355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Гюго » Отверженные (др. перевод) » Текст книги (страница 12)
Отверженные (др. перевод)
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 19:16

Текст книги "Отверженные (др. перевод)"


Автор книги: Виктор Гюго



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 123 страниц)

IX. Веселый конец веселья

Девушки, оставшись одни, попарно поместились у подоконников, болтали, высовывались на улицу и перекидывались фразами из окна в окно.

Они видели, как молодые люди вышли под руку из трактира, обернулись, помахали, смеясь, рукой и исчезли в воскресной пыли и толпе, заливающей еженедельно Елисейские поля.

– Не оставайтесь долго! – кричала им вслед Фантина.

– Что такое они подарят нам? – спросила Зефина.

– Наверное, что-нибудь красивое, – сказала Далия.

– Я желаю, чтобы это было что-нибудь золотое, – вставила Февурита.

Вскоре их заняло движение на берегу реки, видное сквозь ветви деревьев и очень заинтересовавшее их. Это был час отъезда дилижансов и почтовых карет. Почти все почтовые экипажи, ходившие в южные и западные провинции, проезжали в то время через Елисейские поля. Путь большинства проходил по набережной и через заставу Пасси. Через каждые пять минут проезжала мимо какая-нибудь карета, окрашенная в черное с желтым, тяжело нагруженная, с безобразной связкой сундуков и чемоданов, с мелькавшими из окон головами; с грохотом катилась она по мостовой, высекая искры из камней, и мчалась сквозь толпу с бешеным шумом, в облаках пыли. Весь этот гам забавлял девушек.

– Экая трескотня! – восклицала Февурита. – Словно волочат целый ворох цепей.

Одна из карет приостановилась на минуту за купой вязов, отчасти заслонивших ее, а затем снова помчалась дальше. Это удивило Фантину.

– Странно, – заметила она, – я думала, что дилижансы не останавливаются.

Февурита пожала плечами.

– Что за смешная эта Фантина. На нее стоит ходить смотреть из любопытства. Она удивляется самым простейшим вещам. Ну, предположим, что вот я пассажир; я говорю дилижансу, что я пойду вперед и чтобы он меня посадил мимоходом на набережной. Дилижанс проезжает, видит меня и останавливается. Это делается ежедневно. Ты просто не знаешь жизни, моя милая.

Прошло таким образом некоторое время. Вдруг Февурита спохватилась.

– Ну а что же поделывает наш сюрприз?

– Действительно, где же наш знаменитый сюрприз? – повторила за ней Далия.

– Как их долго нет! – заметила Фантина.

Фантина едва успела проговорить свою жалобу, как вошел гарсон, подававший им обед. Он держал в руке что-то похожее на письмо.

– Это что такое? – спросила Февурита.

– Это бумага, оставленная теми господами для вас, – сказал слуга.

– Почему же вы не принесли ее тотчас?

– Потому что господа приказывали отдать только через час.

Февурита вырвала бумагу из рук гарсона. Оказалось письмо.

– Посмотрите, тут нет даже адреса, а написано вот что: «Сюрприз».

Она поспешно распечатала письмо, развернула его и прочла следующее (она умела читать):

– «О, наши возлюбленные!

Узнайте, что мы имеем родителей. Родители – это вещь не совсем вам знакомая. Оную вещь закон гражданский, честный и пошлый именует «отцами и матерями». Эти вышеозначенные родители наши стонут и плачут, желают видеть нас; старички и старушки называют нас блудными сыновьями, требуют нашего возвращения и обещают заклать для нас упитанных тельцов. Мы повинуемся им, ибо мы добродетельны. В тот час, когда вы будете читать эти строки, пять ретивых коней будут мчать нас к нашим папенькам и маменькам. Мы удираем, как сказал Боссюэ. Мы едем; мы уехали. Мы уносимся в объятиях Лаффитта и на крыльях Кальяра {121} . Тулузский дилижанс спасет нас из бездны. Бездна – это вы, о наши милашки! Мы возвращаемся в общество, к долгу и порядку, вскачь, по три лье в час. Отечество требует, чтобы, по примеру всех живущих, мы превратились в префектов, в отцов семейств, в лесных сторожей или государственных советников. Уважайте нас. Мы приносим себя в жертву. Оплакивайте нас как можно меньше и замените нас как можно скорее. Если это письмо раздерет вам душу, вы тотчас отплатите ему тем же. Прощайте. Около двух лет мы составляли ваше счастье. Не поминайте нас лихом.

Подписали:

Блашвелль.
Фамейль.
Листолье.
Феликс Толомьес.

P. S. Обед оплачен».

Четыре девушки взглянули друг на друга.

Февурита первая прервала молчание.

– Во всяком случае, шутка знатная! – сказала она.

– И очень смешная, – поддакнула Зефина.

– Наверное, это выдумал Блашвелль, – продолжала Февурита.

– Нет, – сказала Далия, – я узнаю в этом Толомьеса.

– В таком случае, – возразила Февурита, – смерть Блашвеллю, и да здравствует Толомьес!

– Да здравствует Толомьес! – прокричали Далия и Зефина и все покатились со смеху.

Фантина смеялась наравне с другими. Через час, вернувшись в свою комнату, она плакала. Как мы уже сказали, она любила в первый раз. Она отдалась Толомьесу, как мужу, и бедная девушка была уже матерью.

Книга четвертая
ДОВЕРИТЬ – ИНОГДА ЗНАЧИТ ПРЕДАТЬ
I. Мать, встречающая другую

В первой четверти нынешнего столетия в Монфермейле, близ Парижа, стоял род трактира, которого теперь уже и след простыл. Его содержали некто Тенардье – муж с женой. Стоял он в переулке Буланже. Над дверью красовалась доска, плотно прибитая к стене. На этой доске было намалевано подобие человека, несущего на плечах другого, с огромными золочеными генеральскими эполетами, украшенными серебряными звездами; красные пятна изображали кровь. Остальную часть картины наполнял дым, представлявший, вероятно, сражение. Внизу была надпись: «Ватерлооский сержант».

Ничего нет странного видеть повозку или фуру у постоялого двора. Однако повозка или, вернее, остатки повозки, загромождавшие улицы перед трактиром ватерлооского сержанта, однажды вечером 1818 года своим видом привлекли бы внимание прохожего художника.

Это было вроде передка ломовых роспусков, употребляемых в лесистых краях и служащих для перевозки толстых досок и древесных стволов. Он состоял из массивной оси со стержнем, в который вкладывалось тяжелое дышло; все это поддерживалось двумя несоразмерно огромными колесами и представляло нечто неуклюжее, тяжелое и уродливое. Словно лафет гигантской пушки. Колеса, ступицы, ось и дышло были покрыты густым слоем ила отвратительного желтоватого оттенка, вроде краски, которой расписывают дома. Дерево исчезло под грязью, а железо под ржавчиной. Под осью висела цепь, достойная пленного Голиафа. Эта цепь наводила мысль не на те бревна, которые она имела назначением перевозить, а на тех мастодонтов, которые в нее впрягались; она походила на цепь каторжника, но цепь не человеческую, а циклопическую, и казалась оторванной от какого-нибудь чудовища. Гомер приковал бы к этой цепи Полифема {122} , а Шекспир – Калибана {123} .

С какой целью этот передок роспусков стоял на этом месте, посреди улицы? Во-первых, чтобы загромоздить улицу, затем чтобы окончательно покрыться ржавчиной. В старом социальном порядке есть множество учреждений, торчащих таким образом на проходе, на открытом воздухе – без всяких иных на то причин.

Середина цепи свешивалась под осью довольно близко к земле, и на изгибе, как на веревке качелей, сидели в этот вечер обнявшись две прелестные девочки – одна лет двух с половиной, другая около полутора; маленькая сидела на руках у старшей. Платок, искусно подвязанный, удерживал их от падения. Какая-то мать, очевидно, увидела эту страшную цепь и подумала: «Вот славная игрушка для моих деток».

Дети, одетые довольно мило, с некоторой изысканностью, сияли, словно две розы среди ржавого железа; глазки их светились радостью; свежие щечки смеялись. У одной были каштановые волосы, другая – совсем брюнетка. Их наивные личики изображали удивление; около них цветущий куст посылал прохожим благоухание, и, казалось, оно исходило от этих детей. Полуторагодовалая девочка показывала свой голенький животик с той невинной нескромностью, которая свойственна детству. Над этими нежными головками, сияющими радостью и утонувшими в свете, гигантские роспуски, страшные, почерневшие от ржавчины, округлялись как ворота пещеры. В нескольких шагах женщина, прикорнувшая на пороге трактира, должно быть их мать, вида вообще не особенно приветливого, но трогательная в эту минуту, покачивала детей с помощью веревки, не спуская с них глаз, боясь, как бы они не упали, с тем животным, но небесным выражением, которое свойственно матерям; при каждом движении уродливые звенья издавали резкий звук, похожий на крик гнева; девочки ликовали; заходящее солнце участвовало в их радости, и ничего не могло быть очаровательнее прихоти случая, сделавшего из цепи для титанов качели для херувимов.

Покачивая своих деточек, мать напевала фальшивым голосом песню, в то время очень модную:

 
Так надо, – рыцарь говорил…
 

Ее песня и созерцание малюток так поглотили ее, что она и не замечала, что делается вокруг.

Между тем кто-то подошел к ней, когда она заново начинала первый куплет романса, и вдруг над самым ее ухом раздался голос:

– Какие у вас миленькие детки, сударыня.

 
Прекрасной нежной Иможине… —
 

продолжала мать свой романс, потом повернула голову. Перед ней, в нескольких шагах, стояла женщина. У этой женщины тоже был ребенок, которого она держала на руках.

Кроме того, у нее был большой мешок, казавшийся очень тяжелым.

Ребенок этой женщины был одним из самых чудных созданий в мире. Это была девочка от двух до трех лет. Изяществом наряда она могла бы поспорить с другими двумя девочками; у нее был чепчик тонкого полотна, ленты на фартучке и валансьен на чепчике. Поднятая юбочка обнажала бедро, белое, нежное и пухлое; она была замечательно розовенькая и здоровая. Так и хотелось укусить свежие, как яблочки, щечки прелестной малютки. О глазах ее ничего нельзя было сказать, но, должно быть, они были очень большие, и ресницы были великолепные. Она спала. Спала сном безграничного доверия, свойственного ее возрасту Объятия матерей сотканы из нежности – дети спят в них сладким сном.

Что касается матери, то вид ее был жалкий и печальный. Одета она была как ремесленница, стремящаяся снова стать крестьянкой. Она была молода. Хороша ли она собой? Может быть; но в таком наряде этого было незаметно. Волосы, от которых отделялась белокурая прядь, казались очень густыми, но строго прятались под грубым чепчиком, узким, безобразным, сжатым и подвязанным у подбородка. Смех открывает прекрасные зубы, у кого они есть; но она не смеялась. Глаза ее, казалось, недавно высохли от слез. Она была бледна; вид ее был усталый и немного больной; она смотрела на свою дочь, заснувшую на ее руках, с тем особенным видом матери, которая выкормила своего ребенка. Большой синий платок, вроде тех, в которые сморкаются инвалиды, сложенный косынкой, неуклюже прикрывал ее талию. Руки у нее были загорелые, покрытые веснушками, указательный палец жесткий и исколотый иголкой; на плечах грубый плащ коричневой шерсти; холщовое платье и толстые башмаки довершали наряд. То была Фантина.

Фантина, которую трудно было узнать. Между тем, если внимательно рассмотреть ее – красота ее все еще сохранилась. Грустная, ироничная складка пересекала ее правую щеку. А былой наряд ее – воздушный наряд из кисеи и лент, словно сотканный из веселья и музыки, полный погремушек и благоухающий сиренью – испарился, как тот блестящий иней, который принимают за бриллианты на солнце; иней тает, и после него остается почерневшая ветка.

Десять месяцев прошло со времени «веселого фарса». Что случилось за эти десять месяцев? Угадать не трудно.

Он ее бросил, и наступили лишения. Фантина разом потеряла из виду Февуриту, Зефину и Далию. Связь, порванная со стороны мужчин, само собой ослабла со стороны женщин: они очень удивились бы каких-нибудь две недели спустя, если бы им напомнили, что они были подругами. Фантина осталась одинокой. Когда ушел отец ее ребенка, – увы! такие разрывы совершаются бесповоротно – она осталась совершенно одна, к тому же с ослабшей привычкой к труду и с большей склонностью к удовольствию. Увлеченная своей связью с Толомьесом, она забросила то единственное ремесло, которое знала, и не позаботилась о будущем – оно было туманно. Ресурсов никаких. Фантина с трудом читала, а писать и вовсе не умела. В детстве ее научили только подписывать свое имя; она заставила писаря написать письмо к Толомьесу, потом второе, потом третье; Толомьес не ответил ни на одно. Раз Фантина услышала, как кумушки говорили о ее дочери: «Разве можно серьезно смотреть на таких детей! Глядя на них, можно пожать плечами!» Тогда она представила себе, как Толомьес пожимает плечами, глядя на ее ребенка, и не относится серьезно к этому невинному существу, и сердце ее ожесточилось к этому человеку Что теперь делать, что предпринять? Она не знала, к кому обратиться.

Она совершила проступок, но в основе ее натуры были скромность и добродетель. Она смутно почувствовала, что ей грозит впасть в нищету и соскользнуть в порок. Необходимо было мужество; оно у нее нашлось. Фантина решила вернуться в свой родной город. Там, быть может, кто-нибудь ее узнает и даст работу; но надо скрыть свой проступок. Она неясно осознавала необходимость разлуки еще более тяжкой, нежели первая. Сердце ее болезненно сжималось, но она приняла твердое решение.

Фантина, как увидите, обладала суровым мужеством. Она уже храбро отреклась от нарядов и облеклась в холстину, а весь свой шелк, все свои вещи, ленты и кружева надела на свою дочку, единственную оставшуюся у нее гордость, и гордость святую. Она распродала все, что имела, и выручила двести франков; за уплатой мелких долгов у нее осталось еще около восьмидесяти франков. В одно прекрасное весеннее утро, двадцати двух лет от роду, она покинула Париж, неся ребенка на плечах. Всякий, кто бы увидел их обеих, сжалился бы. У этой женщины было на свете только одно утешение – этот ребенок, а у ребенка никого не было, кроме этой женщины. Фантина выкормила свою дочь, это надорвало ей грудь, и она слегка покашливала.

Мы не будем больше иметь случая говорить о господине Феликсе Толомьесе. Скажем только, что двадцать лет спустя, при короле Луи-Филиппе {124} , он был толстым провинциальным адвокатом, влиятельным и богатым, благоразумным избирателем и очень строгим присяжным, но все тем же жуиром.

Около полудня, проехав, ради отдыха, за три-четыре су с каждой мили в дилижансе, Фантина очутилась в Монфермейле, в переулке Буланже.

Когда она проходила мимо трактира Тенардье, эти две крошки, ликующие на своей чудовищной качели, словно ослепили ее – она остановилась как вкопанная перед этим радостным видением.

Эти две девочки буквально околдовали ее. Она любовалась ими в умилении. Присутствие ангелов – вывеска рая. Малютки были очевидно счастливы! Она осматривала их, любовалась ими, до того растроганная, что в ту минуту, когда мать сделала передышку между двумя куплетами песни, она не вытерпела, чтобы не сказать ей:

– Какие у вас хорошенькие детки, сударыня.

Самые суровые существа обезоружены, когда приласкают их детенышей.

Мать приподняла голову, поблагодарила и пригласила прохожую сесть на скамью у дверей – сама она сидела на пороге. Женщины разговорились.

– Меня зовут мадам Тенардье, – сказала мать двух девочек. – Мы содержим этот трактир.

И, все еще занятая своей песней, она замурлыкала сквозь зубы:

 
Так надо, – рыцарь повторил, —
Я уезжаю в Палестину.
 

Эта мадам Тенардье была женщина рыжая, коренастая, угловатая – тип женщины-солдата во всем его безобразии. И, странное дело, у нее были жеманные ужимки, которые она приобрела, начитавшись романов. Это была сентиментальная гримасница. Старые романы, забив мозги трактирщиц, иногда производят такие странные эффекты. Она была еще молода – лет тридцати, не больше. Если бы эта женщина, сидевшая в то время на корточках, выпрямилась, то, быть может, ее высокий рост, сложение ярмарочного колосса с самого же начала запугали бы путешественницу, смутили ее доверчивость, и не случилось бы того, что мы хотим рассказать. Человек в сидячем или в стоячем положении – вот от чего зависит иногда судьба. Путница рассказала свою историю в немного измененном виде.

Она ремесленница, муж ее умер, работы в Париже мало, и вот она пошла искать ее в другом месте, на своей родине; вышла она из Парижа в то же утро, но так как несла ребенка и утомилась, то села в общественную карету Вильмомбля, встретив ее на пути; от Вильмомбля она пришла в Монфермейль пешком; девочка тоже немножко шла сама, но самую малость – ведь такая еще крошка; потом надо было ее взять на руки, и сокровище уснуло.

При этих словах она с такой страстностью поцеловала свою дочь, что та проснулась. Ребенок открыл глаза, голубые, как у матери, и стал смотреть, на что? На все и ничего с тем серьезным и порою строгим видом маленьких детей, который составляет тайну их лучезарной невинности среди потемок наших добродетелей. Словно они сознают себя ангелами, а нас людьми. Потом ребенок засмеялся и, хотя мать удерживала его, соскользнул на землю с неудержимой энергией маленького создания, которому захотелось побегать. Вдруг она увидела двух других на их качелях, остановилась как вкопанная и высунула язык в знак восхищения.

Тенардье отвязала своих дочек, сняла их с качелей и промолвила:

– Играйте все втроем.

В таком возрасте дети быстро сходятся, и через минуту обе Тенардье уже забавлялись со своей новой подружкой, копая ямки в земле, – громадное наслаждение!

Обе женщины продолжали разговаривать:

– Как зовут вашу девчурку?

– Козетта.

Козетта – читай Эфрази. Маленькую звали Эфрази. Но из Эфрази мать сочинила Козетту, в силу того прелестного, грациозного инстинкта матерей и народа, который превращает Жозефу в Пепиту, а Франсуазу в Силетту. Это род производных слов, сбивающий с толку науку этимологов. Мы знавали одну бабушку, которой удалось из Федора сделать Гнон.

– А сколько лет ей?

– К трем близко.

– Точь-в-точь моя старшенькая.

Между тем три девочки прижались все вместе в позе глубочайшей тревоги и благоговения; совершилось событие: из земли выполз большой червь; им было немножко страшно, но они были в восторге.

Их сияющие лобики соприкасались – словно три головки под одним сиянием.

– Дети, – воскликнула мадам Тенардье, – этот народ живо знакомится! Вот они все три, ни дать ни взять три сестры!

Это слово было искрой, которой, очевидно, ждала другая мать. Она схватила мадам Тенардье за руку, пристально посмотрела и сказала:

– Хотите оставить у себя моего ребенка?

У Тенардье вырвался удивленный жест, не означающий ни согласия, ни отказа.

Мать Козетты продолжала:

– Видите ли, я не могу взять с собой дочку в свой край. Работа не позволяет. С ребенком не найдешь места. Такие смешные люди в нашем краю. Сам Бог послал меня к вашему постоялому двору. Когда я увидела ваших крошек, таких миленьких, опрятных и счастливых, меня так всю и перевернуло. Я подумала: вот славная мать. Вот и прекрасно, так они и будут сестрицами. К тому же я скоро вернусь. Согласны оставить моего ребенка?

– Надо подумать, – проговорила тетушка Тенардье.

– Я буду платить шесть франков в месяц.

Тут мужской голос крикнул из трактира:

– Семь франков и ни сантима меньше. И за шесть месяцев вперед.

– Шестью семь – сорок два, – сказала мадам Тенардье.

– Я согласна, – отвечала мать.

– И пятнадцать франков не в счет, на первые расходы, – прибавил мужской голос.

– Всего-навсего пятьдесят семь франков, – сосчитала мадам Тенардье. И между цифрами она напевала вполголоса:

 
Так надо, – рыцарь говорил…
 

– Ну что же, я заплачу, – сказала мать, – у меня есть восемьдесят франков. Мне останется кое-что, чтобы добраться до своего места, если я пешком пойду. Там заработаю денег и, когда скоплю малую толику, приду за своим сокровищем. Мужской голос продолжал:

– А есть ли у девочки гардероб?

– Это мой муж, – сказала Тенардье.

– Еще бы не было гардероба у бедной моей милочки. Я сейчас догадалась, что это ваш муж. И какой еще гардероб! Роскошь! Всего по дюжине, и шелковые платьица, как у настоящей дамы. Вот он весь в моем саквояже.

– Надо его оставить здесь, – молвил мужской голос.

– Как же не оставить-то! Вот было бы мило, если бы я оставила свою дочку голенькой!

Фигура хозяина показалась в дверях.

– Ну ладно, – сказал он.

Торг был заключен. Мать провела ночь в трактире, выложила деньги и оставила ребенка; потом завязала снова свой саквояж, очень похудевший после того, как вынули из него детское приданое, и на следующее утро пустилась в путь, надеясь скоро вернуться. Такая разлука легко устраивается, но какое зато потом наступает отчаяние!

Соседка Тенардье встретила эту мать, когда она уходила, и, вернувшись назад, рассказывала:

– Я только что видела женщину, которая плачет среди улицы, так и надрывается.

Когда мать Козетты ушла, Тенардье сказал жене:

– Этим мы оплатим вексель в сто франков, которому завтра выходит срок. Мне только и не хватало пятидесяти франков. Знаешь ли, не то пришел бы пристав нас описывать. Славную устроила ты мышеловку со своими ребятишками.

– Сама того не подозревала, – отвечала жена.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю