Текст книги "Отверженные (др. перевод)"
Автор книги: Виктор Гюго
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 70 (всего у книги 123 страниц)
Заглянув однажды случайно в зеркало, Козетта нашла, что она почти хороша. Это открытие повергло ее в какое-то странное смущение. До этой минуты она никогда не думала о своей наружности. Глядясь и раньше в зеркало, она как бы не видела себя. К тому же она часто слышала, как ее называли дурнушкой; один Жан Вальжан с обычной своей мягкостью возражал против этого. Козетта с ребяческой беззаботностью мало этим огорчалась и выросла в сознании, что она – дурнушка. Но вот вдруг зеркало говорит ей так же, как Жан Вальжан, что это неправда.
Она не спала всю следующую ночь, думая о том, что она показалась самой себе хорошенькой и что было бы очень забавно, если бы это оказалось правдой. Вспоминая тех из своих монастырских подруг, которые славились красотой, она мысленно выражала желание походить на ту или другую из них.
На другой день она уже нарочно посмотрела на себя в зеркало и сказала себе: «Что это за вздор пришел мне вчера в голову? Нет, я дурна и больше ничего!» Это происходило оттого, что она плохо спала, а потому была бледна и в глазах не было блеска. Накануне она не особенно обрадовалась, увидев себя красивой, а теперь очень огорчилась, не найдя подтверждения этому. Она отошла от зеркала и более двух недель старалась обходиться без него, даже причесываясь.
После обеда Козетта обыкновенно занималась каким-нибудь выученным в монастыре рукоделием, сидя в гостиной рядом с Жаном Вальжаном, который читал ей что-нибудь вслух.
И вот однажды она, подняв глаза от работы, была удивлена, заметив, что отец смотрит на нее с выражением глубокой тревоги.
В другой раз, проходя по улице, ей послышалось, что кто-то сзади нее сказал: «Хорошенькая, но дурно одета!» – «Ну, – подумала она, – это не про меня: я дурна и хорошо одета». Она была в мериносовом платье и в плюшевой шляпке.
Потом как-то, находясь у себя в саду, она услыхала, как старушка Туссен говорила хозяину:
– Какой хорошенькой становится наша барышня!
Ответа старика Козетта не расслышала, но слова Туссен послужили для нее своего рода сильным толчком. Она тут же прямо из сада побежала в свою комнату и бросилась к зеркалу, в которое не заглядывала около трех месяцев, и вскрикнула от изумления, ослепленная самой собой.
Теперь Козетта не могла не почувствовать, что она действительно хороша: это говорила не только Туссен, но свидетельствовало и зеркало. Фигура ее сделалась выше, тоньше и стройнее, лицо побелело, волосы стали блестящими, голубые глаза засверкали новым огнем. Убедившись теперь в своей красоте и вспоминая слова Туссен, она поняла, что и слышанные ею на улице слова относились именно к ней. Вся охваченная счастливым сознанием, что она красива, девушка, гордая как королева, возвратилась в сад, и, хотя стояла глубокая осень, ей вдруг показалось, что птички щебечут, что небо золотится, что цветы цветут, что солнце сияет и деревья зелены – словом, она безумствовала в опьянении своего торжества.
Между тем Жан Вальжан чувствовал, как сердце его сжимается глубокой острой тоской. С некоторых пор он с ужасом наблюдал, как милое личико девушки все пышнее расцветает красотою, и сильно терзался. Что для других было только сияющею зарею, для него являлось зловещим закатом.
Козетта похорошела задолго до того, как заметила это. Но этот свет красоты, так неожиданно засиявший во всем существе девушки и с каждым днем все более и более окружавший ее своими лучами, жестоко ранил Жана Вальжана. Он чувствовал, что наступает перемена в его счастливой жизни, – до такой степени счастливой, что он боялся пошевельнуться, чтобы не нарушить своего блаженства. Этот человек, который испытал все страдания, и раны которого, нанесенные рукою судьбы, все еще не зажили, который был чуть не злодеем, а теперь стал почти святым, который некогда волочил цепь каторжника, а теперь носил, хотя и невидимую, но еще более тяжелую цепь отверженности, который все еще находился во власти закона, способного каждую минуту извлечь его из тени добродетели и выставить на свет публичного позора, – этот человек все покорно принимал, все прощал, все благословлял, всему благожелал и просил у провидения, у людей, у закона, у общества, у природы, у всего мира только одного – любви Козетты. Он молил Бога только о том, чтобы Козетта продолжала его любить, чтобы Бог не отвратил от него сердца этого ребенка, чтобы оно принадлежало навеки ему одному. Любимый Козеттой, он чувствовал себя исцеленным, отдохнувшим, успокоенным, облагодетельствованным, награжденным, увенчанным; любимый ею, он чувствовал себя счастливым и ничего более не требовал от судьбы.
Все, что могло хотя бы слегка задеть это состояние, страшило его, всякая перемена пугала его. Он никогда, в сущности, не понимал, что такое женская красота, но инстинктивно чувствовал, что это нечто страшное. С ужасом смотрел он из глубины своего несчастья, своей старости, своей отверженности и своего унижения на эту красоту, которая с торжеством все пышнее и пышнее расцветала на этом невинном, угрожаемом опасностями, личике молодой девушки. Он говорил себе: «Как она хороша! Что же теперь будет со мной?» В этом заключалась разница между его любовью и нежностью матери: то, что для него было мучением, для матери было бы радостью.
Первые признаки последствий красоты вскоре не замедлили обнаружиться. На следующий же день после того, когда Козетта любовалась своей красотой, она стала заниматься своим туалетом. Она вспомнила замечание прохожего: «Хорошенькая, но плохо одета». Это было для нее дуновением оракула, пронесшимся мимо нее и исчезнувшим в пространстве, но заронившим ей в сердце одно из тех двух семян, которые впоследствии должны были дать содержание всей женской жизни, – семя кокетства; второе семя – семя любви – еще ожидало своей очереди.
Вера Козетты в свою красоту заставила в ней проснуться женщину. Она стала ужасаться своего мериносового платья и стыдиться своей плюшевой шляпки. Отец никогда ни в чем не отказывал ей. Она вдруг поняла всю тайну шляпки, платья, накидки, ботинок, манжеток, материи и цвета к лицу, усвоила всю ту науку, которая делает из парижанки нечто особенно прелестное, неотразимое и опасное. Название «опьяняющей женщины» придумано специально для парижанок. Не прошло и месяца, как маленькая Козетта в своей пустыне, носившей название Вавилонской улицы, превратилась в одну из женщин не только самых хорошеньких, – что уже было много, – но и самых красиво одетых во всем Париже, что имело гораздо больше значения. Теперь ей очень хотелось снова встретить того разборчивого прохожего, чтобы показать ему себя в новом виде и услышать, что он скажет. Действительно, она стала очаровательной во всех отношениях и отлично умела отличить шляпу Жерара от шляпки Гербо.
Жан Вальжан с тревогой в душе смотрел на эту внезапную перемену. Сознавая про себя, что он может только ползти и, самое большее, кое-как идти по земле, старик со страхом видел, что у Козетты стали вырастать крылья.
Но каждая женщина, взглянув на туалет Козетты, тотчас же заметила бы, что у нее нет матери. Лишенная наставницы, Козетта не соблюдала известных условий, нарушала известного рода приличия. Так, например, будь у Козетты мать, она растолковала бы, что молодой девушке неприлично наряжаться в тяжелые шелковые материи.
В первый раз, когда Козетта оделась в новое платье, накинула черную шелковую накидку, надела на голову белую креповую шляпку и, приготовившись идти гулять с Жаном Вальжаном, вся розовая, гордая, Радостная, сияющая, лучезарная, она спросила его:
– Ну как ты меня находишь, отец?
И Жан Вальжан, голосом, в котором как бы слышалась горечь, ответил:
– Очень милой.
Во все время прогулки старик был таким, как всегда, но, возвратившись домой, он спросил у Козетты:
– Разве ты уже больше не наденешь платье и шляпку, в которых ходила гулять прежде?
Вопрос этот был предложен им в комнате Козетты. Молодая девушка обернулась к открытому гардеробу, в котором висели ее пансионерские доспехи, и воскликнула:
– Это монастырское тряпье? Что ты, отец, разве можно!.. О нет, я ни за что больше не надену этого безобразия! С этим куриным гнездом на голове я похожа бог знает на кого!
Жан Вальжан глубоко вздохнул, но ничего не сказал.
С этого дня старик стал замечать, что Козетта, прежде всегда желавшая оставаться дома, говоря, что ей гораздо веселее с ним, теперь то и дело просила идти гулять. Да оно и верно: к чему быть хорошенькой и нарядной, если нельзя этого показывать? Заметил старик и то, что молодая девушка уже меньше любит бывать на заднем дворе. Теперь она гораздо чаще находилась в саду и с видимым удовольствием прохаживалась перед решеткой, выходившей на улицу. Сам же он, одичав совершенно, никогда не бывал в саду, постоянно прячась на своем задворке, как собака.
Сознавая теперь себя хорошенькой, Козетта утратила всю прелесть неведения своей красоты, потому что красота, оттеняемая неведением, становится особенно привлекательной, и нет ничего милее лучезарной невинности, которая, сама того не сознавая, держит в руках ключ к раю. Но, лишившись обаяния наивности, Козетта зато выиграла задумчивостью и серьезностью. Вся ее особа, проникнутая радостью юности, невинности и красоты, дышала теперь какой-то поэтической грустью.
В эту-то эпоху и увидел ее вновь в Люксембургском саду Мариус после шестимесячного промежутка.
VI. Бой началсяКак Мариус в своем одиночестве, точно так же и Козетта в своем новом затворничестве каждую минуту была готова воспламениться. Судьба со своей таинственной и роковой медлительностью понемногу приближала друг к другу эти два существа, полные электричеством страсти и томившиеся в ожидании, когда наступит минута разряжения. Это были две души, носившие в себе любовь, как грозовые тучи носят молнию и гром, и обреченные столкнуться и слиться в одном взгляде, как сталкиваются тучи при первой молнии.
В любовных романах так много злоупотребляли силой первого взгляда, что, наконец, перестали придавать значение этой силе. Теперь едва решаешься сказать, что двое полюбили друг друга при первой встрече. А между тем именно при первом взгляде и возникает любовь. Остальное уже приходит после. Ничто не может быть действительнее тех могучих потрясений, которые испытываются двумя душами, обменявшимися искрой первого взгляда.
В ту минуту, когда Козетта бессознательно бросила взгляд, смутивший Мариуса, последний так же бессознательно взволновал своим взглядом Козетту. Они оба причинили друг другу одинаковое добро и одинаковое зло.
Козетта уже заметила Мариуса и рассматривала его, как вообще молодые девушки рассматривают мужчин, делая вид, что смотрят совсем в другую сторону. Мариус еще считал Козетту дурнушкой, когда она уже находила его красивым. Но так как он не обращал на нее внимания, то и он был ей безразличен.
Тем не менее она не могла отрицать, что у него прекрасные волосы, прекрасные глаза, прекрасные зубы и очень приятный голос, когда он разговаривал с приятелями, что хотя у него и неловкая походка, но она отличается какой-то своеобразной грацией, что он, должно быть, далеко не глуп, что от него веет благородством, кротостью, благовоспитанностью и гордостью и что, наконец, он хотя и беден, но выглядит хорошо.
В тот день, когда взоры их встретились и наконец высказали друг другу те смутные и невыразимые чувства, которые только и могут быть выражены взором, Козетта в это мгновение ничего ясно не сознала. Она только вернулась задумчивою в квартиру на Западной улице, куда Жан Вальжан переселился на шесть недель. Проснувшись на другой день, она невольно опять задумалась о том незнакомом молодом человеке, который так долго был холоден и равнодушен к ней, а теперь вдруг как будто стал обращать на нее внимание, но ей показалось, что это внимание нисколько ее не радует. Напротив, в ней точно шевелился гнев на этого красивого гордеца. В сердце ее закипало чувство враждебности, и она с чисто детской радостью говорила себе, что теперь отомстит за себя. Хотя еще смутно, но она уже сознавала в своей красоте сильное оружие. Женщины играют своей красотой, как дети ножом, и часто ранят при этом самих себя.
Пусть читатель припомнит колебания Мариуса, его трепет и страхи. Он сидел на своей скамейке и не подходил к Козетте. Это сердило молодую девушку. Однажды она сказала Жану Вальжану:
– Отец, пройдемся немного вон в ту сторону.
Видя, что Мариус не идет к ней, она сама пошла к нему. В подобных случаях каждая женщина походит на Магомета. Кроме того, как это ни кажется странным, любовь молодого человека прежде всего выражается застенчивостью, а молодой девушки – смелостью. Это кажется противоестественным, а между тем ничто не может быть проще. В этом выражаются два пола, стремящиеся сблизиться и обменивающиеся своими качествами.
В этот день взгляд Козетты свел Мариуса с ума, а взгляд Мариуса вызвал в Козетте трепет. Мариус ушел с надеждой в душе, а Козетта удалилась встревоженной. Начиная с этого дня они стали обожать друг друга. Первое, что испытала в этот день Козетта, была смутная, но глубокая грусть. Ей казалось, что душа ее вдруг потемнела. Она не узнавала более своей души. Белизна душ молодых девушек, образующаяся из холодности и беззаботной веселости, походит на снег: она тает от любви, которая является для нее солнцем.
Козетта еще не знала, что такое любовь. Это слово в его чисто земном значении при ней ни разу еще не произносилось. В тетрадях светской музыки, проникавших в монастырь, слово «amour» (любовь) везде было заменено словами: «tambour» (барабан) или «pandour» (венгерский солдат). Это порождало загадки, над разрешением которых изощрялось воображение старших воспитанниц. Конечно, девушек не могло не заинтересовать, что могла означать, например, такая фраза: «Ah, que le tambour est agréable!» (Ах, как приятен барабан) или: «La pitié n'est pas un pandour» (Сострадание – не пандур). Но Козетта вышла из монастыря еще слишком юной, чтобы долго задумываться над «пандуром». Поэтому она и не знала, как назвать то, что теперь вдруг почувствовала. Но разве больной менее страдает, если не знает названия свой болезни?
Она любила с особенной страстностью, потому что не имела еще понятия о любви. Она не знала, хорошо это или дурно, полезно или вредно, благотворно или смертельно, вечно или мимолетно, дозволено или запрещено; она любила – и более ничего. Она очень бы удивилась, если бы ей сказали: «Вы не спите? Но ведь это запрещено! Вы не едите? Но ведь это очень дурно! Вы чувствуете щемление в груди и сердцебиение? Но ведь это ненормально! Вы краснеете и бледнеете, когда в конце зеленой аллеи показывается некто, одетый в черное? Но ведь это ужасно!» Она не поняла бы и ответила бы: «Как же я могу быть виновата в том, чего я не знаю и против чего я не властна ничего сделать?»
Случилось так, что столь внезапно охватившая ее любовь была именно такой, какая всего лучше подходила к состоянию ее души. Это было чем-то вроде обожания на расстоянии немого созерцания, обоготворения неведомого. Это было явление юного юному, ночная греза, превратившаяся в роман, но все еще оставшаяся грезой, желанный призрак, наконец воплотившийся, но не получивший еще имени, не заклейменный ни виной, ни пятном, еще не выказывавший ни одного недостатка, – словом, это был далекий и пребывающий еще в идеале возлюбленный, мечта, получившая форму. Всякая встреча, более близкая и осязательная, в это первое время испугала бы Козетту, остававшуюся еще наполовину погруженной в сумрак монастырской жизни. В ней еще смешивались детские страхи со страхами монастырскими. Монастырский дух, которым она прониклась за пять лет, выходил из нее слишком медленно, застилая все вокруг нее своим колеблющимся светом. В этом состоянии ей нужен был не возлюбленный, даже не влюбленный, а было нужно именно видение. Она начала обожать Мариуса, как нечто прелестное, светоносное и невозможное.
Так как крайнее простодушие соприкасается с крайним кокетством, то Козетта откровенно улыбалась Мариусу. Она каждый день с нетерпением ожидала часа прогулки, чтобы встретить Мариуса, она чувствовала себя при этом безгранично счастливой и искренно воображала, что выражает всю свою мысль, когда говорила Жану Вальжану:
– Какая прелесть этот Люксембургский сад!
Мариус и Козетта пребывали друг для друга во мраке, они не говорили между собой, не кланялись один другому не были знакомы, они только виделись и, подобно звездам на небе, отделенным одна от другой целыми миллионами миль, жили созерцанием друг друга.
Таким образом, Козетта понемногу становилась женщиной. Прекрасная и любящая, она развивалась, сознавая свою красоту, но не ведая своей любви, и по невинности кокетничала.
VII. Огорчение за огорчениемВсе положения имеют свой инстинкты. Старая и вечная мать-природа глухо предостерегала Жана Вальжана о присутствии Мариуса. Старик трепетал в сокровеннейших глубинах своего сердца. Он ничего не видел, ни о чем не знал, однако с напряженным вниманием всматривался в окружавший его мрак, точно чувствуя, что там, с одной стороны, что-то созидается, а с другой – что-то разрушается. Мариус, также предупрежденный матерью-природой, по неисповедимым законам божиим, делал все, что только мог, лишь бы не попадаться на глаза «отцу». Тем не менее иногда случалось, что Жан Вальжан его замечал. Мариус перестал держать себя естественно. У него проявлялась подозрительная осторожность и неловкая смелость.
Он уже не подходил близко, как делал прежде. Он садился поодаль и, видимо, пребывал в восторженном состоянии; имел в руках книгу и притворялся читающим. Почему же притворялся? Прежде он приходил в своей старой одежде, а теперь каждый день наряжался в новую. Жану Вальжану даже казалось, что молодой человек стал завиваться; во всяком случае, у него были теперь очень странные глаза и он начал носить перчатки. Словом, Жан Вальжан от всего сердца возненавидел этого юношу.
Козетта не давала ничего угадывать в себе. Не сознавая ясно, что с ней делается, она чувствовала, что внутри нее что-то неладно и что это нужно скрывать.
Жан Вальжан понял многозначительную связь между вдруг проснувшейся у Козетты страстью к нарядам и непривычным щегольством молодого незнакомца. Быть может, это было простой случайностью, но и в случайности старик усматривал нечто угрожающее. Он никогда ни слова не говорил Козетте об этом незнакомце. Но как-то раз он не утерпел и с храбростью отчаяния, побуждавшего его прозондировать глубину своего несчастья, сказал своей спутнице:
– Какой надутый вид у этого молодого человека!
Годом раньше Козетта, будучи еще равнодушной девочкой, наверное, ответила бы на это: «Вовсе нет, папа. Он очень мил». Десять лет спустя, с сердцем, переполненным любовью к Мариусу, она сказала бы: «Да, вы правы, он действительно имеет несносный вид». Но в настоящий момент ее жизни и при описанном состоянии ее сердца она ограничилась только тем, что совершенно спокойно спросила:
– Какой молодой человек?.. Ах, этот!
Точно она видела Мариуса в первый раз в жизни.
«Какой я дурак! – подумал про себя Жан Вальжан. – Она даже не замечала его. Нужно же мне было заставить ее обратить на него внимание!»
О простота старцев и мудрость детей!
В силу того же закона первых лет забот и страданий, вызываемых живой борьбой первой любви с первыми препятствиями, молодая девушка не поддается никаким ловушкам, а молодой человек обязательно попадается в любую. Жан Вальжан начал против Мариуса глухую войну, которой тот в своей святой простоте страсти и своего возраста не замечал. Жан Вальжан расставлял ему множество ловушек: изменял часы прогулок, переменил скамью, на которую обыкновенно садился с Козеттой, раз забыл свой платок, несколько раз приходил один в Люксембургский сад. Мариус, очертя голову, бросался во все эти капканы, на каждом шагу расставляемые ему Жаном Вальжаном, и на все его вопросительные знаки бесхитростно отвечал: «Да». Между тем Козетта так тщательно замкнулась в своей кажущейся беззаботности и в своем невозмутимом спокойствии, что Жан Вальжан в конце концов пришел к следующему заключению: «Этот молокосос без памяти влюблен в Козетту, а она даже и не подозревает о его существовании».
Однако, несмотря на это рассуждение, сердце его болезненно трепетало. Час, когда для Козетты настанет пора любви, мог пробить каждую минуту. Не начинается ли все с равнодушия?
Один только раз Козетта сделала одну ошибку, мелкую саму по себе, но страшно взбудоражившую старика. Однажды, когда Жан Вальжан после трехчасового сидения встал наконец со скамьи, Козетта не удержалась от восклицания: «Уже!»
Жан Вальжан и после этого не прекратил прогулок в сад, не желая ничем нарушать обычного порядка, а главное, чтобы не возбудить подозрения Козетты, но в продолжение этих столь сладких для влюбленных часов, в то время когда Козетта посылала улыбки Мариусу, а тот в своем упоении переставал видеть что-либо, кроме ее лучезарного личика, Жан Вальжан готов был съесть молодого человека своими сверкающими и грозными глазами. Старик, вообразивший, что он уже не способен более на какое бы то ни было дурное чувство, теперь переживал такие минуты, когда казался самому себе свирепым и жестоким, и в присутствии Мариуса чувствовал, как из глубины его души против этого молодого человека поднимается прежняя злоба, которой он в себе не подозревал. Иногда в нем словно открывались даже новые, еще неведомые ему кратеры.
Зачем этот повеса всегда здесь? Что ему тут нужно? Почему он вечно шатается по этому саду, высматривает, выглядывает, прицеливается? На всем его существе так и написано: «Гм! Отчего бы и нет?» Так и вертится вокруг его, Жана Вальжана, счастья, чтобы вдруг похитить его и унести! «Да, – продолжал рассуждать Жан Вальжан, – это, наверное, так! Чего он тут ищет? Очевидно, приключения. Чего он хочет? – любовной интрижки. Ну а я-то что? Что будет со мною, если бы ему это удалось? Я, бывший сначала самым дурным из людей, стал бы теперь самым несчастным. Про меня можно бы тогда сказать, что я прополз шестьдесят лет на коленях, что я перестрадал все, что только может перестрадать человек, что я состарился, не быв никогда юным, что я прожил жизнь без семейства, без родителей, без друзей, без жены, без детей, что я оставлял капли своей крови на всех камнях, на всех шипах, на всех межевых столбах, вдоль всех стен, что я мог бы быть кротким, хотя ко мне были жестоки, мог бы быть добрым к злым, что я, несмотря ни на что, стал было честным человеком, что я раскаялся во всем, что сделал дурного, и простил то зло, которое было сделано мне, и что в тот момент, когда я почувствовал себя вознагражденным за все, когда все прежнее миновало, когда я достиг цели, когда получил то, чего хотел, когда мне стало хорошо, легко, когда я все искупил, все получил, – все это улетучилось! Лишившись Козетты, я лишусь своей жизни, своей радости, своей души, и все это только потому, что какому-то длинному дураку вздумалось шляться в то же самое время по Люксембургскому саду!»
Глаза старика загорелись каким-то необыкновенным, зловещим светом. Предаваясь своим размышлениям, он смотрел на Мариуса. Но это был не человек, смотрящий на человека, это был и не враг, глядящий на врага, нет! Это был сторожевой пес, наблюдающий за вором.
Остальное уже известно. Мариус продолжал безумствовать. Как-то раз он проследил Козетту до Западной улицы. На следующий день он уже заговорил там с привратником. Привратник со своей стороны проболтался об этом Жану Вальжану.
– Сударь, – сказал он ему, – про вас расспрашивал один любопытный молодой человек.
На другой день Жан Вальжан бросил Мариусу взгляд, который наконец был замечен юношей. Через неделю Жан Вальжан снова переселился на улицу Плюмэ. Он дал себе слово не показываться больше ни в Люксембургском саду, ни в квартире на Западной улице. Что же касается Козетты, то она не жаловалась, не говорила ни слова, ни о чем не расспрашивала. Она уже находилась в том возрасте, когда люди боятся, как бы их не разгадали и как бы им не выдать себя. Жан Вальжан, в свою очередь, был совершенно неопытен в этих делах, в которых столько прелести, – он их совершенно не понимал. Поэтому он и не понял, какое важное значение имело молчание Козетты. Он только заметил, что она грустна, и сам стал от этого мрачен. Это была взаимная борьба двух неопытных. Один раз с целью испытать ее он спросил Козетту:
– Хочешь пойти в Люксембургский сад?
Бледное лицо девушки озарилось лучом радости.
– Да, – ответила она.
И они отправились. Прошло три месяца с того дня, как они были там в последний раз. Мариус тоже перестал ходить туда; его не было там и на этот раз.
На другой день Жан Вальжан опять спросил Козетту:
– Хочешь опять в Люксембургский сад?
Она тихо и грустно ответила:
– Нет.
Жан Вальжан почувствовал себя раздраженным этой грустью и тронутым кротостью девушки.
Что происходило в ее уме, оказавшемся таким непроницаемым, несмотря на ее молодость? Что в ней происходило? Что творилось в ее душе? Часто, вместо того чтобы ложиться спать, Жан Вальжан подолгу просиживал возле убогой койки и, подперев голову руками, проводил целые ночи в разрешении мучившего его вопроса: что таится в мыслях Козетты? Он силился представить себе, о чем именно она могла думать. О, какие горестные взгляды бросал он в эти минуты по направлению к монастырю – этой чистой вершине, этой обители ангелов, этому неприступному глетчеру {441} добродетели! С каким восторгом мысленно созерцал он этот монастырский сад, полный цветов и девственных затворниц, из которого все благоухания и все души поднимаются прямо к небу! Как он боготворил этот рай, навсегда теперь для него закрывшийся, который он так безумно и добровольно покинул! Как он сожалел о своем самопожертвовании, в пылу которого он так глупо ввел Козетту в мир, – он бедный герой своего самопожертвования, сокрушенный своей собственной преданностью! С каким ужасом твердил он про себя: «Что я сделал?!»
Впрочем, все это оставалось скрытым от Козетты. При ней старик не проявлял ни раздражения, ни резкости. Она видела его всегда с одинаково добрым и ясным лицом. Обращение его с нею сделалось даже более нежным и отеческим, чем прежде. Только разве что его возраставшая кротость и могла выдать, что творилось в его сердце.
С своей стороны мучилась и Козетта. Она так же сильно страдала в отсутствие Мариуса, как наслаждалась в его присутствии, но страдала как-то странно, сама вполне не сознавая этого. Когда Жан Вальжан перестал водить ее в Люксембургский сад, женский инстинкт на дне ее души смутно подсказал ей, что не следует показывать вида, что она дорожит этими прогулками, что если она будет относиться с вида равнодушно к посещению Люксембургского сада, то старик скорее снова поведет ее туда. Но проходили дни, недели, месяцы, Жан Вальжан молчаливо принял молчаливое согласие Козетты. Она стала сожалеть о своем молчании, но теперь было уже поздно заговаривать. В тот день, когда она снова попала в сад, Мариуса там уже не было. Мариус исчез – стало быть, все кончено! Что теперь делать? Увидит ли она его еще когда-нибудь? Сердце ее сжалось от тоски, и эта тоска с каждым днем все возрастала. Она не знала более, что теперь: зима или лето, светит солнце или идет дождь, поют птицы или нет, цветут георгины или маргаритки, где лучше, в Люксембурге или в Тюильри, плохо или хорошо накрахмалено принесенное прачкою белье, плоха или хороша закупленная Туссен провизия. Она оставалась целыми днями угнетенной, сосредоточенной, поглощенной одной и той же мыслью, с блуждающим пристальным взглядом, каким люди смотрят ночью в пустое мрачное пространство, куда только что скрылось видение. Она ничем не выдавала своего душевного состояния Жану Вальжану, кроме своей бледности, и лицо ее постоянно носило свое обыкновенное кроткое выражение.
Однако и этой бледности было вполне достаточно, чтобы мучить Жана Вальжана.
– Что с тобой? – спрашивал он иногда у девушки.
– Ничего, – обыкновенно отвечала она, но после короткого молчания, как бы угадывая его грусть, она добавляла: – А с тобой что, отец?
– Со мной?.. Тоже совершенно ничего, – говорил он.
Эти два существа, любившие друг друга такой исключительной любовью, теперь вместе страдали, не высказывая этого, не желая этого и улыбаясь один другому.