355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Гюго » Отверженные (др. перевод) » Текст книги (страница 79)
Отверженные (др. перевод)
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 19:16

Текст книги "Отверженные (др. перевод)"


Автор книги: Виктор Гюго



сообщить о нарушении

Текущая страница: 79 (всего у книги 123 страниц)

II. Головокружительность полного счастья

Упоенные своим счастьем, они лишь смутно сознавали свое существование. Даже холера, опустошавшая в это время Париж, оставалась незамеченной ими. Они открыли друг другу все, что могли, хотя, в сущности, эти откровенности почти ничего не заключали в себе, кроме самых простых сведений об их жизни. Мариус рассказал Козетте, что он сирота, что его зовут Мариус Понмерси, что он был адвокатом, а теперь существует написанием разных статей для книготорговцев, что его отец был полковником и героем и что он, Мариус, поссорился со своим дедом, который был очень богат, упомянул и о том, что он по рождению барон. Но это не произвело никакого впечатления на Козетту. Мариус – барон? Она даже не поняла, что это такое. Самое слово «барон» ей было непонятно. Мариус был для нее просто Мариусом. Со своей стороны и она «доверила» ему, что воспитывалась в монастыре Малый Пикпюс, что мать ее умерла, как и мать Мариуса, что ее отца зовут Фошлеваном, что он очень добр и много помогает бедным, что, будучи сам небогат и лишая себя многого, он ни в чем не заставляет ее чувствовать недостатка.

Странное дело, в том блаженстве, в котором утопал Мариус с тех пор, как узнал Козетту, прошлое, даже самое близкое, стало для него таким отдаленным и смутным, что все рассказанное ему о себе Козеттой вполне его удовлетворило. Он даже не подумал заговорить с ней о ночном приключении в трущобе, о Тенардье, об ожоге, о странном поведении ее отца и не менее странном его бегстве. Мариус мгновенно все это забыл. Вечером он теперь даже не знал, что делал утром, где обедал, что говорил в течение дня. У него в ушах звучали песни, которые делали его глухим ко всему остальному. Он жил только в те часы, когда виделся с Козеттой. И это вполне понятно: витая в облаках, он забывал о земле. Они оба несли в сладкой истоме бремя сверхчувственных восторгов, – то бремя, которое не поддается никакому точному определению. Так живут те сомнамбулы, которых называют влюбленными.

Увы! Кто не испытал всего этого? Зачем наступает час, когда человеку приходится покидать заоблачные сферы, и зачем после этого еще продолжается жизнь?

Любить – почти то же, что мыслить. Любовь – это страстное забвение всего остального. Напрасно вы будете требовать от любви логики. В сердце человеческом так же мало логической последовательности, как нет совершенно правильной геометрической фигуры в небесном механизме. Для Козетты и Мариуса не существовало ничего, кроме Мариуса и Козетты. Вся вселенная точно провалилась для них в бездну. Они переживали золотое мгновение. Для них не было ничего ни впереди, ни позади. Мариус почти не вспоминал о нем, что у Козетты есть отец. Его мозг был ослеплен. О чем же говорили между собой эти влюбленные? О цветах, о ласточках, о заходящем солнце, о восходящей луне, о разных «важных» предметах в этом же роде. Они все сказали друг другу, все поведали. «Все» у влюбленных равняется ничему. К чему было говорить об отце, о действительности, о всей этой грязи, об этих разбойниках, об этом приключении? Да и мог ли Мариус быть вполне уверен, что этот кошмар действительно существовал когда-то? Они были вдвоем, они обожали друг друга, – чего же еще недоставало? Все остальное для них не существовало. Быть может, такое исчезновение ада позади нас нераздельно с водворением в раю. Разве мы видели демонов? Разве они существуют? Разве мы страдали? Мы ничего этого более не помним. Все это для нас потонуло в розовом тумане.

Так и жили эти два существа, витая в облаках и доказывая возможность невероятного в природе, витали между зенитом и надиром, составляя нечто среднее между людьми и духами, витали над всей житейской грязью, под самым эфиром, в облаках, витали, не чувствуя плоти, претворившись в одну душу и в восторг, витали, будучи уже слишком возвышенными, чтобы ходить по земле, но и еще слишком обремененными земными заботами, чтобы исчезнуть в лазури, витали в воздухе, как атомы, ждущие, что их унесет в бездну, витали как бы вне законов судьбы, вне житейской колеи, забывая о вчерашнем, сегодняшнем и завтрашнем, витали очарованные, подавленные изнеможением, отрешенные от всего остального мира, временами готовые к полету, чтобы скрыться в бесконечном.

Они дремали наяву, убаюкиваемые страстью. О, чудная летаргия действительности, усыпленной идеалом!

Порою, как ни была хороша Козетта, Мариус закрывал перед ней глаза. С закрытыми глазами всего лучше разглядывать душу.

Мариус и Козетта не спрашивали себя, куда все это приведет их. Они чувствовали себя уже прибывшими к назначенной ими цели. Люди имеют странное требование: они желают, чтобы любовь непременно куда-нибудь вела их.

III. Первые тени

Жан Вальжан ничего не подозревал. Менее мечтательная, чем Мариус, Козетта была весела, и этого было достаточно для Жана Вальжана, чтобы чувствовать себя вполне счастливым. Мысли Козетты, ее влюбленность, образ Мариуса, наполнявший ее душу, – все это нисколько не омрачало несравненной ясности ее прекрасного, целомудренного, светлого чела. Она была в том возрасте, когда девушка хранит свою любовь так, как хранит ангел свою лилию. Поэтому Жан Вальжан был спокоен. К тому же, когда между двумя любящими царит полное согласие, у них все идет очень тихо, и третье лицо, которое могло бы нарушить их счастье, всегда держится в полном ослеплении вследствие некоторых мелких предосторожностей, постоянно принимаемых всеми влюбленными. Так, например, Козетта никогда ни в чем не противоречила Жану Вальжану. Желал ли он прогуляться с нею, она ему всегда говорила: «Хорошо, папочка». Желал ли он остаться дома, Козетта и это находила отличным. Желал ли он провести вечер с Козеттой, она была в восторге. Так как он всегда уходил от Козетты в десять часов, то и Мариус в эти вечера приходил позднее и входил в сад только тогда, когда слышал с улицы, что Козетта отворяет стеклянную дверь крыльца. Само собой разумеется, что днем Мариуса никогда не было видно. Жан Вальжан даже позабыл о существовании этого юноши. Только раз утром старику пришлось заметить Козетте: «Что это у тебя спина вымазана чем-то белым?» Это было последствием того, что накануне Мариус в порыве восторга нечаянно прижал Козетту к стене.

Старуха Туссен, справившись со своими делами по дому, ложилась рано. Она думала только о том, как бы поскорее заснуть и подольше поспать, поэтому, подобно своему хозяину, тоже ничего не знала.

Мариус никогда не входил в дом. Когда он был с Козеттой, они прятались в углублении стены у крыльца, чтобы их не могли видеть или слышать с улицы, и сидели там, довольствуясь вместо беседы тем, что двадцать раз в минуту пожимали друг другу руки и любовались ветвями деревьев. В эти минуты они не заметили бы даже и грозы, если бы она разразилась около них, – так глубоко погружались их собственные мысли и мечты в мысли и мечты друг друга.

Прозрачное, как кристалл, целомудренное, чистое чувство выражается так всегда и везде. Ничем еще не запятнанная любовь представляется как бы сотканною из лепестков лилий и перьев голубков.

Между ними и улицей находился сад. Каждый раз, когда Мариус входил или выходил, он тщательно вставлял на место прут решетки так, чтобы это не было заметно.

Обыкновенно он уходил около полуночи и возвращался к Курфейраку. Последний говорил Багорелю:

– Знаешь что? Мариус стал возвращаться домой не раньше часа ночи.

– Что ж тут удивительного: в каждом семинаристе всегда сидит по петарде, – отвечал Багорель.

Иногда Курфейрак, скрестив на груди руки, принимал серьезный вид и говорил Мариусу:

– Молодой человек, вы губите себя!

Как человек практичный, Курфейрак не сочувствовал выражению радости на лице Мариуса. Он не ценил неземных страстей и относился к ним свысока, поэтому временами старался внушить Мариусу, что ему необходимо вернуться в область реальности.

Однажды утром он обратился к Мариусу с таким увещеванием:

– Друг мой, ты производишь на меня такое впечатление, точно ты забрался на луну, в царство грез, в область иллюзий, в столицу мыльных пузырей. Будь откровенен, скажи, как зовут ее?

Но Мариуса ничто не могло заставить проговориться. Он, скорее, дал бы вырвать у себя язык, чем произнести при других хоть один из тех трех священных слогов, которые составляли имя Козетты. Истинная любовь лучезарна, как заря, и безмолвна, как могила. Этой лучезарностью, собственно, и поражал Мариус своего приятеля Курфейрака.

В течение мая, этого сладостного месяца любви, Мариус и Козетта испытывали величайшие наслаждения: поссориться и говорить друг другу «вы» с единственной целью, чтобы потом было приятнее перейти снова на «ты», болтать подолгу, пускаясь в самые мелочные подробности о людях, нисколько их не интересовавших, – доказательство, что в той изумительной опере, которая зовется любовью, либретто почти ни при чем. Мариус наслаждался, слушая болтовню Козетты о нарядах, наслаждалась и Козетта, слушая рассуждения Мариуса о политике, наслаждались они и тем, что, сидя рядышком, слушали гул колес, доносившийся с Вавилонской улицы, наслаждались созерцанием одной и той же звезды в небесном пространстве или светлячка в траве, наслаждались беседою, но чуть ли не еще больше наслаждались молчанием вдвоем, и т. д.

Между тем надвигалась гроза. Однажды вечером Мариус, отправляясь на обычное свидание, шел по бульвару Инвалидов. Он двигался медленно, опустив голову. Собираясь повернуть на улицу Плюмэ, он услышал, как кто-то очень близко от него произнес:

– Здравствуйте, господин Мариус.

Он поднял голову и узнал в стоящей перед ним девушке Эпонину.

Эта встреча произвела на него странное впечатление. Он ни разу не вспомнил об этой девушке с того самого дня, когда она привела его на улицу Плюмэ.

Во все это время она не показалась ему, и, таким образом, он совершенно забыл о ней. Он имел причину быть благодарным Эпонине, ведь именно ей он был обязан своим настоящим счастьем, но, несмотря на это, ему была тяжела встреча с нею.

Напрасно думают, что страсть, когда она чиста и нравственно удовлетворена, ведет человека к совершенству. Нет, такая страсть просто приводит человека в состояние забвения, как мы уже видели. В этом состоянии человек забывает о зле, но вместе с тем он забывает и о добре. Признательность, долг, воспоминание о том, что существенно и необходимо, – все это точно испаряется перед ним. Во всякое другое время Мариус отнесся бы к Эпонине совсем иначе. Весь поглощенный Козеттой, молодой человек даже не давал себе ясного отчета в том, эту Эпонину зовут Эпониной Тенардье и что она носит имя, начертанное в завещании его отца, – имя, которому он за несколько месяцев перед тем был так предан. Мы показываем Мариуса таким, каким он был. Даже самый образ его отца отчасти стушевался в его душе: лучезарное сияние любви заслонило его.

– А! Это вы, Эпонина, – смущенно ответил он.

– Зачем вы говорите мне «вы»? – сказала девушка. – Разве я вам сделала что-нибудь?

– Нет, – ответил Мариус.

Он действительно ничего не имел против нее, ровно ничего. Он только чувствовал, что теперь, когда он говорит «ты» Козетте, он уже не может сказать «ты» также Эпонине.

– Скажите же… – начала было Эпонина, но, видя, что он не расположен говорить, тут же запнулась.

Казалось, что у нее, недавно еще отличавшейся такой бойкостью и смелостью, вдруг не хватает слов. Она попыталась улыбнуться, но не могла.

– Ну, так что же… – снова начала она и опять умолкла, потупив глаза. – Прощайте, господин Мариус! – вдруг круто отрезала она и отошла от него.

IV. Кеб по-английски значит экипаж, а на воровском жаргоне – собака

На другой день, 3 июня 1832 года (это число имеет значение благодаря нависшим в то время над парижским горизонтом зловещим тучам), Мариус с наступлением вечерней темноты шел по тому же пути, как накануне, с сердцем, переполненным тем же восторгом, как вдруг снова увидел между деревьями бульвара приближавшуюся к нему Эпонину. Встречаться с ней два дня подряд ему очень не хотелось. Он быстро повернул в другую сторону, покинул бульвар, взял другое направление и дошел до улицы Плюмэ по улице Монсье.

Этим маневром он заставил Эпонину проследить за ним до улицы Плюмэ, чего она до сих пор еще ни разу не делала. До этого времени она довольствовалась тем, что видела его мельком при его пересечении бульвара и даже старалась не встречаться с ним. Только накануне она решилась с ним заговорить.

Таким образом, Эпонина следовала за Мариусом без его ведома.

Она видела, как он отодвинул сломанный прут решетки и проскользнул в сад.

«Вот как! Он ходит в дом!» – подумала она.

Подойдя к решетке, она один за другим ощупала все прутья и без труда узнала тот, который отодвигался Мариусом.

– Ну, это ты оставь, дружок! – пробормотала она вполголоса угрожающим тоном и уселась на фундаменте решетки возле сломанного прута, точно собираясь стеречь решетку.

Это было как раз в том месте, где решетка соприкасалась с соседней стеной, образуя темный угол, в котором Эпонины совсем не было видно.

Больше часа она просидела там неподвижно, погруженная в свои думы.

Часов около десяти один из редких прохожих улицы Плюмэ, старый запоздавший буржуа, спешивший поскорее пройти по этой пустынной и пользовавшейся дурной славой местности, следуя мимо решетки, услышал из темного угла глухой угрожающий голос, который говорил: «Нет ничего удивительного, что он приходит сюда каждый вечер!»

Прохожий обвел вокруг себя глазами и, никого не заметив, – в тот темный угол он не решился заглянуть, – сильно перепугался. Он прибавил шагу. И хорошо сделал, что поторопился уйти отсюда, потому что несколько минут спустя на улицу Плюмэ вошли шесть человек, пробиравшихся вдоль стены, на небольшом расстоянии один за другим. Их можно было принять за крадущийся патруль.

Первый, дойдя до садовой решетки, остановился и стал поджидать остальных. Немного спустя сошлись все шестеро и принялись переговариваться на арго.

– Это здесь, – сказал один.

– Есть ли кеб в саду? – спросил другой.

– Не знаю. На всякий случай я принес с собой шарик, который мы дадим проглотить кебу.

– А мастика для стекла?

– Есть и мастика.

– Решетка старая, – заметил пятый, обладавший голосом чревовещателя.

– Тем лучше, – продолжал второй. – Старая решетка не завизжит под пилой, и ее легче будет перехватить пополам.

Шестой, еще не раскрывавший рта, молча принялся ощупывать решетку точно так же, как перед тем делала Эпонина, перебирая руками каждый прут и осторожно его подергивая. Таким образом он добрался до того прута, который был расшатан Мариусом. Но только что он хотел ухватиться за него, как вдруг из темноты чья-то рука сначала сильно ударила его по руке, потом толкнула в грудь, причем хриплый голос беззвучно прошептал:

– Здесь есть кеб.

В то же время он увидел перед собой бледный облик девушки.

Он вздрогнул от неожиданности, как это всегда бывает с людьми в подобный момент, и страшно смутился. Нет ничего ужаснее зрелища встревоженного зверя. Его испуганный вид становится страшен.

Человек, о котором мы говорим, отшатнулся как от привидения и, заикаясь, пробормотал:

– Это что еще за тварь?

– Твоя дочь, – послышалось в ответ.

Это действительно оказалась Эпонина, а тот, с кем она говорила, был Тенардье.

При неожиданном появлении Эпонины пятеро товарищей Тенардье, то есть Клаксу, Гельмер, Бабэ, Монпарнас и Брюжон, тоже подошли к отцу и дочери. Они приближались тихо, не спеша, молча, словом, со всей зловещей осторожностью, свойственной ночным промышленникам. В руках у них виднелись какие-то уродливые орудия. Гельмер держал в руке род кривых щипцов, которые на языке воров называются «фаншонами».

– Зачем тебя сюда принесла нелегкая? Что тебе нужно от нас? С ума ты сошла, что ли! – свирепо шипел Тенардье. – С какой стати ты вмешиваешься не в свое дело?

Эпонина засмеялась и бросилась к нему на шею.

– Папочка, – шаловливо проговорила она, – я здесь просто потому, что не в другом месте. Разве уже теперь запрещено посидеть, где удобно?.. А вот вам так действительно здесь нечего делать. Чего вы тут ищете, когда вам дали сухарь? Ведь я уже говорила об этом Маньон. Тут вам совсем нечего искать… Но что же вы не поцелуете меня, милый папочка? Я так давно не видалась с вами!.. Значит, вы теперь опять на воле? Ах, как я рада!

Стараясь вырваться из цепких объятий Эпонины, Тенардье ворчал, как зверь:

– Ну, ладно, ладно! Будет лизаться, нам не до того… Ты сама видишь, что я не сижу больше, а стою… Ну и ступай, куда хочешь, а нас оставь в покое!

Но Эпонина не отставала. Она продолжала осыпать старика нежностями.

– Ах, папочка, как же это ты устроил? – трещала она в промежутках между поцелуями. – Какой ты, однако, умник, если сумел так ловко выпутаться! Расскажи, как это тебе удалось… А мать? Где она теперь? Расскажи мне и о ней, папочка!

– Она здорова… Впрочем, путем сам не знаю… Уходи же, говорят тебе! – бурчал Тенардье, отталкивая от себя дочь.

– Я не хочу уходить, – притворно капризничала Эпонина с видом избалованного ребенка. – Целых четыре месяца не видались, а ты даже не позволяешь мне хорошенько расцеловать себя!.. Гадкий папка! – И она еще крепче обвила руками шею отца.

– Как это глупо! – заметил Бабэ.

– Ну, живее за дело, а то, того и гляди, налетят кукушки! – торопил Гельмер.

Чревовещатель со своей стороны продекламировал следующее двустишие:

 
Для поцелуев – свой черед,
У нас теперь не Новый год.
 

Эпонина обернулась к спутникам Тенардье и любезно проговорила:

– Ах, это вы, господин Брюжон?.. Здравствуйте, господин Бабэ! Здравствуйте, господин Клаксу!.. Разве вы не узнали меня, господин Гельмер?.. Как поживаете, господин Монпарнас? Вы стали очень…

– Не беспокойся, тебя все узнали! – перебил Тенардье. – Здравствуй и прощай! Проваливай же, говорят тебе! Оставь нас в покое!

– Теперь время лисиц, а не куриц, – заметил Монпарнас.

– Ты видишь, что нам тут нужно работать, а не лимонничать, – заметил Бабэ.

Эпонина схватила за руку Монпарнаса.

– Берегись, обрежешься! У меня нож, – предупредил тот.

– Голубчик Монпарнас, – ласково сказала Эпонина, – зачем вы скрываете от меня? Разве я не дочь своего отца?.. Господин Бабэ, господин Гельмер, ведь мне же было поручено разведать это дело. Уверяю вас, что вам здесь делать нечего.

Нужно заметить, что Эпонина не говорила на воровском жаргоне. С тех пор как она познакомилась с Мариусом, этот воровской язык стал ей невыносимо противен.

Сжимая своей маленькой, костлявой и слабой, как у скелета, рукой толстые грубые пальцы Гельмера, она продолжала:

– Вы знаете, что я не дура. Обыкновенно мне верят во всем. Я не раз оказывала вам хорошие услуги. Здесь я тоже разузнала все, что нужно, и вы совсем напрасно суетесь сюда. Клянусь вам, что в этом доме для вас ничего нет интересного.

– Тут одни бабы… – начал было Гельмер.

– О нет, они уж давно съехали отсюда! – перебила Эпонина.

– А почему же они не захватили с собой этого? – насмешливо сказал Бабэ, указывая на свет, мелькавший сквозь вершины деревьев в слуховом окне дома.

Это Туссен еще возилась на чердаке, развешивая свое белье для просушки.

Несмотря на такое явное доказательство ее лжи, Эпонина не отступалась от своей цели.

– Тут теперь другие жильцы, но они очень бедные, у них во всем доме ничего нет, – продолжала она.

– Убирайся к черту! – сердито крикнул, теряя терпение, Тенардье. – Когда мы сами обыщем весь дом, перевернем его вверх дном и ничего не найдем, тогда, пожалуй, поверим тебе. А теперь убирайся и не мешай нам!

И он хотел приняться за решетку.

– Монпарнас, дружочек, – снова обратилась к молодому разбойнику девушка, – вы такой умный, послушайтесь хоть вы меня: не ходите туда!

– Говорят тебе – берегись, если не хочешь обрезаться! – вместо ответа процедил сквозь зубы Монпарнас.

– Убирайся же наконец, несносная девчонка, не мешай нам делать дело! – снова закричал Тенардье, начиная окончательно выходить из себя.

Эпонина выпустила руку Монпарнаса, которую снова схватила было, и спросила:

– Так вы непременно хотите войти в этот дом?

– Так, слегка! – засмеялся чревовещатель.

Эпонина прижалась спиной к решетке и, очутившись лицом к лицу с шестью вооруженными с головы до ног разбойниками, выглядевшими в потемках настоящими чертями, тихо, но твердо проговорила:

– Ну а я этого не хочу и не допущу!

Вся компания разинула рты от изумления. Один чревовещатель насмешливо хихикнул. Эпонина продолжала тем же тоном:

– Слушайте, друзья мои! Я серьезно говорю вам: если вы только дотронетесь до этой решетки и не оставите своего намерения войти в дом, я закричу, разбужу народ, кликну жандармов и заставлю переловить вас всех! Так вы и знайте!

– Она на это способна! – шепнул Тенардье Брюжону и чревовещателю.

– Да, я заставлю вас всех переловить, начиная с отца, – смело повторила Эпонина.

Тенардье приблизился было к ней.

– Не лезь, старикашка! – осадила она его.

Он невольно попятился назад, прошипев сквозь зубы:

– Что это с ней сделалось?.. Собака этакая!

Эпонина злобно засмеялась.

– Делайте что хотите, но вы не войдете сюда! – сказала она. – Я не собака, я волчица, потому что родилась я от волка. Вас шестеро, но мне совершенно все равно, сколько бы вас ни было. Я хоть и женщина, но нисколько не боюсь вас, так и знайте!.. Говорю вам: вы не войдете в дом, потому что я этого не хочу. Как только вы подойдете поближе, я залаю. «Кеб» – это я сама. Плевать я на всех вас хочу, вот что! Убирайтесь, откуда пришли! Мне надоело с вами возиться! Ступайте, куда глаза глядят. А этот дом прошу не трогать, иначе вы будете иметь дело со мной… Ваши ножи мне тоже не страшны: я одним своим старым башмаком сделаю вам больше вреда, чем вы мне своими ножами… Ну, попробуйте-ка подойти сюда! – Она сама смело подвинулась на шаг вперед к разбойникам и с прежним смехом продолжала: – Честное слово, я нисколько не боюсь вас! Мне ничего не страшно. Дураки вы, если воображаете, что можете испугать такую девку, как я! Да и чего мне бояться?.. Не все же такие, как ваши любовницы, которые со страха залезают под кровать, как только вы заорете на них! Нет, я не из таких мокрых куриц! Даже вас не боюсь, дорогой папенька! – добавила она, устремив на Тенардье пристальный взгляд своих горевших глаз, и, обводя страшными глазами разгневанного призрака остальных грабителей, она после короткой передышки продолжала: – Мне решительно все равно, подберут ли меня завтра утром на улице Плюмэ, зарезанной отцом, найдут ли через год сетями в Сен-Клу или возле Лебединого острова, плавающей посреди гнилых пробок и утопленных собак…

Голос ее был перехвачен припадком сухого кашля. Слышно было, как в ее узкой, впалой груди что-то хрипит и свистит.

С трудом откашлявшись, она снова заговорила:

– Стоит мне только крикнуть – и вы опять защеголяете в браслетах и ошейниках… Вас шестеро, а за мною весь свет.

Тенардье опять порывался подойти к ней.

– Говорят тебе, не лезь! – крикнула она.

Он остался на месте и по возможности мягко сказал:

– Ладно, ладно, не подойду. Только не кричи так… Дочка, почему ты хочешь помешать нашей работе? Нужно же нам жить чем-нибудь… Не жаль тебе своего бедного отца?

– Полно вздор городить! – презрительно сказала Эпонина.

– Я спрашиваю тебя: чем же мы будем жить? Чем питаться?

– Коли нечем – издыхайте!

Проговорив эти жестокие слова, Эпонина опять уселась на фундаменте решетки и тихо запела припев из Беранже:

 
И ручка так нежна,
И ножка так стройна,
А время пропадает…
 

Подперев голову рукой, облокоченной на колено, она с видом полнейшего равнодушия стала покачивать ногой. Сквозь изодранное платье виднелись ее костлявые ключицы. Свет соседнего фонаря падал на ее лицо и фигуру. Она вся дышала непоколебимым спокойствием и твердой решимостью.

Беглецы, насупленные и смущенные тем, что их держит в руках девчонка, столпились в тени, бросаемой фонарным столбом, и начали совещаться, униженные и горящие злобою, в недоумении подергивая плечами. Эпонина наблюдала за ними спокойным и суровым взглядом.

– С ней что-то случилось, – говорил Бабэ. – Недаром она так хорохорится. За этим что-нибудь да скрывается. Уж не врезалась ли она тут в кого?.. Впрочем, тут ведь никого нет, кроме двух баб да старикашки, который, кстати сказать, всегда спит вон там, на задворках… А жалко: важное бы дельце можно было бы здесь обработать. Наверное, есть чем поживиться: одни занавески на окнах чего стоят! Этот старик, по-моему, богатый жид. Мы бы здесь, наверное, кое-что заработали.

– Так ступайте вы все туда, – сказал Монпарнас, – а я останусь с девчонкой, и если она очень уж начнет брыкаться, то я…

Остальное он досказал своим ножом, блеснувшим у него в руке.

Тенардье молчал, но был, очевидно, готов на все.

Брюжон, которого часто слушались, как оракула, и который собственно и «навел» на это «дело», еще не высказал своего мнения. Он казался погруженным в задумчивость. Слывя за человека, ни перед чем не отступавшего, он один раз поддержал эту репутацию тем, что из одного удальства начисто ограбил полицейский пост. Кроме того, он сочинял стихи и песни, что придавало ему еще больший престиж в глазах товарищей.

– Что же ты молчишь, Брюжон? – обратился к нему Бабэ.

Брюжон помолчал еще немного, потом покачал головой и наконец решился высказать свое мнение:

– Вот что, ребята: нынче утром я видел двух дравшихся воробьев, а вечером наскочил на девку, которая лает. Это дурные признаки. Лучше нам уйти. По крайней мере, я ухожу.

Его слово было решающим. Все покорно последовали за ним.

– Если б вы захотели поработать, я бы с девчонкой не церемонился, – сказал Монпарнас дорогой.

– Ну а я с этим не согласен, – сказал Бабэ, – я не люблю трогать женщин.

На углу улицы компания остановилась и тихо обменялась следующими загадочными словами:

– Куда же мы пойдем ночевать?

– Под Пантэн.

– Тенардье, у тебя ключ от решетки?

– Ну, конечно!

Эпонина, не спускавшая с них глаз, видела, как они шли той же дорогой, какой пришли. Она встала и последовала за ними, она шла крадучись, чуть не ползком, вдоль стен и домов. Таким образом она проследила их вплоть до бульвара.

Там она остановилась и дожидалась, пока все шестеро не исчезли во мраке ночи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю