355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Гюго » Отверженные (др. перевод) » Текст книги (страница 52)
Отверженные (др. перевод)
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 19:16

Текст книги "Отверженные (др. перевод)"


Автор книги: Виктор Гюго



сообщить о нарушении

Текущая страница: 52 (всего у книги 123 страниц)

Боссюэт изучал право по способу Багореля и потому очень медленно продвигался к адвокатской профессии. Он редко бывал дома, иногда у него даже совсем не было квартиры. Он жил то у одного товарища, то у другого, чаще всего у Жоли, который был на два года моложе его и изучал медицину.

Несмотря на свою молодость, Жоли представлял собою тип мнимого больного. Занятия медициной послужили ему к тому, что он сам стал больным, а не врачом. Ему было только двадцать три года, а между тем он находил у себя всевозможные болезни и целыми днями рассматривал в зеркало свой язык. Он утверждал, что человека можно намагничивать, как иголку, и ставил свою постель головой к югу, а ногами к северу, чтобы великий магнетический ток земного шара не нарушил его кровообращения. Во время грозы он всегда щупал себе пульс. Но в сущности это был самый веселый из всех членов кружка. Все эти несообразности – молодость и мания, воображаемая болезненность и веселость – отлично уживались вместе, а в результате получалось преэксцентричное и премилое существо, которое товарищи, щедрые на крылатые согласные, называли Жолллли.

– Ты можешь улететь на четырех л [74]74
  Ailes – крылья (фр.).


[Закрыть]
, – говорил ему Жан Прувер.

У Жана была привычка дотрагиваться тростью до кончика носа, что служит признаком проницательного ума.

У всех этих столь непохожих друг на друга молодых людей, к которым нужно в сущности относиться вполне серьезно, была одна религия – прогресс. Все они были настоящими сынами французской революции. Самые легкомысленные из них становились серьезными, говоря о 1789 годе. Отцы их по плоти были или оставались и до сих пор фельянами, роялистами, доктринерами, но это не имело никакого значения.

Образовав общество, они втайне созидали идеал.

Среди всех этих пылких сердец и убежденных умов был один скептик. Как попал он сюда? По контрасту. Этого скептика звали Грантэром, и он обыкновенно подписывался Ребусом Р (большое р).

Грантэр остерегался верить во что бы то ни было. Он принадлежал к числу студентов, научившихся многому во время прохождения курса в Париже. Он знал, что самый вкусный кофе подается в кафе Ламблен, что лучший бильярд находится в кафе Вольтер, самые лучшие галеты и самые добрые девушки в Эрмитаже, на бульваре Мэн; великолепные цыплята у тетушки Саге, чудесная рыба по-флотски – у заставы Кюнет и очень недурное белое вино – у заставы Комба! Словом, он знал все хорошие местечки. Кроме того, он умел танцевать, отлично дрался на палках и был далеко не прочь выпить. Внешне он был страшен, как смертный грех. Ирма Буасси, самая хорошенькая гризетка того времени, была возмущена его безобразием и объявила такой приговор: «Грантэр невозможен!» Но самодовольство Грантэра не знало колебаний. Он нежно и пристально глядел на всех женщин с таким видом, как будто говорил: «Если бы я только захотел!» – и старался уверить товарищей, что все они от него без ума.

Такие понятия, как «права народа, права человека, французская революция, республика, демократия, человечество, цивилизация, религия, прогресс», не имели почти никакого значения для Грантэра. Он усмехался, слыша их. Скептицизм, эта костоеда ума, не оставила ему ни одной цельной мысли. Ко всему в жизни он относился с иронией. «Только одно достоверно, – утверждал он, – мой полный стакан». Это была его аксиома. Он глумился над самоотвержением, в какой бы партии ни встречал его, и одинаково подсмеивался над Робеспьером-младшим {360} и над Луазеролем. «Они много выиграли тем, что умерли», – говорил он. Гуляка, игрок, кутила, часто пьяный, он, к досаде юных мечтателей, постоянно напевал песню: «Я люблю девушек и хорошее вино» на мотив «Да здравствует Генрих IV».

Впрочем, и этот скептик был в одном отношении фанатиком. Он относился с фанатизмом не к идее, не к догмату, не к искусству, не к науке, а к человеку. Этот человек был Анжолрас. Грантэр восхищался им, любил его и благоговел пред ним. И к кому примкнул этот сомневающийся анархист из всей фаланги абсолютных умов? К самому абсолютному. Чем же покорил его Анжолрас? Идеями? Нет. Своим характером. Подобное явление наблюдается часто. Скептик, льнущий к верующему, – это так же естественно, как закон дополнительных цветов. То, чего недостает нам самим, притягивает нас. Никто так не любит дневного света, как слепой. Карлица боготворит тамбурмажора. У жабы глаза всегда глядят вверх. Для чего? Чтобы смотреть на летающую птицу. Грантэр, которого мучило сомнение, любил смотреть на парящую в Анжолрасе веру. Анжолрас был необходим ему. Эта целомудренная, здоровая, твердая, прямая, суровая, искренняя натура очаровывала его, хоть он и не отдавал себе в этом ясного отчета и даже не старался объяснить себе причину этого. Он инстинктивно восхищался совершенно противоположным ему по характеру человеком. Его вялые, колеблющиеся, бессвязные, больные идеи искали опору в Анжолрасе. Нравственно слабый, он опирался на его силу и твердость. Только в присутствии Анжолраса Грантэр становился человеком. Впрочем, характер его состоял из двух элементов: насмешливости и сердечности. При всем своем равнодушии он мог любить. Ум его обходился без веры, но сердце не могло обойтись без дружбы. Глубокое противоречие, так как привязанность тоже вера. Такова была его натура. Есть люди, как бы созданные для того, чтобы быть изнанкой, оборотной стороной других. Это Поллуксы {361} , Патроклы {362} , Гефестионы {363} . Они живут лишь в том случае, если могут прислониться к другому. Имена их только продолжение другого имени, и им всегда предшествует союз «и»; они живут не своей жизнью и служат лишь оборотной стороной другого существования. Грантэр принадлежал к числу таких людей. Он был оборотной стороной Анжолраса.

Можно, пожалуй, сказать, что сродство начинается с самых букв азбуки. В алфавите О и П неразрывны. Вы можете, по желанию, произносить О и П, или Орест {364} и Пилад {365} .

Грантэр, неизменный спутник Анжолраса, принадлежал к этому кружку молодых людей. Только там он жил и чувствовал себя хорошо, а потому следовал за ними всюду. Отуманенный винными парами, он с удовольствием смотрел на их мелькающие перед ним силуэты. Его терпели за его всегда хорошее расположение духа.

Анжолрас, как верующий, презирал этого скептика и, как человек строго воздержанный, этого пьяницу. Он уделял ему лишь немного горделивой жалости. Грантэр был Пилад, которого не хотели признать. Постоянно терпя суровое обращение Анжолраса, грубо отталкиваемый и снова возвращающийся, он говорил про Анжолраса: «Какой прекрасный мрамор!»

II. Надгробное слово, произнесенное Боссюэтом на смерть Блондо

В один прекрасный день, имевший, как увидят впоследствии, некоторую связь с рассказанными выше событиями, Легль из Mo стоял, удобно прислонившись к двери кафе Мюзен. Он казался отдыхающей кариатидой и стоял, глубоко задумавшись и смотря на площадь Сен-Мишель. Прислониться к чему-нибудь то же, что лежать стоя, и мечтатели ничего не имеют против такой позы. Легль из Mo думал без особой грусти о маленькой неприятности, случившейся с ним третьего дня в школе правоведения, – неприятности, перевернувшей вверх дном все его планы относительно будущего, впрочем, и без того весьма неопределенные.

Мечты не мешают кабриолету проехать по улице, а мечтателю – обратить на него внимание. Легль из Mo, взгляд которого рассеянно блуждал по площади, заметил, несмотря на задумчивость, жалкий двухколесный кабриолет, двигавшийся вперед шагом и как бы нерешительно. Что нужно здесь этому кабриолету? И почему едет он шагом? Легль посмотрел внутрь. Там рядом с извозчиком сидел молодой человек, а около этого молодого человека лежал довольно большой дорожный мешок. К нему был пришит кусок картона, на котором все прохожие могли прочитать написанное крупными черными буквами имя: «Мариус Понмерси».

Увидав это имя, Легль переменил положение. Он выпрямился и крикнул молодому человеку:

– Господин Мариус Понмерси!

Кабриолет остановился.

Сидевший в нем молодой человек, тоже, по-видимому, глубоко задумавшийся, поднял глаза.

– В чем дело? – спросил он.

– Вы господин Мариус Понмерси?

– Да, конечно.

– Я искал вас, – продолжал Легль из Mo.

– Меня? – спросил Мариус.

Это был действительно Мариус, ехавший от деда. Он с удивлением смотрел на Легля, которого видел в первый раз.

– Я не знаю вас.

– Я сам знаю вас не больше, – сказал Легль.

Мариус подумал, что встретил шутника, которому вздумалось устроить мистификацию посреди улицы. Он был совсем не расположен шутить в эту минуту и нахмурил брови.

– Вы не были вчера на лекциях? – невозмутимо продолжал Легль.

– Очень возможно.

– Не только возможно, но и несомненно.

– Вы студент? – спросил Мариус.

– Да, как и вы. Третьего дня я случайно зашел в школу. Знаете, бывают иногда такие странные фантазии. Профессор делал как раз перекличку. Вы, конечно, замечаете, какие забавные бывают они в это время. Если вы пропустите три переклички, вас вычеркивают из списка. И шестьдесят франков все равно что брошены в печку.

Мариус начал слушать внимательнее.

– Перекличку делал Блондо, – продолжал Легль. – Вы знаете Блондо?.. У него очень острый и чуткий нос, и он с наслаждением выслеживает отсутствующих. С какой-то коварной целью он начал с буквы П. Я не слушал, – это не моя буква. Перекличка шла недурно. Никого нельзя было вычеркнуть, – вся вселенная была налицо. Блондо был грустен, а я думал про себя: «Блондо, душа моя, сегодня тебе не придется проделать и самой маленькой экзекуции!» Вдруг Блондо вызывает: «Мариус Понмерси!» Никто не отвечает. Блондо с оживившейся надеждой повторяет громче: «Мариус Понмерси!» и берет перо. Я не какой-нибудь бессердечный, милостивый государь. Я тотчас же сказал себе: «Вот славный малый, которого сейчас вычеркнут. Он неаккуратен, значит, он весельчак и гуляка. Это не какой-нибудь примерный студент, не зубрила, вечно сидящий над книгами, не молокосос-педант, съевший собаку в науках, литературе, теологии и всякой премудрости, не надутый дурак. Это – достойный уважения лентяй, который фланирует, отправляется за город, водит знакомство с гризетками, ухаживает за красавицами, который в эту самую минуту, может быть, сидит у моей любовницы. Спасем его. Смерть Блондо!» В это мгновение Блондо обмакивает свое перо в чернила, окидывает взглядом аудиторию и повторяет в третий раз: «Мариус Понмерси!» – «Здесь», – отвечаю я. Вот почему вас не вычеркнули…

– Позвольте… – начал Мариус.

– А вычеркнули меня, – докончил Легль из Mo.

– Я не понимаю вас, – сказал Мариус.

– Это очень просто, – снова начал Легль. – Чтобы ответить Блондо, я подошел к кафедре, а чтобы удрать от него, пододвинулся к двери. Профессор очень внимательно оглядел меня и вдруг – он, должно быть, обладает тем «коварным чутьем», о котором говорит Буало, – вдруг перескакивает на букву Л. Это – моя буква. Я из Mo, и меня зовут Легль.

– Легль! – прервал его Мариус. – Какое прекрасное имя.

– Ну-с, Блондо доходит до этого прекрасного имени и кричит: «Легль!» Я отвечаю: «Здесь!» Тогда Блондо взглядывает на меня с кротостью тигра, улыбается и говорит: «Так как вы Понмерси, то не можете быть Леглем». Фраза как будто несколько неучтивая относительно вас, но в сущности пагубная только для меня. Сказав это, Блондо вычеркивает меня из списка.

– Мне очень жаль!.. – воскликнул Мариус.

– Прежде всего, – прервал его Легль, – я желаю набальзамировать Блондо несколькими прочувствованными словами. Предположим, что он умер. Это мало изменило бы его по части худобы, бледности, холодности и окоченелости. И вот я говорю: Erudimini qui judicatus terram [75]75
  Учитесь, вы, судящие землю! (лат.).


[Закрыть]
. Здесь лежит Блондо, Блондо Носатый, Блондо Nasica, вол дисциплины, bos disciplinae, страж порядка, ангел переклички, который был прямолинеен, основателен, пунктуален, суров, безупречен и отвратителен. Господь Бог вычеркнул его, как он сам вычеркнул меня.

– Мне очень неприятно… – снова начал Мариус.

– Да послужит вам это уроком, молодой человек, – сказал Легль. – На будущее время будьте поаккуратнее…

– Ради бога, извините меня!

– И не подвергайте исключению ваших ближних.

– Я, право же, в отчаянии…

Легль расхохотался.

– А я в восторге. Мне предстояло сделаться адвокатом. Это исключение спасает меня. Я отказываюсь от адвокатских триумфов. Мне не придется защищать вдову и нападать на сироту. У меня не будет тоги, не будет и искуса, то есть подготовительных практических занятий. Вот чего я добился благодаря вычеркиванию. И так как я обязан этим вам, господин Понмерси, то считаю своим долгом сделать вам торжественный благодарственный визит. Где вы живете?

– В этом кабриолете, – отвечал Мариус.

– Это доказывает, что у вас хорошие средства, – спокойно сказал Легль. – Поздравляю вас. Ваша квартира стоит не меньше девяти тысяч франков в год.

В эту минуту из кафе вышел Курфейрак. Мариус грустно улыбнулся.

– Я нанял эту квартиру всего два часа тому назад, – сказал он, – и очень бы желал оставить ее. Но дело в том, что мне некуда деваться.

– Поедемте ко мне, – сказал Курфейрак.

– Первенство по-настоящему принадлежит мне, – заметил Легль, – но я не могу воспользоваться им: у меня нет квартиры.

– Молчи, Боссюэт, – сказал Курфейрак.

– Боссюэт? – повторил Мариус. – Но ведь, кажется, ваша фамилия Легль?

– Из Mo, – добавил Легль. – Метафорически Боссюэт.

Курфейрак сел в кабриолет.

– Поезжай в отель де-ла-Порт-Сен-Жак, – сказал он извозчику.

И в тот же вечер Мариус устроился в отеле де-ла-Порт-Сен-Жак и поселился в комнате, бок о бок с Курфейраком.

III. Удивление Мариуса

Через несколько дней Мариус уже подружился с Курфейраком. Молодость – пора быстрых сближений и быстрого зарубцевания ран. В обществе Курфейрака Мариус дышал свободно, а это было так ново для него. Курфейрак не задавал ему никаких вопросов: это даже не пришло ему в голову. В эти годы все можно узнать по лицу. Слова излишни. Лица говорят сами за себя. Достаточно взглянуть друг на друга, чтобы понять, с кем имеешь дело.

Однако один раз утром Курфейрак вдруг спросил Мариуса:

– А кстати, придерживаетесь вы каких-нибудь политических убеждений?

– Конечно, – ответил несколько обиженный таким вопросом Мариус.

– Каких же?

– Я демократ-бонапартист.

– Серовато-мышиный оттенок, – заметил Курфейрак.

На другой день он ввел Мариуса в кафе Мюзен и с улыбкой шепнул ему на ухо:

– Я должен помочь вам вступить в революцию.

Затем он провел его в заднюю комнату «Друзей Абецеды» и познакомил с товарищами, прибавив вполголоса: «Ученик». Мариус не понял, что он хотел сказать этим. Мариус попал в осиное гнездо умов. Впрочем, несмотря на свою молчаливость и серьезность, он обладал такими же крыльями и таким же жалом, как они.

До сих пор он вел одинокую жизнь и был склонен к монологам и разговорам про себя как по привычке, так и по натуре, а потому несколько смутился, очутившись среди такого множества молодых людей. Они и привлекали и пугали его. От бурных порывов этих свободных, постоянно работающих и исследующих умов мысли кружились у него в голове. Иногда в смятении они заходили так далеко, что ему трудно было собрать их. Он слушал, как говорили о философии, литературе, искусстве, истории, религии и высказывали при этом самые неожиданные мысли. Перед ним мелькали какие-то странные виды – виды без перспективы, казавшиеся ему вследствие этого хаосом. Отрекшись от воззрений деда и приняв воззрения отца, Мариус считал свои убеждения вполне установившимися; теперь, не решаясь еще сознаться себе в этом, он с беспокойством начал подозревать, что ошибся. Угол его зрения снова стал перемещаться. Какое-то колебание приводило в движение его умственный кругозор. Странная внутренняя перестановка. Он почти страдал от нее.

Для этих молодых людей не было, казалось, ничего «священного». Обо всем слышал Мариус весьма странные суждения, смущавшие его еще робкий ум. Попадалась, например, театральная афиша, в заголовке которой стояла какая-нибудь трагедия старинного, так называемого классического репертуара.

– Долой трагедию, дорогую сердцам буржуа! – кричал Багорель.

– Ты не прав, Багорель, – возражал Комбферр. – Буржуазия любит трагедию, и в этом отношении нужно оставить буржуазию в покое. Старинная трагедия имеет право на существование. Я не согласен с теми, которые во имя Эсхила оспаривают у нее это право. В самой природе нет недостатка в пародиях. Клюв и вместе с тем не клюв, крылья и в то же время не крылья, плавники не плавники, лапы не лапы, жалобный крик, вызывающий смех, – вот утка. А раз такие домашние птицы существуют наряду с настоящими, я не вижу причины, почему бы и классической трагедии не существовать наряду с античной.

Или же, например, происходил такой разговор, когда Мариус случайно проходил по улице Жан-Жака Руссо, между Анжолрасом, с одной стороны, и Курфейраком – с другой.

– Обратите внимание, – сказал Курфейрак, беря его за руку, – это улица Платриер, переименованная в настоящее время в улицу Жан-Жака Руссо, потому что лет шестьдесят тому назад здесь жила странная пара. Это были Жан-Жак и Тереза. Время от времени тут рождались маленькие существа. Тереза производила их на свет, а Жан-Жак отправлял их в воспитательный дом.

– Молчите! – резко остановил его Анжолрас. – Я преклоняюсь пред этим человеком. Он отрекся от своих детей, – пусть так, но зато он усыновил народ.

Ни один из этих молодых людей не произносил слова «император». Только один Жан Прувер иногда говорил «Наполеон»; все остальные называли его Бонапартом, а Анжолрас даже произносил «Буонапарт».

Мариус испытывал какое-то смутное удивление, то самое, которое является initium sapientiae [76]76
  Началом знания (лат.).


[Закрыть]
.

IV. Дальняя комната кафе Мюзен

Один разговор между этими молодыми людьми, при котором Мариус присутствовал и в который изредка вмешивался, произвел на него огромное впечатление.

Дело происходило в дальней комнате кафе Мюзен. В этот вечер собрались почти все друзья «Абецеды». Говорили о том о сем очень шумно, но без увлечения. За исключением Анжолраса и Мариуса, которые молчали, каждый болтал, что приходило в голову. Такая мирная, беспорядочная болтовня бывает во время товарищеской беседы. Это был не только разговор, но и что-то вроде игры. Перебрасывались словами и подхватывали их на лету. Во всех четырех углах разглагольствовали наперебой.

Ни одна женщина не допускалась в эту комнату, кроме Луизон, посудомойки кафе, которая время от времени проходила через нее, направляясь из буфета в «лабораторию».

Грантэр, совсем пьяный, оглашал криком угол, в котором сидел; он во все горло то философствовал, то молол всякую чепуху:

– Я жажду! Смертные, я видел во сне, что с бочкой Гейдельберга приключился удар, что ей приставили дюжину пиявок, и я сам был одной из них. Я хочу пить. Я хочу забыться от жизни. Жизнь – гнусная выдумка. Она продолжается недолго, а не стоит положительно ничего. Жизнь – декорация. Счастье – старая рама, выкрашенная с одной стороны. Экклезиаст говорит: «Суета сует!» Я вполне согласен со старикашкой Соломоном, которого, кстати сказать, и не было на свете. Нуль, не желая показываться совсем голым, рядится в суетность. О суета. Прикрашивание всего громкими словами. Кухня становится лабораторией, плясун – профессором, скоморох – гимнастом, кулачный боец – боксером, аптекарь – химиком, парикмахер – артистом, растиральщик извести – архитектором, жокей – спортсменом, и даже мокрица стала называться каким-то мудреным латинским именем. У тщеславия есть свое лицо и изнанка. Лицо тупоумно – это негр со своими побрякушками. Изнанка глупа – это философ в своем рубище. Я плачу над одним и смеюсь над другим. То, что называется почестями и высоким положением, и даже самая честь и величие – не что иное, как сплав. Цезари делают себе игрушку из человеческого тщеславия. Калигула {366} сделал консулом лошадь. Карл Второй {367} возвел в рыцари филейный ростбиф. Вот и не угодно ли порисоваться между консулом Лошадью и баронетом Ростбифом! Да и действительная ценность людей заслуживает не большего уважения! Прислушайтесь к панегирику, какой сосед расточает соседу. Белое всегда жестоко к белому. Ах, как бы отделала голубку лилия, если бы она могла говорить! Ханжа, расписывающая другую ханжу, ядовитее всякой змеи. Очень жаль, что я неуч, не будь этого, я привел бы вам целую кучу примеров. Но я ничего не знаю. Ум у меня всегда был. Когда я учился у Гро {368} , то, вместо того чтобы пачкать бумагу, крал яблоки. Вот каков я. Но и вы, все остальные, не лучше меня. Наплевать мне на ваши качества, достоинства, совершенства. Каждое достоинство переходит в недостаток. Бережливость граничит со скупостью, щедрость – с расточительностью, храбрость идет рядом с хвастовством, благочестие – с ханжеством. В добродетели столько же дыр, как и в плаще Диогена. Кем восхищаетесь вы – убитым или убийцей? Цезарем или Брутом? Обыкновенно становятся на сторону убийцы. Да здравствует Брут! Он убил. Вот вам и добродетель. Добродетель – пусть так, но вместе с тем и глупость. И у этих великих людей есть свои пятна. Брут, убивший Цезаря, был влюблен в статую мальчика, работы греческого скульптора Странгилиона. Этот скульптор изваял также статую амазонки Эвкнемозы, которую Нерон возил с собою в путешествиях. Странгилион оставил только эти две статуи, примирившие Брута с Нероном. Брут был влюблен в одну из них, Нерон – в другую. Вся история не что иное, как скучное переливание из пустого в порожнее. Один век бесцеремонно крадет у другого. Битва при Маренго – сколок с битвы при Пидне {369} ; Толбиак {370} Хлодвига {371} и Аустерлиц Наполеона похожи, как две капли крови. Я не придаю никакой цены победам. Что может быть глупее их! Настоящая слава не в том, чтобы побеждать, а в том, чтобы убеждать. Постарайтесь же наконец доказать хоть что-нибудь! А вы довольствуетесь лишь успехом – какая мелочность! И победой – какое малодушие! Увы, тщеславие и низость завладели всем! Все подчиняется успеху, даже грамматика. Si volet usus [77]77
  Того желает обычай (лат.).


[Закрыть]
, – говорит Гораций. А потому я презираю человеческий род. Не попробовать ли нам перейти от общего к частному? Может быть, вы хотите, чтобы я начал восхищаться народами? Какую же страну мы вымрем? Грецию, что ли? Афиняне, эти парижане древности, убили Фокиона {372} – не так же ли, как Колиньи, – и сильно льстили тиранам. В продолжение пятнадцати лет самым важным лицом в Греции был грамматик Филет {373} , такой маленький и тщедушный, что принужден был заливать свинцом подошвы своей обуви, чтобы его не унесло ветром. На главной площади Коринфа стояла статуя, изваянная Силанионом и внесенная в каталог Плинием {374} . Эта статуя изображала Эпистата. А чем прославился Эпистат? Он изобрел croc-en-jambe [78]78
  Подножка, недозволенный прием в борьбе (фр.).


[Закрыть]
. Вот вкратце вся Греция и ее слава. Пойдем дальше. Преклоняться мне перед Англией или Францией? Пред Францией – но почему же? Из-за Парижа? Я уже сказал вам свое мнение об Афинах. А почему Англией? Из-за Лондона? Я ненавижу Карфаген. Кроме того, Лондон – столица роскоши, в то же время столица нищеты. В одном только Чаринг-Кроссе ежегодно умирает с голода сто человек. Вот он Альбион. Прибавлю. Кстати, что видел раз англичанку, которая танцевала в венке из роз и в синих очках. Но если я не восхищаюсь Джоном Булем, то, может быть, приду в восторг от брата Джонатана? Нет, мне не по вкусу этот брат-рабовладелец. Отнимите у Англии «время – деньги». Что останется от Англии? Отбросьте «хлопок – король». Что останется от Америки? Германия – патока, Италия – желчь. Или прикажете мне приходить в восторг от России? Положим, Вольтер восхищался ею, но он восхищался и Китаем. Одно и то же явление у всех цивилизованных народов служит предметом удивления для мыслителя. Я говорю про войну. А война, война цивилизованная, заключает в себе все формы разбоя, начиная с грабежа организованных шаек и кончая разбоем индейцев-команчей в горных ущельях. «Ну что же? – пожалуй, скажете вы. – Европа все-таки лучше Азии». Согласен, что Азия – фарс. Однако я не признаю за вами права смеяться по поводу великого ламы, в то время как вы сами благоговеете, невзирая на тонкость вашего вкуса и стремление быть на уровне эпохи, перед мощами и реликвиями только потому, что они принадлежат высочайшим особам, начиная от грязной сорочки королевы Изабеллы и кончая просиженным стулом французского наследного принца. Все это вздор, господа смертные! В Брюсселе пьют больше всего пива, в Стокгольме – водки, в Мадриде – шоколада, в Амстердаме – джина, в Лондоне – вина, в Константинополе – кофе, в Париже – абсента. Вот вам и все полезные сведения. В общем, Париж все-таки одерживает верх. В Париже даже тряпичники сибаритствуют. Диогену было бы так же приятно быть тряпичником на площади Мабер, как и философом в Пирее. Нужно еще добавить, что кабачки тряпичников называются «bibines». Самые известные из них «Кастрюля» и «Бойня». Итак, о кабаки, кабачки, таверны, портерные, bibines тряпичников, караван-сараи калифов, объявляю вам, что я сибарит, что я обедаю у Ришара по сорока су с рыла, что мне нужны персидские ковры для нагой Клеопатры! Где Клеопатра? А, это ты, Луизон? Здравствуй! Здравствуй!..

Так разглагольствовал в своем уголке, в задней комнате кафе Мюзен, пьяный Грантэр, задев по дороге судомойку. Боссюэт, протянув к нему руку, хотел заставить его замолчать, но Грантэр не унялся.

– Долой лапы, орел из Mo! – крикнул он. – На меня не подействует твой жест Гиппократа {375} , отвергающего приношения Артаксеркса {376} . Избавляю тебя от труда укрощать меня. К тому же мне грустно. Что могу я сказать вам? Человек плох, человек безобразен. Да, Бог промахнулся, создав этакую сволочь. Бабочка удалась, человек не удался. Толпа – сборище всяких уродств. Кто ни попадись – все негодяи, a femme [79]79
  Женщина (фр.).


[Закрыть]
рифмуется с infârme [80]80
  Бесчестная (фр.).


[Закрыть]
. Да, у меня сплин, осложненный меланхолией и ипохондрией, а потому я злюсь, бешусь, зеваю, скучаю, и потому все мне надоело и опротивело. К черту всех!

– Замолчи же наконец, прописное Р! [81]81
  Игра слов: «grand R» – «прописное Р», звучит как фамилия Грантэр.


[Закрыть]
– сказал Боссюэт, который обсуждал с кем-то в сторонке трудный юридический вопрос и запутался среди длинной фразы на судейском жаргоне. Вот выдержка из нее:

«…и я, хоть юрист еще неопытный и, так сказать, прокурор-любитель, поддерживаю нижеследующий тезис: согласно обычному праву Нормандии ежегодно в Михайлов день подати уплачивались сеньору всеми и каждым как с свободных от залога, так и с находящихся под запрещением или отданных в долгосрочную аренду земель, а равно с поместий, спорных и свободных от всяких повинностей или же заложенных и принятых в залог…»

 
Эхо, грустная нимфа… —
 

затянул Грантэр.

Около него стоял столик, за которым было очень тихо. Лист бумаги, чернильница и перо между двумя рюмками указывали на то, что здесь сочиняется водевиль. Это важное дело обсуждалось вполголоса, и две трудящиеся головы чуть не касались одна другой.

– Начнем с имен. Раз придуманы имена, найдется и сюжет.

– Верно. Диктуй. Я буду писать.

– Господин Доримон.

– Рантье?

– Конечно. Его дочь Целестина.

– …тина. Дальше?

– Полковник Севваль.

– Ну, это слишком избито. Я лучше напишу Вальсен.

Рядом с водевилистами сидела еще пара, которая тоже, пользуясь шумом, говорила тихо. Здесь обсуждалась дуэль. Тридцатилетний старик поучал семнадцатилетнего юношу и описывал, с каким противником ему придется иметь дело.

– Черт возьми! Вы должны остерегаться. Он великолепно дерется на шпагах. У него чистая игра. Он ловко нападает, не пропустит ни одного финта, обладает твердостью руки, пылом, задором, верным выпадом и математической защитой, черт побери! И к тому же он левша.

В противоположном углу от того, в котором сидел Грантэр, Жоли и Багорель играли в домино и толковали о любви.

– Какой ты счастливчик! – говорил Жоли. – Твоя возлюбленная всегда смеется.

– И напрасно. Возлюбленной смеяться не полагается. Это подзадоривает изменить ей. Когда видишь ее веселой, не чувствуешь угрызений совести. Другое дело, если она грустна. Тогда как-то совестно обмануть ее.

– Какой ты неблагородный! Так приятно, когда женщина смеется! И вы никогда не ссоритесь!

– Благодаря условию, которое мы заключили. Вступив в священный союз, мы определили друг другу границы и никогда не переступаем их. Вот почему у нас не нарушается мир.

– Во время мира еще больше уясняешь себе счастье.

– А ты, Жоли? В каком положении твоя ссора с мамзель?.. Ты знаешь, о ком я говорю.

– Она дуется на меня с каким-то жестоким упорством.

– А между тем ты, как влюбленный, мог бы растрогать ее своей худобой.

– Увы!

– На твоем месте я разошелся бы с нею.

– Это легко сказать.

– И сделать. Как ее зовут – кажется, Музикетта?

– Да. Ах, Багорель, это такая прелестная девушка, развитая и всегда мило одетая, с маленькими ручками и ножками, беленькая, пухленькая, с глазами волшебницы. Я без ума от нее.

– В таком случае старайся понравиться ей, будь поэлегантнее, займись костюмом. Купи-ка у Штауба панталоны из английского сукна. Средство недурное и может помочь тебе.

– А как цена? – крикнул Грантэр.

В третьем углу затеялся горячий спор о поэзии. Языческая мифология сцепилась с мифологией христианской. Дело шло об Олимпе, который в силу своего романтизма привлек на свою сторону Жана Прувера, горячо защищавшего его.

Жан Прувер был застенчив только в спокойном расположении духа. Придя в возбужденное состояние, он вспыхивал, как порох, что-то шаловливое примешивалось к его энтузиазму, и он становился в одно и то же время весел и лиричен.

– Не будем оскорблять богов, – убеждал он. – Может быть, боги еще существуют. Юпитер, по-моему, совсем не похож на мертвого. Вы утверждаете, что боги – мечта. Но даже и теперь, когда эти мечты развеялись, природа хранит в себе следы великих языческих мифов. Какая-нибудь гора, например, хоть бы Виньемаль, похожая в профиль на крепость, похожа вместе с тем и на головной убор Кибелы {377} . Никто не докажет мне, что Пан {378} не приходит по ночам играть на душистых стволах ив, затыкая пальцами поочередно то одну, то другую дырочку. И я всегда был убежден, что нимфа Ио {379} и есть причина возникновения водопада Писсеваш [82]82
  Писсеваш – мочащаяся корова.


[Закрыть]
.

В последнем углу рассуждали о политике. Бранили конституционную хартию Людовика XVIII. Комбферр вяло защищал ее, Курфейрак энергично пробивал в ней брешь. На столе лежал злополучный экземпляр знаменитой хартии Туке. Курфейрак схватил ее и потрясал ею, подкрепляя свои доказательства шелестом бумаги.

– После смерти Франциска Первого {380} , – говорил он, – государственный долг Франции равнялся ежегодной ренте в тридцать тысяч ливров; после смерти Людовика Четырнадцатого он достиг двух миллиардов шестисот миллионов, считая по 28 ливров на марку, что, по словам Демаре {381} , равнялось бы в 1760 году четырем миллиардам пятистам миллионам, а в наше время двенадцати миллиардам. Конституционные хартии, не в гнев будет сказано Комбферру, вредны для цивилизации. Смягчать переходы, ослаблять удар, заставлять народ переходить незаметно от монархии к демократии при помощи конституционных фикций, – все это никуда не годится. Нет, нет! Не следует просвещать народ ложным светом. Принципы обесцвечиваются и бледнеют в вашем конституционном подвале. Не нужно послаблений. Не нужно компромиссов. Я отказываюсь наотрез от вашей хартии. Хартия – это маска, под ней ложь. Народ, принимающий хартию, отрекается от своих прав. Только взятое во всем своем объеме право может считаться правом. Нет, не нужно никаких хартий!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю