных между собою, вековые очертания древнего французского строя, – все это то появляется, то исчезает в бурных облаках систем, страстей и теорий. Эти возникновения и исчезновения были названы сопротивлением и движением. Временами в них виднеется истина, этот свет человеческой души.
В настоящую минуту эта замечательная эпоха достаточно отдалена от нас, так что теперь мы уже можем схватить ее главные черты. Попытаемся сделать это.
Реставрация была одной из тех промежуточных фаз, трудных для определения, где были утомление, смутный гул, ропот, сон, шум, все что знаменует собою прибытие великой нации на новый этап. Подобные эпохи очень своеобразны и всегда обманывают политиков, желающих воспользоваться ими. Сначала народ требует только отдыха; у него одно стремление – мир, одно притязание – быть незаметным. Он желает оставаться спокойным. Все уже достаточно насмотрелись на великие события, на великие приключения, на великих людей. Теперь охотно променяли бы Цезаря на Прузия {401} , Наполеона – на короля Ивето {402} , о котором говорят: «Ах, какой это был славный маленький король!» Народ находился в походе с самого раннего утра, а теперь наступил вечер долгого, тяжелого дня. Первый переход сделали с Мирабо, второй – с Робеспьером, третий – с Бонапартом. Все измучились и жаждали отдыха.
Утомленное самопожертвование, состарившийся героизм, насытившееся честолюбие, нажитые состояния, – все это ищет, умоляет и требует одного – убежища. И они получают его. Они вступают в обладание миром, спокойствием, досугом и, наконец, они довольны. Между тем в это же время возникают известные события; они дают себя чувствовать и со своей стороны стучатся в дверь. Эти события порождены революциями и войнами; они существуют, живут, имеют право занять свое место в обществе и занимают его. В большинстве же случаев факты этих событий являются как бы квартирмейстерами и фурьерами, которые только подготавливают место принципам. И вот что тогда предстает перед взорами политических философов; в то время как усталые люди жаждут отдыха, свершившиеся факты требуют гарантий. Гарантии для фактов – то же самое, что отдых для людей. Этого именно требовала Англия у Стюартов после протектора {403} и Франция у Бурбонов после Империи. Такие гарантии являются потребностью времени, и их поневоле приходится давать.
Государи «жаловали» гражданские гарантии, но в действительности, конечно, эти гарантии гражданственности были вырваны у них силою. Глубокая и безусловная истина. В ней убедились Стюарты в 1660 году, и ее не могли усвоить Бурбоны даже в 1814 году!
Королевская фамилия, вернувшаяся во Францию после падения Наполеона, имела наивность вообразить, что эти гарантии даны ею, а не временем, и что поэтому она всегда вправе взять их обратно, что политические права, данные хартией Людовика XVIII, не что иное, как только частица их божественного права, отданная Бурбонами и любезно представленная народу до тех пор, когда им вздумается взять ее обратно. Однако, судя по неудовольствию, с каким они делали это, Бурбоны должны были бы понять, что они вынуждены были сделать этот дар. Эта семья брюзжаньем встретила XIX век. Она делала недовольную гримасу при всяком расцвете нации. Пользуясь нелитературным, но верным, потому что оно простонародно, словом, эта семья «насупилась». И народ это видел.
Они вообразили, что обладают силой, потому что Империя перед их появлением была сметена, как театральная декорация. Они и не заметили, что сами были водворены той же рукой, которая свергла Наполеона. Бурбоны вообразили, что пустили глубокие корни, потому что представляли собою прошлое, но они ошибались; они составляли только часть прошлого, представляемого самой Францией. Корни французского общества были не в Бурбонах, а в самом народе. Эти невидимые, но живучие корни составляли вовсе не права одного семейства, а историю целого народа.
Дом Бурбонов являлся для Франции славным и кровавым узлом в ее истории, но уже не был главной сущностью ее судьбы и необходимым основанием ее политики. Без Бурбонов можно было обойтись. Без них и обходились целых двадцать два года – промежуток, которого они, однако, как будто не заметили. Да и как они могли бы его заметить, когда были убеждены, что Людовик XVII {404} царствовал 9 термидора, а Людовик XVIII – в день сражения при Маренго? Никогда еще с самого начала истории французские властители не были так слепы к фактам и к содержавшейся в них верховной воле.
Бурбоны сделали огромную ошибку, наложив руку на «пожалованные» в 1814 году гарантии, на эти уступки, как они их называли. Печальное явление! Их уступки – наши завоевания, наши «захваты» были нашим правом.
Когда Реставрации, чувствовавшей себя победительницей над Бонапартом и глубоко укоренившейся в стране, показалось, что настала пора показать свое настоящее лицо, она вдруг решилась и рискнула нанести давно задуманный ею удар. В одно прекрасное утро она поднялась перед Францией во весь рост в своем настоящем виде и, возвысив голос, стала оспаривать у народа то, что ему было дано и к чему он уже привык. Она вздумала оспаривать верховную власть народа и отнимать гражданскую свободу. В этом вся суть тех знаменитых актов, которые называются «июльскими приказами» {405} .
Реставрация пала. Она пала по справедливости. Между тем нужно сознаться, что она не была безусловно враждебна всем формам прогресса. Но великое совершилось, а она безучастно оставалась в стороне.
При Реставрации народ привык спокойно обсуждать свои дела, чего не мог делать при Республике, привык к величавости мира, которым не пользовался при Империи. За это время Франция представляла собой отрадное зрелище для остальных народов Европы. При Робеспьере слово принадлежало революции, при Бонапарте – пушке, а при Людовике XVIII и Карле X пришла очередь заговорить рассудку. Ветер утих, и светоч разума снова загорелся. На чистых вершинах затрепетал яркий свет мысли. Это было великолепное, чарующее и полезное зрелище. В течение пятнадцати лет можно было наблюдать, как посреди полного мира, на открытой общественной площади шла работа великих принципов, очень старых для мыслителя, но совершенно новых для человека государственного: равенства перед законом, доступа ко всем должностям всех способных людей и т. д. Так шли дела до 1830 года. Бурбоны были орудием цивилизации, но орудием сломавшимся.
Падение Бурбонов было полно величия, но не с их стороны, а со стороны народа. Они покинули трон, хотя и с важностью, но без всякого авторитета. Их исчезновение во мраке не было одним из тех величественных исчезновений, которые оставляют потрясающий след в истории. Оно не походило ни на величавое спокойствие Карла I {406} , ни на орлиный крик Наполеона. Они удалились – вот и все. Они сложили с себя корону, но не сохранили сияния вокруг чела. Они держали себя с достоинством, но не являли собою всего величия своего несчастья. Приказывая сделать из круглого стола квадратный во время своего путешествия в Шербург, Карл X, очевидно, более заботился о сохранении этикета, чем о поддержании рушившейся монархии. Это измельчание было горестно не только тем простым людям, которые были преданы Бурбонам как лицам, но и тем серьезным служителям трона, которые уважали в них род. Что же касается народа, то он был удивителен. Когда против него поднялось нечто вроде королевского мятежа, этот народ почувствовал в себе столько силы, что не проявил даже гнева. Нация защищалась, сдерживалась, привела все в порядок, отправила Бурбонов в ссылку и затем вдруг остановилась. Она извлекла старого Карла X из-под того балдахина, который осенял Людовика XIV, и бережно опустила его на землю. Она прикасалась к королевским особам тихо и осторожно, с глубокой печалью. Не один и не кучка людей, а целая Франция, вся победоносная и опьяненная своей славой Франция как будто припомнила и применила на глазах всего света благородные слова Гильома дю Бэра, сказанные им после дня баррикад: «К попавшему в несчастье государю легко быть дерзким тем людям, которые привыкли пользоваться милостынями великих мира сего и, как птицы, порхать с ветки на ветку, от увядшего цветка к свежему, но я всегда буду относиться с уважением к моим королям, в особенности к тем из них, которые страдают».
Бурбоны унесли с собою уважение, но не сожаление. Как мы уже говорили, их несчастье было величавее их самих. Они незаметно стушевались на горизонте.
Июльская революция тотчас же приобрела себе друзей и врагов в целом мире. Одни бросились к ней с восторгом и радостью. Другие отвернулись от нее; вообще, каждый отнесся к ней, смотря по своей природе. Европейские государи – эти совы и филины революционной зари, ошеломленные и почти раненные ее ослепительным светом, в первое мгновение закрыли глаза. Они открыли их снова только для мести и угрозы. Спохватившийся ужас, затаенная ярость! А между тем эта странная революция совершилась очень спокойно. И против нее ничего не было предпринято. Даже самые недовольные, самые раздраженные, самые негодующие приветствовали ее. Ведь как бы ни был силен наш эгоизм, как бы ни была сильна наша злопамятность, мы все-таки невольно чувствуем какое-то таинственное уважение к тем событиям, в которых видна десница существа, стоящего выше человека. Июльская революция – это торжество права, опрокидывающего факты. Дело, полное блеска. Право, опрокидывающее факты. Отсюда блеск революции 1830 года, отсюда ее благодушие. Восторжествовавшее право не нуждается в насилии.
Право – это справедливость и правда. Неотъемлемая черта права – это вечно хранить чистоту общественного блага. Положение вещей, сколь бы необходимым оно ни казалось по внешности, всегда превратится в нечто бесформенное и чудовищное, если в нем элементы права представлены слабо или отсутствуют вовсе. Если вы желаете видеть, до каких отвратительных пределов может доходить это фактическое положение вещей при отсутствии права, то проследите через несколько веков это положение, взгляните на Макиавелли.
Макиавелли – это вовсе не гений зла, это – не демон, не низкий или презренный писатель. Это всего только запись фактов. Эти факты, это положение вещей характерны не только для Италии: они типичны для всей Европы XVI века. Они отвратительны, если их сопоставить с моральными принципами нашего времени.
Эта борьба права и факта длится с момента возникновения общества. Дело общественной мудрости окончить эту борьбу, сделать сплав чистых идей с реальной человеческой массой, добиться проникновения одного в другое и слияния их.